По ту сторону окон гудел осенний сад. Вдруг на кормушку, закреплённую под окном, скакнул голубь. В первую секунду мне подумалось, что это какая-нибудь домашняя птица, такой толстый, холёный он был.
   – Это Тишка! – сказала Ирина. – Вон какой боров! Откормили!
   На одной ноге у голубя не хватало лапы. Как я узнал от хозяйки, её отгрызла кошка. («Нет, не Васька, не Васька – что вы! Другая, чёрная!») По этой печальной причине он хромал, но с другой стороны, не будь у Тишки увечья, Ирина не взяла бы его к себе на иждивение со всеми вытекающими блаженствами жизни.
   – Ну запрыгивай! – велела она голубю и распахнула форточку.
   Тишка неуклюже порхнул в проём и уселся на картинную раму, висевшую правее балкона.
   – Пойдёмте? – сказала Ирина. – Самовар не ждёт. Это ведь вам не чайник!
   – Да, – кивнул я, но никуда не пошёл. Не смог сдвинуться с места. Глаза мои прикипели к стене напротив – там, справа от двери, внутри деревянной рамы, на которую вспорхнул Тишка, зеленел холст. Он светил мне в лицо июльским зрелым теплом и за какую-то секунду пробрал меня до мурашек. Простая рамка – как рама окна – открывала зелёное поле с цветами на грубых стеблях – зверобоем, иван-чаем, ромашкой, и в цветах – две фигуры, схваченные порывом радости. Высокая девочка в красном сарафане, подлетев к матери и как бы в невесомости, почти параллельно траве, повиснув в воздухе, обнимала её за шею.
   Лиц не было видно, но в летящей девочке я без труда узнал Ирину: её золотую косу и травинку силуэта, надломанную в поясе.
   Самое же удивительное: источником света на картине являлись мать и дочь. Никаких нарочитых лучей или нимбов не излучалось ими, но расположение теней твёрдо указывало на них как на солнце. Тепло и цветение летнего дня было рождено не солнечным светом, а радостью свидания.
   Я вопросительно обернулся к Ирине.
   – Видите, там за полем посёлок начинается, – проговорила она, с нежностью глядя на картину. – Это Горенки, я там родилась.
   – А кто рисовал?
   – Илюша, мой двоюродный брат. Тёти-Надин сын. Видите, какой художник! Радостный!
   Она помолчала, любовно разглядывая свою родину, и прибавила полушепотом:
   – Это вот рай. Там меня моя мама встречает! – и тут же, как из переполненной чашки, из глаз пролились слёзы. Ирина стёрла их пальцами и, взобравшись на низкую табуретку, приложилась губами к ближнему краю луга.
   – Я иногда подумаю: вот сошью себе красный сарафан и раз – окажусь на этом лугу… Всё не шью! – улыбнулась она и совсем уже поправившимся голосом проговорила: – Пойдёмте к Николаю Андреичу!
   Я спустился за Ириной с балкона, таща на сердце нечаянно добытую тайну. Она заключалась в том, что Тузин – такой же баран, как я, раз его жена плачет.
 
   В гостиной хозяина не было. Он возился на дождливом крыльце, уговаривая самовар закипеть. Белые манжеты были в копоти, на щеке красовался угольный штрих. Тузин стал похож на фарфорового трубочиста, изящного и милого в своей несмываемой саже.
   – Я вам скажу, это не самовар! Это самодур! – сообщил он мне полушёпотом, как если бы опасался, что самовар может услышать и отомстить. – Кипит через раз! Погоду ему подавай особую! Щепки ему подавай особые! А в прошлый раз топили – так он плюнул в меня, как верблюд! Это вон Ирина с ним как-то договаривается. Ирина Ильинична, иди, разберись, Христа ради, с верблюдом! Нет у меня таланту!
   – Не прибедняйся! – сказала Ирина. – У тебя в театре табуретки пляшут и гитары стреляют стрелами! – и, сев на корточки перед столом, заботливо поглядела в лицо самовару.
