51. Брут переправился через речушку с крутыми и лесистыми берегами и, так как уже стемнело, счел ненужным забираться далеко в чащу, но вместе с немногими друзьями и начальниками расположился в какой-то лощине у подножья высокой скалы. Опустившись наземь, он поднял глаза к усыпанному звездами небу и произнес два стиха, из которых один Волумний привел:
 
Зевс, кару примет пусть виновник этих бед![30]
 
   а другой, как он пишет, забыл. Помолчав немного, Брут принялся оплакивать друзей, которые пали, защищая его в бою. Он не пропустил никого, каждого назвал по имени, но особенно горько сокрушался о Флавии и Лабеоне. (Лабеон был у него легатом, а Флавий — начальником рабочего отряда.) Один из его спутников, который и сам хотел пить, и видел, что Брута тоже томит жажда, взял шлем и бегом спустился к реке. В этот миг в противоположной стороне раздался какой-то шум, и Волумний со щитоносцем Дарданом пошел взглянуть, что случилось. Вскорости они были обратно и первым делом спросили, не осталось ли воды. Ласково улыбнувшись Волумнию, Брут отвечал: «Всё выпили, а вам сейчас принесут еще». Снова послали того же, кто ходил в первый раз, но он встретился с неприятелем, был ранен и едва-едва ускользнул.
   Брут предполагал, что потери убитыми не столь уже велики, и Статилий вызвался пробиться через неприятельские караулы, — ибо другого пути не было, — осмотреть лагерь и, если расчеты Брута верны и лагерь цел, дать сигнал факелом и возвратиться назад. Горящий факел вдали они увидели и поняли, что Статилий благополучно достиг цели, но время шло, а он все не возвращался, и Брут сказал: «Если Статилий жив, он непременно будет с нами». Случилось, однако ж, так, что на обратном пути он наткнулся на врагов и в стычке погиб.
   52. Была уже глубокая ночь, и Брут, не поднимаясь с места, наклонился к своему рабу Клиту и что-то ему шепнул. Ничего не сказав в ответ, Клит заплакал, и тогда Брут подозвал щитоносца Дардана и говорил с ним с глазу на глаз. Наконец, он обратился по-гречески к самому Волумнию, напомнил ему далекие годы учения и просил вместе с ним взяться за рукоять меча, чтобы усилить удар. Волумний наотрез отказался, и остальные последовали его примеру. Тут кто-то промолвил, что медлить дольше нельзя и надо бежать, и Брут, поднявшись, отозвался: «Вот именно, бежать, и как можно скорее. Но только с помощью рук, а не ног». Храня вид безмятежный и даже радостный, он простился со всеми по очереди и сказал, что для него было огромною удачей убедиться в искренности каждого из друзей. Судьбу, продолжал Брут, он может упрекать только за жестокость к его отечеству, потому что сам он счастливее своих победителей, — не только был счастливее вчера или позавчера, но и сегодня счастливее: он оставляет по себе славу высокой нравственной доблести, какой победителям ни оружием, ни богатством не стяжать, ибо никогда не умрет мнение, что людям порочным и несправедливым, которые погубили справедливых и честных, править государством не подобает.
   Затем он горячо призвал всех позаботиться о своем спасении, и сам отошел в сторону. Двое или трое двинулись за ним следом, и среди них Стратон, с которым Брут познакомился и подружился еще во время совместных занятий красноречием. Брут попросил его стать рядом, упер рукоять меча в землю и, придерживая оружие обеими руками, бросился на обнаженный клинок и испустил дух. Некоторые, правда, утверждают, будто Стратон сдался на неотступные просьбы Брута и, отвернувши лицо, подставил ему меч, а тот с такою силой упал грудью на острие, что оно вышло между лопаток, и Брут мгновенно скончался.
