Ольга Покровская
Булочник и Весна
Часть первая
1
Маленькая предыстория
Мой прадед здорово играл на мандолине. У него был редкий, дорогой инструмент, можно сказать, «мандолина Страдивари». Она досталась ему по наследству, такому дальнему, что никто и не помнил, какая буря занесла эту дивную итальянскую птицу в семью хлебопёков.
До Гражданской, ещё ребёнком, прадед работал при старших в хлебном цеху. Каждый день он спускался с деревенского холма и шел в село, где дымила пекарня. Говорят, из горсти мучного сора у него выходили такие хлебы, что не стыдно подать Государю, а горячая корочка каравая высвистывала, по свидетельству очевидцев, темы из русских опер.
В двадцатые прадед задумал оставить хлеб и поехать в Москву в музыкальный техникум, но любовь соседской девушки победила мандолинную страсть. Он женился и прожил в деревне до самой Великой Отечественной. В сорок первом ушёл добровольцем и пропал без вести подо Ржевом.
Прадед был белобилетник, воевать не умел, но, я думаю, честно поработал пушечным мясом. У нас сохранилось его последнее фронтовое письмо – бумажная пыль с разводами. Лишь когда мы с отцом догадались отсканировать эту ветошь и выставить контраст, текст проявился.
Письмо набито штампами – «побьём врага», «за родную землю», но сквозь оглушённый боем слог виднеется одна винтовка на троих и знание даты собственной смерти – завтра.
У нас осталась его фотография – лирический, юный мой предок сидит на лавочке перед домом. На коленях, как кошку, приласкал свою мандолину. Приглядишься, и становится ясно: человек безмятежен, время не торопит его, а встало у лавочки и ждет терпеливо, пока он налюбуется на красоту земли. И как будто сама деревня с чудным названьем Старая Весна прильнула к его плечу, склоняясь берёзой к завалинке.
Мне было лет десять, когда я увлёкся прадедом. В надежде отыскать его солдатский медальон я записался в военно-исторический кружок, но следопыты моего детства шли по иным следам, они не вели к прадеду.
Следующим шагом моей любви оказалась мандолина. К большому моему горю, легендарный инструмент, переживший Гражданскую, нэп и коллективизацию, не сохранился. В войну его обменяли на продукты.
В магазине «Ноты», что был на Неглинной улице, ошалевшие от моего натиска родители купили мне дешёвый ученический инструмент и записали в музыкальную школу, расположенную в соседнем дворе. Несмотря на то что я был переросток, на отделение народных инструментов меня зачислили без проблем.
Не менее полугода я радовал моего педагога рвением, которое он ошибочно принимал за способности. К сожалению, тройка по алгебре отвлекла меня от постижения мандолинных секретов.
После алгебры пришлось подтягивать химию, потом я влюбился, потом пошёл на курсы английского. Карьера мандолиниста не состоялась, и некому было меня в том упрекнуть. Я рос в любящей вольнице, предоставленный сам себе. Мама, лингвист-востоковед, обитала в Древней Японии. Папа, инженер со склонностью к кладоискательству, – в допетровской Руси. Когда я расстался с музыкой, никто меня не ругал.
За недолгое время учёбы в мой мандолинный невод угодила-таки золотая рыбка – начинающий пианист Петр Олегович Вражин. Петина мама Елена Львовна, моя учительница сольфеджио, опасаясь, что в районной музыкалке дарование может зачахнуть, определила сына в школу для гениев. Он был занят под завязку, но дважды в неделю, в качестве вечерней прогулки, всё же являлся во дворик – встретить маму. Однажды мы с ним погоняли в берёзках мяч и сошлись навек.
Петя был заносчив, как все одарённые дети, но при этом честен и щедр, лих на выдумку, мастер понимать с полуслова. Голова у него работала отлично, и во всякой печали он давал мне дельный совет. Думаю, что и он нуждался во мне. Моя безалаберность смягчала его гордыню, облегчая доступ вдохновению. Обойтись без вдохновения Петя не мог. Он собирался сказать в исполнительском искусстве новое слово. К тому же бездарностью и разгильдяйством я выгодно отличался от его одноклассников. Со мной он отдыхал от честолюбивых битв.