   – Так то в театре! А здесь – твоя вотчина! – с улыбкой, предназначенной больше мне, чем жене, возразил Николай Андреич.
   Ирина не отозвалась. Она ломала лучинки и бережно, как птенца, кормила ими обиженный самовар.
   Я спустился на пару ступеней и зажёг сигарету. Ветер, сырой и душистый, внёс смятение в ряды дождя. Скоро над головами рябин и яблонь явилась просинь. Рваные водяные выстрелы ещё срывались с ветвей, одна такая пуля затушила мне сигарету. Что я делаю здесь, у чужих людей? Где все мои? Или мне снится?
   Пока я курил, самовар, умасленный Ирининой лаской, вскипятил воду. Гул и звон водяного пара приглашал нас к трапезе. Туляка внесли в дом и приземлили на стол. Настал мой звёздный час – на два голоса хозяева принялись угощать меня чаем, блинами, мёдом и всеми вареньями, на которые звали Колю. Так что, можно сказать, я поквитался с моим соседом в один присест.
   За завтраком без напряжения и заминок мы с Тузиными обсудили особенности старовесеннего климата, плюсы и минусы дизельного отопления и прочие вопросы загородного житья. Говорили о сомнительном качестве местной артезианской воды, перенасыщенной железом, и о несомненной пользе воды из родника, и даже о канувшей в землю речке Весне, которую, оказывается, ищет Коля.
 
   Время двигалось к обеду. Остыл самовар, Ирина ушла на кухню поставить чайник. Мне давно пора было откланяться, а я всё сидел, ел варенье – лишь бы не идти на осенний ветер, не отпирать бытовку, где нет и не будет никого, кроме меня.
   Чтобы моё присутствие выглядело оправданно, надо было срочно за что-нибудь зацепиться, и я зацепился за рояль.
   – А инструмент – как, рабочий? Я так чувствую, ему лет сто? – спросил я.
   – Больше! – с гордостью отозвался Тузин и, присев на табурет-вертушку, наиграл очень знакомый вальс. Музыка пахла стариной, свечами, печёными яблоками и, как всякая старинная вещь, была с щербинками.
   – У меня есть друг, – сказал я, когда Тузин, лихо закруглив вальсок, вернулся к беседе. – Он сейчас занялся бизнесом, а вообще он музыкант. Он ещё очень хорошо настраивает инструменты. Хотите, он вам рояль настроит? Заедет ко мне как-нибудь, и я его попрошу.
   – Ни в коем случае! – испугался Тузин и, распахнув руки, обнял свой рояль, словно желал защитить его от посягательств. – У меня тут ре во второй октаве – как рябь на воде! И фа диез у меня западает, вы слышали – такой перебой пульса! Если всё это исправить – что останется? Старинный инструмент может от настройки потерять себя! Вообразите, Костя: давайте мы вас настроим! Накрутим вам, где надо, друзей полезных, подтянем жизненный план! Как, согласны? Не дам рояль! – рявкнул он и засмеялся, увидев моё растерянное лицо.
 
   Тут в прихожей зазвенел колокольчик – это вернулся с гулянья сын Тузиных Миша. Ирина кинулась встречать его. Раздевшись, Миша вошёл к нам, не церемонясь нисколько, разорил стол и с полным подносом утопал наверх. Он был совсем не похож на Ирину и лишь немного – на Тузина. Крепенький розовощёкий барчук. Ирина отнесла ему чаю.
   Теперь уж точно пора было знать честь. Прощаясь, я выразил Ирине восхищение её домом и переборщил. «Это гостям интересно, – проговорила она с грустью. – А мне давно уж хочется большого прочного дивана, хочется стены жёлтенькие или кремовые. В такой-то поживите синеве!»
   Наверно, это было невежливо, но я кивнул, соглашаясь с нею. Хрупкие предметы, белый воротничок, шаль, – весь их продуваемый дореволюционный быт вдруг показался мне нереальным, ещё менее жизнеспособным, чем мой сарай.
