47. Цицерон с братом Квинтом находился тогда в своем имении близ Тускула. Узнав, что оба они объявлены вне закона, они сочли за лучшее добраться до Астуры, небольшого приморского поместья Цицерона, а оттуда плыть в Македонию, к Бруту: уже ходили слухи, будто власть в тех краях принадлежит ему. Их несли в носилках — от горя они обессилели, — и, часто отдыхая дорогой и ставя рядом носилки, они вместе оплакивали свою судьбу. Особенно пал духом Квинт, которого, кроме всего прочего, угнетала мысль о нужде. Он и сам ничего не взял из дому, и у Цицерона денег было в обрез, а потому Квинт предлагал, чтобы Цицерон ехал вперед, а он-де догонит брата позже, запасшись дома всем необходимым. На том и порешили. Они обнялись и, громко рыдая, расстались. Квинт спустя несколько дней был выдан собственными рабами и убит вместе с сыном, а Цицерон прибыл в Астуру и, найдя судно, тотчас поднялся на борт. С попутным ветром они плыли вдоль берега до Цирцей. Кормчие хотели, не задерживаясь, продолжать путь, но Цицерон, то ли испытывая страх перед морем, то ли не до конца еще изверившись в Цезаре, высадился и прошел около ста стадиев по направлению к Риму. Затем снова передумал и, не находя себе места от тревоги, вернулся к морю, в Астуру. Там он провел ночь в тяжких думах и безысходной тоске. Ему являлась даже мысль тайно пробраться в дом к Цезарю, убить себя у очага и тем воздвигнуть на хозяина духа мщения, но страх перед муками заставил его отвергнуть и этот план. Перебирая и отбрасывая одно за другим сбивчивые, противоречивые решения, он велел, наконец, рабам морем доставить его в Кайету, подле которой находилось одно из его имений — замечательное прибежище от летнего зноя, в пору когда этесии[58] дуют всего приятнее. В том месте над морем стоит маленький храм Аполлона. С кровли храма поднялась стая воронов и с карканьем полетела к судну Цицерона, на веслах подходившему к суше; птицы сели на рее, по обе стороны мачты, и одни кричали, а другие клювами долбили концы снастей. Все сочли это дурным предзнаменованием. Цицерон сошел на берег, поднялся в усадьбу и лег отдохнуть. Вороны теперь уселись на окне и не давали ему покоя своим криком, а один слетел к кровати, где, закутавшись с головою, лежал Цицерон, и клювом чуть сдвинул плащ с его лица. Тут рабы стали бранить себя, за то что нисколько не радеют о спасении господина, но безучастно ждут минуты, когда сделаются свидетелями его смерти, меж тем как даже дикие твари выказывают ему — гибнущему без вины — свою заботу. Они упросили, а вернее принудили Цицерона лечь в носилки и понесли его к морю.
   48. Тем временем подоспели палачи со своими подручными — центурион Геренний и военный трибун Попилий, которого Цицерон когда-то защищал от обвинения в отцеубийстве. Найдя двери запертыми, они вломились в дом силой, но Цицерона не нашли, а все, кто был внутри, твердили, что знать ничего не знают, и лишь какой-то юнец, по имени Филолог, получивший у Цицерона благородное воспитание и образование, вольноотпущенник его брата Квинта, шепнул трибуну, что носилки глухими тенистыми дорожками понесли к морю. Захватив с собою нескольких человек, трибун поспешил к выходу из рощи окольным путем, а Геренний бегом бросился по дорожкам. Цицерон услыхал топот и приказал рабам остановиться и опустить носилки на землю. Подперев, по своему обыкновению, подбородок левою рукой, он пристальным взглядом смотрел на палачей, грязный, давно не стриженный, с иссушенным мучительной заботою лицом, и большинство присутствовавших отвернулось, когда палач подбежал к носилкам. Цицерон сам вытянул шею навстречу мечу, и Геренний перерезал ему горло. Так он погиб на шестьдесят четвертом году жизни. По приказу Антония, Геренний отсек ему голову и руки, которыми он писал «Филиппики». Цицерон сам назвал речи против Антония «Филиппиками», и это название они сохраняют по сей день.