Ни война, ни мандолина не интересовали Петю, а меня, в свою очередь, оставляли равнодушным музыкальные конкурсы и козни Петиных конкурентов. Но что-то волнующее все же было в нашем общении. С Петей я чувствовал, что под коркой жизни есть магма – мы мчимся над огненной глубиной, и наш путь не разведан.
В старших классах, когда невдалеке замаячило поступление в институты, Петя стал звать меня к себе – поработать публикой. По-простому, в домашней футболочке, чуть ли не в шлёпанцах, он усаживался за инструмент и мчал меня сквозь мрак и проблески мироздания. Дар Пети, может быть, и скромный в масштабах планеты, казался мне запредельным.
Случалось, впечатлённый финалом, я бросался на его плечи, как если бы он был форвардом, забившим решающий гол. Мы валились на клавиши. На гром влетала Елена Львовна и кричала, что мы сломаем Пете пальцы. А отец молча стоял в дверях. Весь этот балаган: надежды, занятия до упаду, конкурсы – сообщал его лицу выражение утомлённого презрения. Сам он с успехом ворочал дела в сфере недвижимости и считал карьеру музыканта глупостью, обрекающей сына на жалкую жизнь.
Что касается моих профессиональных планов, улыбка прадеда столь ободряюще светила мне с фотографии, что я решил возродить династию и нацелился изучать технологию хлебопекарного производства.
Петя поддержал меня в моём выборе. По его мнению, не было ничего странного в том, что его лучший друг выбрал в качестве музыкального инструмента хлеб.
Из меня получился необычный студент – страстный троечник. Бойкотируя ряд скучных предметов, я знал лучше всех на курсе, что хлеб – великолепная вещь. Если угостить «правильным» караваем президентов ядерных держав – в мире будет мир. Вирусы вымрут, если разломить его в очаге эпидемии. Нечто вроде животворящего креста мерещилось мне в ломте с душой испеченного хлеба.
Хлеб увлёк меня, как иных увлекает музыка. Я учил его и тренировал при всяком удобном случае. Мука и закваска были моей студенческой гитарой – я таскал их с собой по гостям.
На последнем курсе мне повезло. Я получил работу в уникальной мастерской, где разрешалось творить. Пекарня примыкала к торговому залу, и я частенько выскакивал поглядеть, кому достанутся наши детища.
Майя была воспитанная девушка из провинции, студентка педагогического. Она заглядывала к нам, если в занятиях случались окна, – купить пирожок. Когда я в первый раз увидел её в булочной, мне показалось: это моя душа вышла из груди и встала передо мной, чтобы я мог разглядеть её хорошенько.
У моей души оказались светлые, сильные, как ливень, волосы, гимнастический стан и певучий голос. За какие-нибудь два дня первое впечатление окрепло до уверенной страсти. Меня не заботило, испытывает ли Майя в мой адрес что-нибудь подобное. Раз она – моя душа, взаимность, само собою, приложится.
Мы поженились через три месяца – столько пришлось ждать очереди в загс.
Несмотря на учёбу в педагогическом и голливудские волосы, главным даром моей жены оказалось сияющее сопрано. Майя пела романсы, русские народные песни, арии из опер и псалмы. Её голос был как яблоня, он цвел и приносил плоды. Майя любила пение, как я – хлеб.
Несколько раз они с Петей устраивали импровизированные дуэты. Он играл бережно, чтоб не затмить блеском оправы наивное стёклышко её пения, и с одобрением кивал: «Есть талант. Надо учиться. Учись, выходи к публике!»
Не знаю почему, должно быть, из подспудной ревности, идея «выхода» приводила меня в бешенство. Наконец я твёрдо заявил ему: отстань!
Петя пожал плечами и больше не звал нас в гости, а Майя навек лишилась профессиональной поддержки.