   53. Этого Стратона Мессала, близкий товарищ Брута, привел впоследствии к Цезарю, с которым к тому времени успел примириться, и, заплакав, сказал: «Смотри, Цезарь, вот человек, оказавший моему Бруту последнюю в жизни услугу». Цезарь обласкал Стратона, и тот, в числе других греков из окружения Цезаря, отлично исполнял все его поручения во многих трудных обстоятельствах и, между прочим, в битве при Актии. А сам Мессала, когда Цезарь хвалил его за то, что он выказал так много рвения при Актии, хотя прежде, при Филиппах, храня верность Бруту, был столь ревностным в своей непримиримости врагом, — Мессала отвечал: «Да, Цезарь, я всегда стоял за тех, кто лучше и справедливее».
   Антоний нашел тело Брута и распорядился обернуть его в самый дорогой из своих пурпурных плащей, а когда узнал, что плащ украли, казнил вора. Урну с пеплом он отправил матери Брута, Сервилии.
   Супруга Брута, Порция, как сообщает философ Николай и вслед за ним Валерий Максим[31], хотела покончить с собой, но никто из друзей не соглашался ей помочь, напротив, ее зорко караулили, ни на миг не оставляя одну, и тогда она выхватила из огня уголь, проглотила его, крепко стиснула зубы и умерла, так и не разжав рта. Впрочем, говорят о каком-то письме Брута к друзьям, где он обвиняет их и скорбит о Порции, которую они, по его словам, забыли и бросили, так что, захворав, она предпочла расстаться с жизнью. А так как письмо — если только, разумеется, оно подлинное — говорит и о болезни Порции, и о ее любви к мужу, и об ее мучительной кончине, разумно предположить, что Николай просто-напросто перепутал сроки и времена.
 
[Сопоставление]
 
   54 (1). Среди многих достоинств, присущих и Диону и Бруту, одно из главнейших то, что оба достигли громадного могущества, не имея вначале почти ничего, в особенности — Дион. Ведь подле Диона не было никого, кто бы состязался с ним в славе, а рядом с Брутом был Кассий, человек, хотя и не равный ему нравственными качествами и доброй славой, а потому и равного доверия не внушавший, но своею отвагой, опытом и неутомимою деятельностью внесший в дело войны не меньший вклад, нежели сам Брут; а некоторые и первый шаг во всей череде событий приписывают Кассию, утверждая, что Брут бездействовал, Кассий же вовлек его в заговор. Между тем, совершенно очевидно, что Дион не только оружие, корабли и воинскую силу, но и друзей и соратников собирал и приобретал сам. И если Бруту лишь война доставила и богатство и власть, то Дион обратил на нужды войны собственное богатство и ради свободы сограждан израсходовал все средства и запасы, на какие существовал в изгнании. Далее, для Брута и Кассия хранить спокойствие после бегства из Рима было отнюдь не безопасно, им вынесли смертный приговор, их гнали и преследовали, — и они волей-неволей искали спасения в войне. Доверившись охране мечей и копий, они терпели невзгоды и опасности, защищая скорее самих себя, нежели сограждан, а Дион, чья жизнь в изгнании была беззаботнее и отраднее жизни тиранна, его изгнавшего, добровольно пошел навстречу величайшей опасности ради спасения Сицилии.
   55 (2). Но избавить сиракузян от Дионисия — совсем не то же самое, что римлян освободить от Цезаря. Дионисий и сам не отрицал, что был тиранном и наполнил Сицилию неисчислимыми бедствиями, а власть Цезаря лишь при возникновении своем доставила противникам немало горя, но для тех, кто принял ее и смирился, сохраняла лишь имя и видимость неограниченного господства и ни в одном жестоком, тиранническом поступке виновна не была: мало того, казалось, будто само божество ниспослало жаждущему единовластия государству целителя самого кроткого и милосердного. Вот почему римский народ сразу же ощутил тоску по убитому и проникся неумолимою злобой к убийцам, а Диона сограждане всего больше порицали за то, что он выпустил Дионисия из Сиракуз и не дал разрушить могилу прежнего тиранна.