   49. Антоний проводил выборы должностных лиц, когда ему сообщили, что эта кровавая добыча доставлена в Рим; увидав ее собственными глазами, он воскликнул: «Теперь казням конец!» Голову и руки он приказал выставить на ораторском возвышении, над корабельными носами[59], — к ужасу римлян, которым казалось, будто они видят не облик Цицерона, но образ души Антония. И лишь в одном рассудил он справедливо — выдав Филолога Помпонии, супруге Квинта. Когда изменник оказался в ее руках, Помпония подвергла его страшным пыткам, среди которых была и такая: он отрезал по кусочкам собственное мясо, жарил и ел. Так рассказывают некоторые писатели, однако, отпущенник Цицерона Тирон ни словом не упоминает о предательстве Филолога.
   Слыхал я, что как-то раз, много времени спустя, Цезарь пришел к одному из своих внуков, а в это время в руках у мальчика было какое-то сочинение Цицерона, и он в испуге спрятал свиток под тогой. Цезарь заметил это, взял у него книгу и, стоя, прочитал большую ее часть, а потом вернул свиток внуку и промолвил: «Ученый был человек, что правда, то правда, и любил отечество». Как только Антоний потерпел окончательное поражение, Цезарь, сам исполнявший должность консула, своим товарищем по должности назначил сына Цицерона, и в его правление сенат распорядился убрать изображения Антония, отменил все прочие почести, какие были ему назначены, и, наконец, постановил, чтобы впредь никто в роду Антониев не носил имени Марка. Так завершить возмездие над Антонием божество предоставило дому Цицерона.
 
[Сопоставление]
 
   50 (1). Насколько нам удалось выяснить, это все, что заслуживает памяти в жизни Демосфена и Цицерона. Ораторские их достоинства я сопоставлять не буду, но считал бы неправильным оставить без упоминания, что Демосфен все без изъятия, чем наградили его природа и упорный труд, отдавал ораторскому искусству, убедительностью и силой превосходя своих соперников в судах и собраниях, пышностью и внешним великолепием — самых блестящих краснобаев, а точностью и мастерством — софистов. Цицерон, необыкновенно образованный, разносторонний и неутомимо совершенствовавшийся оратор, вместе с тем оставил немало собственных философских сочинений в духе учения академиков, и даже в судебных его речах ясно ощущается желание выставить напоказ свою ученость.
   Виден в речах и характер каждого из них. Красноречие Демосфена, чуждое каких бы то ни было прикрас и забав, — это сама сила и сама внушительность, и отдавало оно не светильней, как язвил Пифей, но свидетельствовало о безупречной трезвости, о глубоких раздумиях и о суровом, желчном нраве, который был известен всем. Напротив, Цицерона страсть к острословию сплошь и рядом доводила до шутовства. Желая насмешить слушателей, он и в суде говорил о предметах, требующих полной серьезности, тоном недопустимого легкомыслия. Так, в речи[60] за Целия он заявил, что нет ничего удивительного, если его подзащитный в этот век, склонный к пышности и роскошеству, не отказывает себе в наслаждениях, ибо не пользоваться доступным и дозволенным — безумие, особенно когда самые знаменитые философы именно в наслаждении усматривают высшее благо[61]. Рассказывают еще, что в свое консульство он защищал Мурену, которого привлек к суду Катон, и, — метя в Катона, — долго высмеивал[62] стоическую школу за нелепость так называемых странных суждений. Кругом оглушительно хохотали, наконец не выдержали и судьи, а Катон слегка улыбнулся и заметил сидевшим подле: «Какой шутник у нас консул, господа римляне». По-видимому, и вообще, по натуре своей, Цицерон был склонен к веселью и шуткам — лицо его всегда было ясно, на губах играла улыбка. А с лица Демосфена не сходила печать раздумий и напряженной заботы, и потому враги, как сообщает он сам, называли его брюзгой и упрямцем.