Вины за собой я не чувствовал. На мой взгляд, мы с моей женой не нуждались в хобби – нам с лихвой хватало друг друга. Майя подтвердила это, с лёгкостью отлепившись от всех своих прежних родственников и друзей. Она как бы стёрла их, забелила в туман, так что единственным реальным существом в её жизни стал я. Эта жёсткость так не вписывалась в Майин нежный характер, что я принял её за побочный эффект всякой большой любви.
«Смотри, чтоб однажды она не затёрла так же и тебя!» – предостерегла меня мама. Помню, я обиделся на её слова всерьёз и неделю держал бойкот.
Одним из наших с Майей любимых дел было фантазирование на тему будущего. Жизнь в мегаполисе не устраивала мою выросшую на свежем воздухе жену. В мечтах у нас помимо детей был дом в живописном месте Подмосковья и собственная булочная-пекарня в городке неподалёку.
Пару лет мы бултыхались в фантазиях. Я исписал тетрадь, сочиняя ассортимент нашего хлебного предприятия. Майя приглядывала по рынкам и магазинам растения для будущего сада. А потом во мне проснулся добытчик. Мне захотелось прикинуть, в какую сумму выльется запланированный нами рай, и наметить шаги к его достижению.
Стоило мне занести калькуляции в компьютер, как в тот же день чёрт толкнул мне навстречу бывшего однокурсника. Он «завязал» с хлебом и стал соучредителем компании по продаже некоего перспективного оборудования. Предприятие расширялось, он гостеприимно приглашал меня на борт.
Я бросил булочное дуракаваляние и довольно быстро смекнул главное: наше с Майей будущее зависит не от фантазий, а от объёма продаж, который я обеспечу компании. С той самой минуты новая работа начала нравиться мне.
Я любил прийти домой после трудного дня. Жена ставила передо мною ужин, садилась рядышком и рассказывала какую-нибудь безделицу. Я едва слышал её – в уме проносились отгруженные машины, набитые вместо коробок колонками цифр. И всё равно мне было хорошо. Мне нравилось, что котлеты вкусные, что голос Майи нежен, что в боевике по телевизору один парень застрелил пятерых других, что наши фуры с товаром едут и однажды из них сложится надёжное будущее для семьи.
Само собой, я менялся, обрастал потихоньку горелой корочкой. Невольно и Майя отзывалась на перемены во мне. Она почти перестала петь. Запылились ноты Шуберта, подаренные ей Петей. Садовые рынки за неимением сада утратили актуальность. О булочной мы не заговаривали.
Всё это не тревожило меня. Мечты отошли, но вызревшее в них счастье осталось. В снежном месяце марте у нас родилась дочка Лиза, Елизавета Константиновна – имя как долгая жизнь. В год она заговорила. В два – заговорила мудро. Однажды я вырвался душой из дел и подумал: вот бы найти работу поспокойнее, прийти пораньше, сесть на корточки рядом с Лизкой и прильнуть к её детству. Так, глядишь, и узнаешь, зачем живёшь.
До Гражданской, ещё ребёнком, прадед работал при старших в хлебном цеху. Каждый день он спускался с деревенского холма и шел в село, где дымила пекарня. Говорят, из горсти мучного сора у него выходили такие хлебы, что не стыдно подать Государю, а горячая корочка каравая высвистывала, по свидетельству очевидцев, темы из русских опер.
В двадцатые прадед задумал оставить хлеб и поехать в Москву в музыкальный техникум, но любовь соседской девушки победила мандолинную страсть. Он женился и прожил в деревне до самой Великой Отечественной. В сорок первом ушёл добровольцем и пропал без вести подо Ржевом.
Прадед был белобилетник, воевать не умел, но, я думаю, честно поработал пушечным мясом. У нас сохранилось его последнее фронтовое письмо – бумажная пыль с разводами. Лишь когда мы с отцом догадались отсканировать эту ветошь и выставить контраст, текст проявился.
Письмо набито штампами – «побьём врага», «за родную землю», но сквозь оглушённый боем слог виднеется одна винтовка на троих и знание даты собственной смерти – завтра.