   56 (3). Что касается прямых военных успехов, то Дион обнаружил дар безупречного полководца, ибо не только блестяще исполнял собственные замыслы, но и, поправляя чужие ошибки, умел изменить положение к лучшему. Брут же, сколько можно судить, поступил опрометчиво, отважившись на последнюю и решительную битву, а понеся поражение, не нашел средств снова подняться на ноги, но отрекся и отказался от всякой надежды и в борьбе с судьбой уступил решимостью даже Помпею. А ведь он мог еще твердо рассчитывать на значительную часть своих сухопутных войск и, главное, на свой флот, который безраздельно владычествовал на море.
   Самое тяжкое из обвинений против Брута — то, что, спасенный милостью Цезаря и сам доставив спасение всем товарищам по плену, за кого ни просил, считаясь другом Цезаря, который ставил и ценил его выше многих других, он сделался убийцею своего спасителя. Ни в чем подобном Диона обвинить нельзя, напротив, пока он был другом и приближенным Дионисия, он охранял его власть, старался направить ее на лучший путь, и лишь изгнанный из отечества, потерпев оскорбление в супружеских своих правах и лишившись имущества, открыто начал справедливую войну.
   А впрочем, не взглянуть ли на дело с противоположной точки зрения? Ведь то качество, которое обоим вменяется в самую высокую похвалу — вражда к тираннам и ненависть к пороку, — качество это в Бруте кристально чисто, ибо, лично ни в чем Цезаря не виня, он подвергал себя смертельной опасности ради общей свободы. А Дион, не сделайся он сам жертвою обиды и насилия, воевать бы не стал. Это с полною очевидностью явствует из писем Платона: Дион, утверждает философ, низложил Дионисия не потому, что отверг тираннию, но потому, что тиранния отвергла его. Далее, не что иное, как соображения общественного блага сделали Брута сторонником Помпея, — хотя он был врагом этого человека, — и противником Цезаря, «ибо и для вражды и для дружбы единственною мерою у него была справедливость, меж тем как Дион, пока чувствовал себя уверенно при дворе тиранна, всячески поддерживал Дионисия, стараясь снискать его расположение, а выйдя из доверия, затеял войну, чтобы утолить свой гнев. Поэтому чистосердечие Диона вызывало сомнения даже у иных из его друзей, которые опасались, как бы, свалив Дионисия, он не оставил власть за собою, обманув сограждан каким-нибудь безобидным, несхожим со словом „тиранния“ названием, о Бруте же и у врагов шли речи, что между всеми заговорщиками только он один от начала до конца преследовал единственную цель — вернуть римлянам прежнее государственное устройство.
   57 (4). Но и помимо всего этого войну с Дионисием, разумеется, и сравнивать нельзя с борьбою против Цезаря. Ведь среди приближенных Дионисия не было человека, который не презирал бы своего властителя, чуть ли не все дни и ночи проводившего за вином, игрою в кости и любовными утехами. А задумать свержение Цезаря и не испугаться необоримой мощи и счастливой судьбы человека, одно имя которого лишало сна царей Индии и Парфии, — это требовало души необыкновенной, души, чье мужество никакой страх сломить не в силах. Вот почему стоило только Диону появиться в Сицилии, как вокруг него сплотились многие тысячи врагов Дионисия, слава же Цезаря — даже мертвого! — поддерживала его друзей, а тот, кто принял его имя, из беспомощного мальчишки мгновенно сделался первым среди римлян, словно бы надев на шею амулет, защищавший его от могущества и вражды Антония. Но Дион, могут мне возразить, свалил тиранна в трудной и долгой борьбе, а Цезарь пал под ударами Брута безоружным и беззащитным. Однако в этом как раз и обнаруживается тончайшая хитрость и точнейший расчет — захватить беззащитным и безоружным человека, облеченного неизмеримою мощью. Ведь Брут напал и убил не вдруг и не в одиночку или же с немногими сообщниками, но составил свой план задолго до покушения и осуществил с помощью многих единомышленников, из которых ни один его не выдал: либо он с самого начала выбрал лучших из лучших, либо же выбором своим сообщил превосходные эти качества людям, которым доверился. А Дион то ли плохо выбирал и доверился негодяям, то ли неумелым, неверным обхождением превратил в негодяев честных людей — и то и другое для человека разумного непростительно. И Платон порицает[32] его за то, что он приблизил к себе таких друзей, которые его погубили.