   51 (2). Из сочинений обоих видно также, что один хвалил себя сдержанно, неназойливо и не ради самой похвалы, но лишь имея в виду иную, более высокую цель, в остальных же случаях бывал осмотрителен и скромен, тогда как буйное хвастовство Цицерона выдает безмерную жажду славы. Он кричит, что оружие должно склониться пред тогою, а лавр триумфатора — пред силою слова[63], и превозносит не только свои деяния и подвиги, но даже речи, которые говорил и записывал, — точно мальчишка, силящийся превзойти Исократа, Анаксимена и прочих софистов, а не государственный муж, считающий себя призванным вести и наставлять римский народ.
 
Чей мощный меч в бою всегда врагам грозит[64].
 
   Нет спора, тому кто стоит у кормила правления, искусство речи необходимо, но без памяти любить славу, которую это искусство доставляет, легкомысленно и недостойно. И если рассматривать обоих с этой точки зрения, то все преимущества на стороне Демосфена, который говорил[65], что его красноречие — своего рода сноровка, совершенно бесполезная, когда слушатели отказывают в благосклонности, а тех, кто подобной сноровкою чванится, справедливо считал низкими ремесленниками.
   52 (3). В Народном собрании и в государственных делах влияние обоих было огромно, так что даже военачальники и полководцы искали у них поддержки, у Демосфена — Харет, Диопиф, Леосфен, у Цицерона — Помпей и молодой Цезарь, как свидетельствует сам Цезарь в своих воспоминаниях, посвященных Агриппе и Меценату. Того, однако же, в чем, по общему взгляду и суждению, всего вернее выявляется и испытывается характер, а именно власти на высоком государственном посту, — власти, приводящей в движение каждую из страстей и раскрывающей все дурные черты человеческой натуры, у Демосфена никогда не было, и с этой стороны он нам неизвестен, ибо ни одной важной должности не исполнял; даже силами, которые он собрал для борьбы с Филиппом, командовали другие. Напротив, Цицерона посылали квестором в Сицилию и правителем в Киликию и Каппадокию, и в ту пору, когда корыстолюбие процветало, когда военачальники и наместники не просто обворовывали провинции, но грабили их открыто, когда брать чужое не считалось зазорным и всякий, кто соблюдал меру в хищениях, тем самым уже приобретал любовь жителей, в эту пору Цицерон дал надежные доказательства своего презрения к наживе, своего человеколюбия и честности. А в самом Риме, избранный консулом, но, в сущности, получивший для борьбы с заговором Катилины ничем не ограниченную власть диктатора, он подтвердил пророческие слова Платона[66], что государства лишь тогда избавятся и отдохнут от бедствий, когда по милости судьбы большое могущество и мудрость соединятся со справедливостью.
   Демосфена порицают за то, что из своего красноречия он сделал доходное занятие — писал тайком речи для Формиона и Аполлодора, которые вели тяжбу друг против друга; принял, покрывши себя позором, деньги от персидского царя; наконец, он был подкуплен Гарпалом и осужден. Даже если бы мы решились упрекнуть во лжи тех, кто это пишет (а их отнюдь не мало), невозможно отрицать, что глядеть равнодушно на царские дары, предлагаемые благосклонно и с почетом, у Демосфена не хватало мужества и что трудно ждать иного от человека, который ссужал деньги под залог кораблей[67]. А Цицерон, как уже говорилось, не взял ничего ни у сицилийцев, когда был эдилом, ни, в бытность свою наместником, у царя Каппадокии, ни у друзей, когда уходил в изгнание, отклонивши их щедрость и настоятельные просьбы.