У нас осталась его фотография – лирический, юный мой предок сидит на лавочке перед домом. На коленях, как кошку, приласкал свою мандолину. Приглядишься, и становится ясно: человек безмятежен, время не торопит его, а встало у лавочки и ждет терпеливо, пока он налюбуется на красоту земли. И как будто сама деревня с чудным названьем Старая Весна прильнула к его плечу, склоняясь берёзой к завалинке.
Мне было лет десять, когда я увлёкся прадедом. В надежде отыскать его солдатский медальон я записался в военно-исторический кружок, но следопыты моего детства шли по иным следам, они не вели к прадеду.
Следующим шагом моей любви оказалась мандолина. К большому моему горю, легендарный инструмент, переживший Гражданскую, нэп и коллективизацию, не сохранился. В войну его обменяли на продукты.
В магазине «Ноты», что был на Неглинной улице, ошалевшие от моего натиска родители купили мне дешёвый ученический инструмент и записали в музыкальную школу, расположенную в соседнем дворе. Несмотря на то что я был переросток, на отделение народных инструментов меня зачислили без проблем.
Не менее полугода я радовал моего педагога рвением, которое он ошибочно принимал за способности. К сожалению, тройка по алгебре отвлекла меня от постижения мандолинных секретов.
После алгебры пришлось подтягивать химию, потом я влюбился, потом пошёл на курсы английского. Карьера мандолиниста не состоялась, и некому было меня в том упрекнуть. Я рос в любящей вольнице, предоставленный сам себе. Мама, лингвист-востоковед, обитала в Древней Японии. Папа, инженер со склонностью к кладоискательству, – в допетровской Руси. Когда я расстался с музыкой, никто меня не ругал.
За недолгое время учёбы в мой мандолинный невод угодила-таки золотая рыбка – начинающий пианист Петр Олегович Вражин. Петина мама Елена Львовна, моя учительница сольфеджио, опасаясь, что в районной музыкалке дарование может зачахнуть, определила сына в школу для гениев. Он был занят под завязку, но дважды в неделю, в качестве вечерней прогулки, всё же являлся во дворик – встретить маму. Однажды мы с ним погоняли в берёзках мяч и сошлись навек.
Петя был заносчив, как все одарённые дети, но при этом честен и щедр, лих на выдумку, мастер понимать с полуслова. Голова у него работала отлично, и во всякой печали он давал мне дельный совет. Думаю, что и он нуждался во мне. Моя безалаберность смягчала его гордыню, облегчая доступ вдохновению. Обойтись без вдохновения Петя не мог. Он собирался сказать в исполнительском искусстве новое слово. К тому же бездарностью и разгильдяйством я выгодно отличался от его одноклассников. Со мной он отдыхал от честолюбивых битв.
Ни война, ни мандолина не интересовали Петю, а меня, в свою очередь, оставляли равнодушным музыкальные конкурсы и козни Петиных конкурентов. Но что-то волнующее все же было в нашем общении. С Петей я чувствовал, что под коркой жизни есть магма – мы мчимся над огненной глубиной, и наш путь не разведан.
В старших классах, когда невдалеке замаячило поступление в институты, Петя стал звать меня к себе – поработать публикой. По-простому, в домашней футболочке, чуть ли не в шлёпанцах, он усаживался за инструмент и мчал меня сквозь мрак и проблески мироздания. Дар Пети, может быть, и скромный в масштабах планеты, казался мне запредельным.
Случалось, впечатлённый финалом, я бросался на его плечи, как если бы он был форвардом, забившим решающий гол. Мы валились на клавиши. На гром влетала Елена Львовна и кричала, что мы сломаем Пете пальцы. А отец молча стоял в дверях. Весь этот балаган: надежды, занятия до упаду, конкурсы – сообщал его лицу выражение утомлённого презрения. Сам он с успехом ворочал дела в сфере недвижимости и считал карьеру музыканта глупостью, обрекающей сына на жалкую жизнь.
Что касается моих профессиональных планов, улыбка прадеда столь ободряюще светила мне с фотографии, что я решил возродить династию и нацелился изучать технологию хлебопекарного производства.
Петя поддержал меня в моём выборе. По его мнению, не было ничего странного в том, что его лучший друг выбрал в качестве музыкального инструмента хлеб.