   58 (5). После смерти Дион не нашел ни мстителя, ни заступника, Брута же один из его врагов, Антоний, со славою похоронил, а другой, Цезарь, не лишил оказанных при жизни почестей. В Медиолане, что в Предальпийской Галлии, стояла бронзовая статуя Брута — прекрасной работы и точно передающая сходство. В более поздние годы Цезарь, находясь в Медиолане, заметил эту статую. Сперва он молча прошел мимо, но затем остановился, велел позвать правителей города и в присутствии многих, слышавших этот разговор собственными ушами, заявил, что Медиолан, как ему стало доподлинно известно, нарушил условия мира и укрывает у себя врага Цезаря. Медиоланцы, разумеется, клялись, что ни в чем неповинны, и недоуменно переглядывались, как бы спрашивая друг друга, что имеет в виду император. Тогда Цезарь обернулся к статуе и, грозно нахмурив лоб, спросил: «А вот этот, который здесь стоит, разве он нам не враг?» Главы города смешались еще более и умолкли, но тут Цезарь улыбнулся и, похвалив галлов, за то что они верны друзьям и в беде, приказал оставить изображение Брута на прежнем месте.

АРТАКСЕРКС

   [Перевод С.П. Маркиша]

 
   1. Артаксеркс Первый, всех, кто царствовал в Персии, превосходивший милосердием и величием духа, носил прозвище Долгорукого, потому что правая рука у него была длиннее левой. Он был сыном Ксеркса. Второй Артаксеркс, по прозвищу Мнемон, которому посвящен этот рассказ, приходился первому внуком по дочери. У Дария[1] и Парисатиды родилось четверо сыновей: старший Артаксеркс, следующий за ним Кир, и двое младших — Остан и Оксатр. Кир получил имя в память о древнем Кире, а того, как рассказывают, нарекли в честь Солнца[2], ибо Солнце по-персидски «Кир». Что же касается Артаксеркса, то он вначале звался Арсик. Правда, Динон приводит другое имя, Оарс, но трудно себе представить, чтобы Ктесий[3] — при всем том, что сочинения его полны невероятнейших и глупейших басен, — не знал имени царя, при дворе которого жил, пользуя и самого государя, и его супругу, и мать, и детей.
   2. С самых ранних лет Кир отличался нравом настойчивым и горячим, тогда как Артаксеркс во всех своих поступках и устремлениях казался сдержаннее и мягче брата. Повинуясь воле родителей, он взял в жены прекрасную и достойную женщину[4], а впоследствии сохранил этот брак в неприкосновенности уже вопреки их воле. Казнив брата этой женщины, царь хотел предать смерти и ее, но Арсик бросился к матери и, обливаясь слезами, до тех пор умолял пощадить его супругу и не разлучать его с нею, пока наконец не вымолил у Парисатиды согласия. Но вообще мать больше любила Кира и хотела, чтобы царство унаследовал он. Поэтому, когда Дарий заболел и Кира вызвали из приморских областей ко двору, он ехал в твердой уверенности, что, заботами и стараниями матери, уже назначен наследником престола. В самом деле, Парисатида выдвигала тот же самый благовидный довод, которым, в свое время, по совету Демарата, воспользовался Ксеркс[5], а именно — что Арсика она родила еще подданному, а Кира — уже царю. Однако уговоры ее на Дария не подействовали, и царем, под новым именем Артаксеркса, был провозглашен старший, а Кир назначен сатрапом Лидии и начальником войск в приморских провинциях.