   Спустившись с крыльца, я пошлёпал по мелким лужам дорожки. Тихо скользило надо мной небо, настоящее осеннее – волнистое и какое-то отрадное, душистое, как яблоко с холода. Как-то странно было у меня на душе. Ирина ли смутила меня своими слезами, или весь их наследный дом-музей оказался мне не по плечу?
   Пока я отгибал на калитке служившую замком проволочку, Миша в окне второго этажа приложил к стеклу ружьё и расстрелял меня на прощанье.

18
Кто клюнул на хлеб

   Теперь Николай Андреич часто забегал за мной вечерком и волок в гости. Не знаю, делал ли он это из жалости к моему одиночеству или правда был рад «соседу-помещику», с которым приятно обсудить погоду и урожай.
   Вскоре он и сам стал наведываться к нам в булочную в перерывах между репетициями. Ему нужен был пирожок с кофе и десять минут дружеского внимания. В городском Николае Андреиче не было и следа старовесенней меланхолии. Он выглядел собранным и стремительным, больше того, зримо блестел, бликовал, как хрустальная люстра. В нём горела новая пьеса в тысячу ватт.
   За пирожком его непременно озаряло парой строк, но он не прятал их в книжечку – она и так разбухла от великих находок.
   – Дайте-ка мне что-нибудь писчебумажное. Вон хоть пакет! – требовал он, и Анюта несла ему плотно сложенный бумажный пакетик, в какие мы клали хлеб. Тузин задумывался на миг и чиркал на его шуршащей поверхности что-нибудь в рифму.
   Однажды девушка, пившая чай за соседним столом, спросила:
   – А можно и мне «листок»?
   На следующий день я поставил у витрины корзину с бумажными пакетами и цветными карандашами, а над корзиной прикнопил рисунок Тузина: человечек с чашкой чая и карандашиком глядит в потолок, поджидая музу. Тузин отлично рисовал человечков!
   С тех пор мы стали находить на столах приветы, рисунки, отзывы и предложения – что печь, какую музыку включать и не пора ли завести доску объявлений с кнопочками.
   Как-то раз ко мне в кабинет зашёл представитель творческого объединения, названия которого я не запомнил.
   – Предлагаю вам сотрудничество, – сказал он. – Мы могли бы, скажем, по субботам устраивать у вас поэтические мастер-классы!
   Я честно объяснил представителю, что не собираюсь превращать булочную в клуб. Напротив, мне бы хотелось, чтобы к нам почаще заходили старики и покупали недорогой хлеб. У нас на видном месте стоит лоток с бюджетным, но безусловно хорошим хлебом.
   – Я вас понимаю! – сказал представитель, пожав мне руку. – Придётся проводить мероприятия несанкционированно!
   И в самом деле, по субботам к нам в булочную стало являться человек шесть студентов. Тишайшим образом они сдвигали столики, брали на всех пирогов и чаю и сидели не менее трёх часов, распространяя по булочной пронзаемое возгласами бормотание.
   – Вы, Костя, сами виноваты! – потешался надо мною Тузин. – Поэты – из ваших буханок и саек! Стихи сидели у вас в натуре не проявленные и пошли в хлеб! А на поэтический хлеб, естественно, клюнули стихотворцы!
   Помимо поэтов на хлеб активно клевал весь творческий коллектив Николая Андреича. Мотя же и вовсе являлась каждый день, брала пирог и чай и, прилёгши головою на столик, отдыхала от перевоплощений.
   Как и положено радушному хозяину, я иногда подходил к ней и спрашивал, понравилось ли ей наше сегодняшнее «Солнце минус два» или «Около нуля, ветрено». Мотя озарялась будничной улыбкой Пеппи Длинныйчулок и всегда отвечала честно. Однажды она заявила, что если ещё хоть раз унюхает лавандовый хлеб, больше ноги её не будет в булочной, поскольку от лаванды у неё разыгрывается тоска. Я был потрясён Мотиной наглостью, но всё же убрал лаванду подальше.