   53 (4). И само изгнание для одного, уличенного в мздоимстве, было позором, а другому стяжало прекрасную славу, ибо он пострадал без вины, избавив отечество от злодеев. Поэтому за Демосфена никто не заступился, тогда как, скорбя об участи Цицерона, весь сенат переменил одежды, а позже отказался обсуждать какие бы то ни было дела, пока народ не разрешит Цицерону вернуться. Но зато Цицерон провел изгнание в бездействии, праздно сидя в Македонии, а у Демосфена и на пору изгнания приходится немалая толика трудов, принятых во имя и ради государства. Как уже говорилось, он помогал грекам и ездил из города в город, выгоняя македонских послов и проявив себя гораздо лучшим гражданином, нежели когда-то, в подобных обстоятельствах, Фемистокл и Алкивиад. И возвратившись, он неуклонно продолжал держаться прежнего направления, воюя против Антипатра и македонян. А Цицерона Лелий открыто порицал в сенате за то, что он молчит, меж тем как Цезарь, безбородый юнец, домогается консульства вопреки закону. Корит его в письмах и Брут[68], обвиняя в том, что он взрастил тираннию, более грозную и тяжкую, чем низвергнутая им, Брутом.
   54 (5). И в заключение — о кончине обоих. Об одном можно лишь пожалеть, вспоминая, как его, одержимого страхом старика, носили с места на место рабы, как он бежал от смерти и прятался от убийц, которые пришли за ним не многим раньше срока, назначенного природой, и как он все-таки был зарезан. Другой, — хотя он и пытался было вымолить себе жизнь, — заслуживает восхищения и тем, что вовремя раздобыл и крепко берег ядовитое зелье, и тем, как его употребил, когда бог отказал ему в убежище и когда он словно бы спасся под защитою иного, высшего алтаря, вырвавшись из лап наемных копейщиков и насмеявшись над жестокостью Антипатра.

ДЕМЕТРИЙ И АНТОНИЙ

   [Перевод С.П. Маркиша]

Деметрий

   1. Те, кому впервые пришло на мысль сравнить искусства с человеческими ощущениями, главным образом, как мне кажется, имели в виду свойственную обоим способность различения, благодаря которой мы можем как через чувственные восприятия, так равно и чрез искусства постигать вещи противоположные. На этом, однако, сходство между ними заканчивается, ибо цели, которым эта способность служит, далеки одна от другой. Восприятие не отдает никакого предпочтения белому перед черным, сладкому перед горьким, мягкому и податливому перед твердым и неподатливым — задача его состоит в том, чтобы прийти в движение под воздействием каждой из встречающихся ему вещей и передать воспринятое рассудку. Между тем искусства изначально сопряжены с разумом, чтобы избирать и удерживать сродное себе и избегать, сторониться чуждого, а потому главным образом и по собственному почину рассматривают первое, второе же — только от случая к случаю и с единственным намерением: впредь остерегаться его. Так искусству врачевания приходится исследовать недуги, а искусству гармонии неблагозвучия ради того, чтобы создать противоположные свойства и состояния, и даже самые совершенные среди искусств — воздержность, справедливость и мудрость[1] — судят не только о прекрасном, справедливом и полезном, но и о пагубном, постыдном и несправедливом, и отнюдь не хвалят невинности, кичащейся неведением зла, но считают ее признаком незнания того, что обязан знать всякий человек, желающий жить достойно.
   В давние времена спартанцы по праздникам напаивали илотов[2] несмешанным вином и потом приводили их на пиры, чтобы показать молодым, что такое опьянение. Исправлять одних людей ценою развращения других, на наш взгляд, и бесчеловечно, и вредно для государства, но поместить среди наших жизнеописаний, призванных служить примером и образцом, один или два парных рассказа о людях, которые распорядились своими дарованиями с крайним безрассудством и, несмотря на громадную власть и могущество, прославились одними лишь пороками, будет, пожалуй, небесполезно. Я не думаю, клянусь Зевсом, о том, чтобы потешить и развлечь читателей пестротою моих писаний, но, подобно фиванцу Исмению, который показывал ученикам и хороших, и никуда не годных флейтистов, приговаривая: «Вот как надо играть» или: «Вот как не надо играть», подобно Антигениду, полагавшему, что молодые люди с тем большим удовольствием будут слушать искусных музыкантов, если познакомятся и с плохими, — точно так же и я убежден, что мы внимательнее станем всматриваться в жизнь лучших людей и охотнее им подражать, если узнаем, как жили те, кого порицают и хулят.