   3. Вскоре после смерти Дария новый государь отправился в Пасаргады, чтобы персидские жрецы совершили над ним обряд посвящения на царство. Там стоит храм богини войны[6], которую можно, пожалуй, отождествить с Афиною. Ищущий посвящения входит в храм, снимает свою одежду и облачается в платье, которое носил Кир Древний до того, как взошел на престол, затем он отведывает пастилы из плодов смоковницы, разгрызает несколько фисташковых орехов и выпивает небольшую чашу кислого молока. Присоединяются ли к этому какие-либо иные действия, посторонним неизвестно. Артаксеркс уже был готов приступить к исполнению обряда, когда приблизился Тиссаферн[7], ведя за собою одного жреца, который был наставником Кира в детские годы и открыл ему учение магов, а стало быть, больше всех в Персии сокрушался, видя, что царство досталось другому. Вот почему его обвинения против Кира прозвучали особенно веско. Обвинял же он своего ученика в том, что тот намеревался укрыться в храме и, когда царь разденется донага, напасть на него и убить. Некоторые утверждают, что по этому доносу Кир был немедленно схвачен, другие — что он сумел проникнуть в святилище и там притаиться, но жрец его выдал. Его приговорили к смерти, и приговор уже должен был свершиться, но мать сжала Кира в объятиях, окутала его своими распущенными волосами и прильнула шеей к шее сына[8]; нескончаемыми мольбами и слезами она убедила царя простить брата и отправить его назад, к морю. Но не в радость была Киру его власть, не освобождение свое держал он в памяти, но заточение и, кипя гневом, пуще прежнего жаждал царства.
   4. Иные писатели сообщают, будто Кир поднялся на царя из-за того, что ему не доставало ежедневного содержания, отпускавшегося на стол, но это сущий вздор. Ведь, помимо всего прочего, за спиною у него была мать, всегда готовая выдать из собственных средств, сколько бы он ни попросил. О богатстве Кира свидетельствуют и отряды наемников, которые во многих местах содержали для него друзья и гостеприимцы, как об этом говорится у Ксенофонта[9]. Стараясь до поры до времени скрыть свои приготовления, он не сводил все наемное войско воедино, но под всевозможными предлогами держал вербовщиков в разных землях и областях. Подозрения царя в значительной мере усыпляла мать, находившаяся при нем безотлучно, да и сам Кир неизменно писал брату в тоне почтительном и подобострастном и либо о чем-нибудь его просил, либо взводил ответные обвинения на Тиссаферна, словно бы целиком поглощенный завистью и враждой к этому человеку.
   Кроме того, в натуре царя была какая-то медлительность, которую большинство принимало за кротость и доброту. А в начале его правления казалось даже, будто он горячо подражает милосердию Артаксеркса, своего соименника, — так дружелюбно беседовал он с просителями, так щедро преступал меру заслуженного в наградах и почестях, так решительно изымал из наказаний все, что было похоже на издевательство или злорадство. Он с одинаковой обходительностью и благожелательностью и принимал подарки, и сам одаривал других, и не было дара настолько малого и незначительного, чтобы царь не принял его с удовольствием. Как-то раз некий Омис поднес ему гранат — один, но необычайно крупный, и царь воскликнул: «Клянусь Митрой, доверьте этому человеку город — и вы оглянуться не успеете, как он превратит вам его из малого в великий!»