   Вскоре она завела привычку оставлять в корзине для отзывов записки и рисунки. Под конец рабочего дня я перебирал хрустящие пакеты и, отыскав Мотин, разгадывал лёгкие ребусы. Вот девочка в треугольном платье, с веником на голове, на гигантских клоунских роликах – стремится в избушку с трубой. А рядом с избушкой, пошатнувшись, стоит Пьеро с гигантской бутылью, глаза его уставлены в пустоту, а на бутыли наклейка – брат Юра. Из её «комиксов» я узнал, что живёт она бедно и беспризорно, но не расстраивается, потому что верит в свой дар.
   Мне нравилось наблюдать, как она обживается у нас, по-детски осваивает игровое пространство. Начать с того, что Мотиными усилиями под окном булочной прижился голубь цвета грозовых туч. Мотя выдрессировала его посредством свистка и крошек. В отличие от Ирининого разгильдяя Тишки, этот голубь зарабатывал свой хлеб интеллектуальным трудом. Он должен был стукнуть в стекло три раза – после чего Мотя вспрыгивала на подоконник и через щель откидной форточки сыпала герою крошки.
   Регулярное присутствие за стеклом «помоечной» птицы, а главное, помёт на карнизе приводили Маргошу в состояние чистейшего бешенства. Она ловила меня, за локоть подволакивала к окну и требовала принятия срочных мер.
   Я, как мог, старался хранить нейтралитет. Но тут Мотя задумала расширить ассортимент фокусов и пришла с мышкой – крохотной серой полёвкой. Мотя, правда, уверяла, что это породистый экземпляр. Она носила свою покупку во внутреннем кармане куртки и кормила с ладони крошками, а однажды выпустила на стол.
   Полёвка в булочной! Само собой, это была «подстава», конец репутации. Мотя, однако, считала иначе. Мышь – тоже житель планеты. Она питается тем же хлебом, что и мы. Кроме того, традиционная булочная никак не может обойтись без мышей, жарко убеждала она меня. В конце концов, мне пришлось согласиться, что одна воспитанная карманная мышь не может повредить нашему заведению.
   К тому же я помнил, что создавал булочную как раз для таких существ, как Мотя. Есть множество мест, созданных для Маргоши. Для Моти не работает почти никто. Если я не поддержу её – булочная утратит свой смысл.
   Когда Маргоша, толкая перед собой перепуганную уборщицу, заявила, что персонал отказывается трудиться в помещении, где есть мыши, я ответил ей строго:
   – Мышь чистая. Покупатель имеет право носить с собой чистую мышь.
   – Кто покупатель? – отослав уборщицу, зашипела Маргоша. – Этот цирк на колёсах? Всё плакал – семья, семья! А сам? И нашёл-то кого!
   Я всегда ценил Маргошину прямоту, но на этот раз мне словно дали под дых булыжником. Я спасся в пекарне и поклялся не разговаривать с ней по меньшей мере недели Две.
   Но хлеб пёкся, излечивая мою обиду. Болтал без умолку весёлый пекарь Антон. К вечеру я простил Маргошу, больше того, испытал прилив благодарности за своевременную оплеуху. В самом деле – лучше бы поискал способ вернуть семью, а не валял дурака, защищая эксцентричных девиц!
   Одурманенный Маргошиным ядом, я предал Мотю легко и несколько дней намеренно не выходил в зал. А когда снова вышел – мне больше было не на кого взглянуть. Мотя не появлялась – ни днём, ни ночью, ни на роликах, ни босиком. Однажды вместо неё к нам зашла бродячая псина и улеглась под столик, но уборщица вымела её шваброй.

19
Лавка чудес

   К декабрю сруб был готов. Завесив оконницы и скелет крыши рубероидом, строители уехали. Я остался один на участке. Мимо моего не родившегося ещё дома, мимо других домов и изб я прогуливался перед сном, сливаясь душой с чернотой осенней ночи. Иногда мне встречался, точнее, слышался сосед Коля. Он пошныривал вдоль забора, гремел поленницей, над штакетником поднимался дымок. К десяти окна в его домике гасли. Коле снилась куча страшных еловых снов. Он пробирался через них, как сквозь чашу, иногда и с воплями, и по утрам бывал мрачный, исцарапанный о ветки сна. Мне и самому начинало казаться, что моя жизнь тормозит о лесные сучья.