   В эту книгу войдут жизнеописания Деметрия Полиоркета и императора Антония, двух мужей, на которых убедительнее всего оправдались слова Платона, что великие натуры могут таить в себе и великие пороки, и великие доблести[3]. Оба они были одинаково сластолюбивы, оба пьяницы, оба воинственны, расточительны, привержены роскоши, разнузданны и буйны, а потому и участь обоих была сходной: в течение всей жизни они то достигали блестящих успехов, то терпели жесточайшие поражения, завоевывали непомерно много и непомерно много теряли, падали внезапно на самое дно и вопреки всем ожиданиям вновь выплывали на поверхность и даже погибли почти одинаково: Деметрий — схваченный врагами, Антоний — едва не попавши к ним в руки.
   2. От Стратоники, дочери Коррага, у Антигона было двое сыновей; одного он назвал Деметрием, в честь брата, другого, в честь отца — Филиппом. Так сообщает большинство писателей, но некоторые пишут, что Деметрий приходился Антигону не сыном, а племянником и что отец его умер, когда он был еще младенцем, а мать сразу после этого вышла замуж за Антигона и поэтому все считали Деметрия его сыном. Филипп родился немногими годами позже брата и умер своею смертью. Роста Деметрий был высокого, хотя и пониже Антигона, а лицом до того красив, что все только дивились и ни один из ваятелей и живописцев не мог достигнуть полного сходства, ибо черты его были разом и прелестны, и внушительны, и грозны, юношеская отвага сочеталась в них с какою-то неизобразимою героической силой и царским величием. И нравом он был примерно таков же, внушая людям ужас и, одновременно, горячую привязанность к себе. В дни и часы досуга, за вином, среди наслаждений и повседневных занятий он был приятнейшим из собеседников и самым изнеженным из царей, но в делах настойчив, неутомим и упорен, как никто. Поэтому среди богов он больше всего старался походить на Диониса, великого воителя[4], но, вместе с тем, и несравненного искусника обращать войну в мир со всеми его радостями и удовольствиями.
   3. Деметрий горячо любил отца, а его уважение к матери и заботы о ней показывают, что и отца он чтил скорее из искреннего чувства, нежели преклоняясь пред его могуществом. Однажды Антигон принимал какое-то посольство. Деметрий вернулся с охоты и, как был, с копьями в руке, вошел к отцу, поцеловал его и сел рядом. Антигон уже отпустил было послов, но тут остановил их и громко воскликнул: «И об этом не забудьте рассказать у себя, господа послы, что вот как относимся мы друг к другу». В согласии с сыном и доверии к нему он видел одну из надежнейших основ своего царства и признак его мощи. До какой же степени угрюма и замкнута всякая власть, полна недоверия и зложелательства, если величайший и старейший из преемников Александра горд тем, что не боится родного сына, но подпускает его к себе с оружием в руках! И гордость его небезосновательна: пожалуй, единственный царский дом, который на протяжении многих поколений не ведал подобных напастей, это дом Антигона, или, говоря понятнее и точнее, среди всех его потомков только Филипп убил своего сына[5]. А ведь история чуть ли не любого престола таки пестрит убийствами детей, матерей, жен. Что же касается избиения братьев, то оно повсюду признавалось необходимым для царя условием безопасности, вроде тех необходимых условий[6], какие выдвигают и принимают геометры.