   5. Во время какого-то путешествия, когда все наперебой подносили ему разные подарки, один бедный крестьянин не успел найти второпях ничего и, подбежав к реке, зачерпнул обеими горстями воды и протянул царю. Артаксеркса настолько это порадовало, что он велел отправить ему золотую чашу и тысячу дариков. Лаконцу Эвклиду, который бывал с ним слишком дерзок, он передал через одного из хилиархов[10]: «Ты можешь что угодно говорить, но я-то могу не только говорить, а и делать». Как-то на охоте Тирибаз сказал царю, что его кандий[11] разодрался. «Как же быть?» — спросил Артаксеркс. «Надень другой, а этот отдай мне», — отвечал Тирибаз. Царь исполнил просьбу своего приближенного, однако ж сказал ему: «Хорошо, Тирибаз, возьми, да только не вздумай носить». Тирибаз не обратил на эти слова никакого внимания — не по злому умыслу, а по всегдашнему своему легкомыслию и безрассудству — и тут же облачился в подаренный кандий да еще вдобавок навесил на шею золотые ожерелья, какими украшают себя женщины из царского дома, и все громко негодовали, ибо это было запрещено, но царь только посмеялся и промолвил: «Можешь носить и то, и другое: золотые побрякушки — как женщина, царское платье — как безумец».
   Прежде трапезу с царем не разделял никто, кроме его матери или жены, и первая сидела выше царя, а вторая — ниже. Артаксеркс, однако ж, стал приглашать к своему столу младших братьев, Остана и Оксатра. Но что восхищало персов всего больше, так это выезд Статиры, царской супруги, которая всегда появлялась в повозке без занавесей, так что всякая женщина из народа могла подойти и приветствовать царицу, и она пользовалась всеобщей любовью.
   6. Тем не менее горячие головы и любители перемен считали, что положение дел требует человека блестящих дарований, очень воинственного и горячо привязанного к друзьям — одним словом, такого человека, как Кир, — и что громадной державе необходим государь, отличающийся отвагою и честолюбием. И вот Кир, возлагая на своих приверженцев внутри страны не меньшие надежды, чем на собственное войско, решает начать войну. Он пишет лакедемонянам, призывая их оказать ему поддержку и прислать воинов, и тем, кто придет пешим, обещает коней, кто явится верхом — парные запряжки, тем, у кого есть поле, он даст деревню, у кого деревня — даст город, а жалование солдатам будет не отсчитывать, но отмерять меркою! Себя он восхвалял до небес и утверждал, что и сердцем он тверже брата, и лучше знаком с философией, и в магии более сведущ, и даже пьет больше и легче переносит опьянение. А брат, Артаксеркс, слишком труслив и изнежен не только для того, чтобы сидеть на престоле в годину опасностей и бедствий, но даже для того, чтобы усидеть на коне во время охоты! В ответ на это лакедемоняне посылают Клеарху скиталу[12] с распоряжением во всем повиноваться Киру.
   Итак, Кир выступил против царя во главе огромного варварского войска и без малого тринадцати тысяч греческих наемников. Истинную цель похода он скрывал, измышляя то один, то иной предлог, но долго таиться оказалось невозможным, потому что Тиссаферн сам приехал к царю и рассказал ему обо всем. Во дворце поднялось смятение, и главною виновницей войны называли Парисатиду, а ее приближенных подозревали и даже открыто винили в измене. Больше всех досаждала Парисатиде Статира. До крайности встревоженная надвинувшейся опасностью, она кричала: «Где же теперь твои клятвы и заверения?! Где слезные мольбы, которыми ты спасла злодея, покушавшегося на жизнь брата, — спасла для того, чтобы ныне ввергнуть нас в бедствия войны?!» С тех пор Парисатида возненавидела Статиру; гневливая и по-варварски злопамятная от природы, она задумала извести невестку. Динон пишет, что она исполнила свой замысел еще во время войны, но, по словам Ктесия, это случилось позднее, и мало вероятно, чтобы Ктесий, очевидец всего происходившего, не знал времени такого важного события, а с другой стороны, у него не было никакого основания нарочито изменять эту дату в своем рассказе (хотя часто его повествование уходит далеко от истины и не раз обращается в басню или же драму); поэтому об убийстве Статиры и мы расскажем в том же месте, где Ктесий.