   Зато по утрам, запирая перед отъездом ворота, я имел удовольствие перекинуться парой слов с женой Тузина, провожавшей сына в школу. «Доброе утро, Костя!» – кивала Ирина, укутанная поверх пальтишка в шаль – как сказочная Алёнушка. Я подходил и смотрел, как, фырча, отдаляется и меркнет в тумане низины Сивка с Колей и Тузиным-младшим. Тем временем поднималось солнце, и мы с Ириной, неумышленно встретив восход, разбредались по своим делам. Что касается Николая Андреича, он никогда не вставал рано, так как по ночам имел обычай караулить музу.
   – Совсем одурел со своей пьесой! – пожаловалась однажды Ирина и с тоской поглядела вдаль – там над полем летела птица. – Приезжает то в двенадцать, то в час! Как вы считаете, Костя, это порядочно?
   Её вопрос застал меня врасплох. Бог его знает – порядочно или нет? Когда Тузин, забыв про кофе, принимался строчить в свою книжечку, я охотно верил, что в двух часах сценического времени заключено спасение человечества. Такое в эти секунды у него бывало лицо.
   – Он ведь что-то важное создаёт, – сказал я.
   – А это что, по-вашему, повод, чтобы мы с Мишей сидели одни?
   Я пожал плечами и, отвернувшись от её удивлённого взгляда, хотел идти к машине, как вдруг – мгновенным озарением – понял, что не желаю больше сторониться, беречь свою чёртову гордость. Напротив, хочу влезать, вникать, выяснять, понимать, открываться, пусть даже и вляпываться! Глупо надеяться, что равнодушие – такое сплошное, что я до сих пор не заглянул к Тузину в театр, хоть он и звал меня раз сто, – оставит мне хоть малый шанс на возвращение моих.
 
   В булочной я с трудом дождался одиннадцати часов – времени, когда, по моему мнению, уже можно звонить соне Тузину. Вышел в подмороженный дворик курить и, вызвав его номер, без предисловий ляпнул:
   – Николай Андреич, пригласите меня на репетицию!
 
   Тузинская лавка чудес располагалась в здании кинотеатра советского образца. Пройдя мимо пустого вахтёрского столика, я оказался в фойе, отчасти напоминавшем домашнюю мастерскую Николая Андреича. По стенам пляшут бубны, дудки и тряпичные куклы, топорщатся клочки афиш. Тем ошибочней казалась царившая вокруг тишина.
   Правда, через пару секунд в отдалении ударили шаги, и с лестницы скатился паренёк со свёрнутым в трубу ковром под мышкой.
   – Подскажите, а где бы мне найти Тузина Николая Андреича? – ринулся я к нему.
   – Он в кубрике! По лестнице, направо, в торец.
   Поглядывая по сторонам, я дошёл до конца коридора и упёрся в обитую красной тканью дверь. На ней так и было написано – «Кубрик», белым по кумачу.
   Я думал, за волшебной дверцей окажется зал, но, как выяснилось, Кубриком именовалась гримёрка, чулан с закопчённой прорезью окна под потолком. Завидев меня, Тузин вскочил с табурета и распахнул руки. Он был в рубашке, белейшей и лёгкой, как мука высшего сорта. Манжет по-школьному запачкан синей ручкой.
   – Видите как – всё отменилось! – воскликнул он сокрушённо. – Должны были под вечер ещё раз прогнать, но Андрей Ильич позвонил – плохо себя чувствует. Отложили на завтра.
   – Что за Андрей Ильич?
   – Ну как же! Самый главный человек! Предводитель всего этого огорода. Чудный, чудный старикан! Без него была бы здесь одна дрянь, как везде. А он держится, не пускает. Да, Костя, у нас тут вольница – денег нет, зато по совести. Мы, извините за пафос, до сих пор причастны искусству! Идёмте-ка, раз нет репетиции, хотя бы покажу вам хозяйство! – И Тузин, торжественно улыбаясь, распахнул передо мною дверь.