   4. Вначале Деметрий отличался и человеколюбием, и привязанностью к товарищам, о чем свидетельствует, например, вот какое происшествие. При дворе Антигона служил сын Ариобарзана Митридат, ровесник и близкий друг Деметрия. Он был человек вполне порядочный и пользовался доброй славой, но Антигон проникся подозрениями против него, увидев однажды странный сон. Царю снилось, будто он идет красивой и обширною равниной и засевает ее крупинками золота; из них поднимается золотая жатва, но когда Антигон, немного спустя, снова приходит на поле, он не видит ничего, кроме колючего жнивья. До крайности раздосадованный и опечаленный, он слышит чьи-то голоса, что, дескать, золотую жатву убрал Митридат и бежал к Эвксинскому Понту. Царь сильно встревожился. Взявши с сына клятву хранить молчание, он открыл ему свой сон и сказал, что намерен любыми средствами избавиться от Митридата и лишить его жизни. Услышав это, Деметрий был вне себя от огорчения, и, когда Митридат, по заведенному обычаю, пришел к нему, чтобы вместе провести время, Деметрий нарушить клятву и хотя бы словом обмолвиться о разговоре с отцом не посмел, но, отведя друга в сторону и убедившись, что никого рядом нет, древком копья написал на земле: «Беги, Митридат». Митридат все понял и тою же ночью бежал в Каппадокию. А сну Антигона суждено было вскорости сбыться: Митридат завладел обширною и богатой страной и был основателем династии понтийских царей, которая прекратилась примерно в восьмом от него колене, свергнутая римлянами. Так проявляла себя врожденная доброта и справедливость Деметрия.
   5. Как среди первоначал Эмпедокла[7], одержимых взаимною ненавистью, царит раздор и вражда, особенно жестокие между теми, что соседствуют и касаются друг друга, так и беспрерывная война, которая шла между всеми преемниками Александра, время от времени разгоралась особенно жарко из-за близости их владений и столкновения интересов. В ту пору, которой касается наш рассказ, борьба вспыхнула между Антигоном и Птолемеем[8]. Сам Антигон находился во Фригии и, получив известие, что Птолемей переправился с Кипра в Сирию и грабит страну, а города либо склоняет к измене, либо захватывает силой, выслал против него сына, Деметрия, двадцати двух лет от роду, который тогда впервые выступил главнокомандующим в большой и трудный поход. Неопытный юнец, он столкнулся с мужем из Александровой палестры[9], который уже и один, после смерти учителя, выдержал немало трудных боев, — столкнулся и, разумеется, потерпел неудачу и был разбит у города Газы, потеряв восемь тысяч пленными и пять тысяч убитыми. Враги захватили и палатку Деметрия, и его казну, и всех слуг. Впрочем и добро, и слуг, так же как и попавших в плен друзей Деметрия, Птолемей ему вернул с доброжелательным и человеколюбивым объяснением, что предметом их борьбы должна быть лишь слава и власть. Приняв этот дар, Деметрий обратился к богам с молитвою, чтобы недолго пришлось ему оставаться в долгу у неприятеля, но поскорее довелось отплатить милостью за милость. Неудачу, постигшую его в самом начале пути, он перенес не как мальчишка, но как опытный полководец, хорошо знакомый с переменчивостью воинского счастья, — набирал войска, готовил оружие, предупреждал восстания в городах и учил новобранцев.
   6. Когда Антигон узнал о битве при Газе, он заметил, что Птолемей одержал победу над безбородыми подростками, но теперь ему снова предстоит иметь дело с мужами; не желая, однако, унижать гордость сына, который просил дать ему право еще раз сразиться с врагом самому, он не настаивал на своем и согласился. И вот, спустя немного, во главе большого войска появляется полководец Птолемея Килл с намерением очистить всю Сирию и вытеснить Деметрия, который после своего поражения казался нестоящим противником. Но Деметрий неожиданным ударом наводит на врага такой ужас, что захватывает весь лагерь вместе с военачальником. В руки его попадают семь тысяч пленных и огромная добыча. Впрочем не столько радовали Деметрия богатство и слава, принесенные победою, сколько возможность вернуть захваченное и тем отблагодарить Птолемея за его человеколюбие. Действовать по собственному усмотрению он, однако же, не решился и написал отцу. Антигон позволил сыну распорядиться добычею, как он желает, и Деметрий, щедро одарив Килла и его друзей, отправил их к Птолемею. Эти события изгнали Птолемея из Сирии, Антигона же, который наслаждался успехом и хотел видеть сына, побудили расстаться с Келенами.