   Хозяйство у них было и впрямь не богато, но весело и обихожено. Заглянув по пути в гардеробную комнату, набитую несметным количеством барахла, мы прошли за кулисы и вынырнули на сцену. Нам открылся небольшой уютный зрительный зал. Вплотную к первому ряду был придвинут буфет с посудой и стоячая вешалка для пальто, полная старомодных зонтов.
   – Вот это и есть мой ускользающий дом! – объявил Тузин и спрыгнул со сцены в пустой партер.
   Ускользающий дом! Мне вспомнились Иринины жалобы.
   – Николай Андреич, а может, ваш ускользающий дом – в Старой Весне? Просто вы ещё не заметили, что он ускользает, – ляпнул я со сцены и, помолчав, неловко прицепил оправдание: – Вы не сердитесь. Я это говорю, потому что сам…
   Тузин поморщился и жалобно взглянул снизу вверх.
   – Костя, милый, о чем вы? Николаем Андреичем у нас дома именуется приспособление для замены перегоревших лампочек! Ну ещё воду на мне возить можно. Там любой голубь дороже меня! Я уж молчу о благополучии кошки и сердечных нуждах пса! Каждый Мишин чих приравнивается к атомной войне, а когда у меня постановка разваливается – это мелочь, не достойная упоминания.
   – Ну хорошо, – сказал я примирительно и спрыгнул вниз. – А здесь-то что ускользающего? Театр как театр. Хороший, видно, что всё с любовью…
   Тузин снял с вешалки зонт и, распахнув над головой его синий круг, таинственным полушёпотом произнёс:
   – Вы просто никогда не задумывались об этом, Костя! Вдохновение и красота оставляют людей! И я должен об этом свидетельствовать. Таково моё предназначение. Понимаете? – и, перейдя на полный голос, заключил: – А теперь судите сами, кто тут прав!
   Мне стало стыдно, что я влез.
   – Ладно. Пойдёмте, покажу вам буфет! – сжалившись, сказал Тузин.
   В небольшом кафетерии пахло передержанным кофе и не было ни души, если не считать рыжей собаки и белой кошки, полезших к Тузину целоваться. Отбившись, Николай Андреич прошёл за прилавок и включил чайник.
   – Я ещё в области иногда ставлю, – сказал он. – Конечно, деньги никакие. Ну а много ли надо? Ведь по сути я графоман. Театр – моя тетрадь. В ней пишу, что душа попросит. Хорошо мне! – и печально улыбнулся.
   – Хорошо вам, – согласился я. – А вот булочник не может быть графоманом. Если люди не съедят его хлеб, он заплесневеет. Придётся его выбрасывать, а это грех.
   – Вообще-то если люди не съедят спектакль, он тоже заплесневеет, и, естественно, придётся его выбрасывать! – сказал Тузин. – Так что насчёт греха, это вы верно заметили. Вот помру, и спросят: зачем ты в театр таскался? Кого согрел? В ком совесть потревожил? И пустят передо мной огромную чёрную реку – вот, мол, сколько времени зря пожёг!..
   Он вздохнул и, сев на корточки, погладил собаку, нырнувшую мордой под ласковую ладонь.
   – Ну вот… А я и отвечу: как это – зачем таскался? А как же нищие животные Мурка с Белкой? Кто им вкусненькое носил? Кто с ними жил в любви и уважении? И придут Белка с Муркой и заступятся за меня. Посмотрит Вечный Судия и подумает: а ведь верно! Это он молодец! И простит.
   Чайник закипел, но Тузин о нём не вспомнил. Мы вышли из пустого буфета. Почти без надежды я поглядывал по сторонам – нет ли Моти? Мне давно уже хотелось покаяться перед ней, что я сдал её Маргоше вместе с полёвкой.
   – Николай Андреич, а где Мотя?
   – Да где-то шлялась. Может, ушла, – проговорил он, мельком оглядев холл, и взял в гардеробе пальто.
   Мы вышли на потемневшую, не убранную ещё снегом улицу. Ветер пробил мою куртку насквозь – мне хотелось домой, но, похоже, впавший в меланхолию Тузин собирался ещё пообщаться.
   – А ведь ей уже двадцать три! Образования толком нет, ничего нет, кроме дара, – рассказывал он, пока я протирал замызганные зеркала машины. – Прикатили вдвоём с братом с Дальнего Востока. К вашему счастью, Костя, вы не знаете, что такое юный артист из провинции. Они цыгане. У них крепкое здоровье, они могут много пить, мало спать. Их не тянет создавать дом, потому что дом для них – это густонаселённый бардак. Мало кто из них может похвастаться счастливым детством. В общем, тут своё… Если б я мог что-то сделать для неё, но вы видите, я сам бедствую! – Тузин качнул головой, но уже в следующую секунду встрепенулся: – Нет, вы гляньте! Легка на помине! – воскликнул он, заметно оживившись, и замахал выскочившей из дверей Моте.
   На ней были короткая мотоциклетная куртка, джинсы, а в темноглазом лице – та же сосредоточённая готовность к полёту, что бросилась мне в глаза при нашей первой встрече. Увидев нас, Мотя сунула руки в карманы и, вольно приблизившись, остановилась в паре метров.
   Я бросил в салон тряпку, которой вытирал зеркала, и встал навытяжку.
   – Я думала, ты булочник, – начала она с места в карьер. – А ты просто менеджер, да? – и подняла глаза. Ни зла, ни особой насмешки не было в них – скучная констатация факта.
   – Само собой, – согласился я, из-за стука крови в башке плохо различая свой голос.
   – Ну а вы не обижайтесь! – влез Тузин. – Тем более что ведь заслужили? Вы меня сегодня тоже правдой-маткой огрели. Я-то ведь не обиделся! Давайте-ка, миритесь, жмите руки! – Он уже было взялся выковыривать из кармана Мотину ладонь, как вдруг в недрах шинели запел звонок.
   Тузин достал телефон и, сделав нам знак – мол, сейчас вернусь, – отошёл в темноту.
   – А мне так у вас было тепло, вкусно, – сказала Мотя, проводив взглядом его отдаляющуюся фигуру. – Зайдёшь, подремлешь в раю… Мы в такой дыре живём с Юркой, как гастарбайтеры! А твои дуры взяли и устроили фейсконтроль. Это подлость вообще-то – позволять своей продавщице выбирать угодных и неугодных. Хороший человек и бомжа пустит, и собаку, а не только мышь. Они и на старух у тебя косо смотрят – не замечал? Подавай им модную публику!.. Дай папироску! – перебила она сама себя и протянула руку – тоненькую в толстом манжете куртки. Я вынул пачку. – И мне так обидно! – проговорила она, закурив, как заплакав. – Открыл булочную, которая похожа на настоящую, а оказалось – та же липа, что и повсюду!
   Я понятия не имел, как отринуть это ужасное обвинение. Вдруг Мотя насторожилась.
   – Погоди-ка! – шепнула она, приглядевшись к застывшей неподалеку фигуре Тузина.
   Что-то и впрямь было не так: он стоял, взявшись правой ладонью за голову, в левой держа телефон.
   – Пошли! – скомандовала Мотя и рванула вперёд.
 
   В темноте было не разглядеть перемены в лице Николая Андреича, но я никогда не забуду его осипший голос, которым он твердил в трубку: «Нет. Нет-нет… Нет, нет!..»
   Сея, как дождь, это слово, он двинулся к театру. Мы с Мотей переглянулись и дружно пошли следом.
   Две или три минуты он стоял у стойки гардероба с телефоном, прижатым к уху, свободной рукой схватившись за лоб и зажмурившись. Его собеседник говорил и говорил – взахлёб.
   Наконец Тузин открыл глаза и, наморщив лоб, как от боли, произнёс в трубку:
   – Об этом не беспокойтесь. Всё сделаем.
   – Что?! – крикнул я, почти не сомневаясь – что-то стряслось в Старой Весне.
   Он только махнул на меня и выбрал в мобильном номер.