Из меня получился необычный студент – страстный троечник. Бойкотируя ряд скучных предметов, я знал лучше всех на курсе, что хлеб – великолепная вещь. Если угостить «правильным» караваем президентов ядерных держав – в мире будет мир. Вирусы вымрут, если разломить его в очаге эпидемии. Нечто вроде животворящего креста мерещилось мне в ломте с душой испеченного хлеба.
Хлеб увлёк меня, как иных увлекает музыка. Я учил его и тренировал при всяком удобном случае. Мука и закваска были моей студенческой гитарой – я таскал их с собой по гостям.
На последнем курсе мне повезло. Я получил работу в уникальной мастерской, где разрешалось творить. Пекарня примыкала к торговому залу, и я частенько выскакивал поглядеть, кому достанутся наши детища.
Майя была воспитанная девушка из провинции, студентка педагогического. Она заглядывала к нам, если в занятиях случались окна, – купить пирожок. Когда я в первый раз увидел её в булочной, мне показалось: это моя душа вышла из груди и встала передо мной, чтобы я мог разглядеть её хорошенько.
У моей души оказались светлые, сильные, как ливень, волосы, гимнастический стан и певучий голос. За какие-нибудь два дня первое впечатление окрепло до уверенной страсти. Меня не заботило, испытывает ли Майя в мой адрес что-нибудь подобное. Раз она – моя душа, взаимность, само собою, приложится.
Мы поженились через три месяца – столько пришлось ждать очереди в загс.
Несмотря на учёбу в педагогическом и голливудские волосы, главным даром моей жены оказалось сияющее сопрано. Майя пела романсы, русские народные песни, арии из опер и псалмы. Её голос был как яблоня, он цвел и приносил плоды. Майя любила пение, как я – хлеб.
Несколько раз они с Петей устраивали импровизированные дуэты. Он играл бережно, чтоб не затмить блеском оправы наивное стёклышко её пения, и с одобрением кивал: «Есть талант. Надо учиться. Учись, выходи к публике!»
Не знаю почему, должно быть, из подспудной ревности, идея «выхода» приводила меня в бешенство. Наконец я твёрдо заявил ему: отстань!
Петя пожал плечами и больше не звал нас в гости, а Майя навек лишилась профессиональной поддержки.
Вины за собой я не чувствовал. На мой взгляд, мы с моей женой не нуждались в хобби – нам с лихвой хватало друг друга. Майя подтвердила это, с лёгкостью отлепившись от всех своих прежних родственников и друзей. Она как бы стёрла их, забелила в туман, так что единственным реальным существом в её жизни стал я. Эта жёсткость так не вписывалась в Майин нежный характер, что я принял её за побочный эффект всякой большой любви.
«Смотри, чтоб однажды она не затёрла так же и тебя!» – предостерегла меня мама. Помню, я обиделся на её слова всерьёз и неделю держал бойкот.
Одним из наших с Майей любимых дел было фантазирование на тему будущего. Жизнь в мегаполисе не устраивала мою выросшую на свежем воздухе жену. В мечтах у нас помимо детей был дом в живописном месте Подмосковья и собственная булочная-пекарня в городке неподалёку.
Пару лет мы бултыхались в фантазиях. Я исписал тетрадь, сочиняя ассортимент нашего хлебного предприятия. Майя приглядывала по рынкам и магазинам растения для будущего сада. А потом во мне проснулся добытчик. Мне захотелось прикинуть, в какую сумму выльется запланированный нами рай, и наметить шаги к его достижению.
Стоило мне занести калькуляции в компьютер, как в тот же день чёрт толкнул мне навстречу бывшего однокурсника. Он «завязал» с хлебом и стал соучредителем компании по продаже некоего перспективного оборудования. Предприятие расширялось, он гостеприимно приглашал меня на борт.
Я бросил булочное дуракаваляние и довольно быстро смекнул главное: наше с Майей будущее зависит не от фантазий, а от объёма продаж, который я обеспечу компании. С той самой минуты новая работа начала нравиться мне.
Я любил прийти домой после трудного дня. Жена ставила передо мною ужин, садилась рядышком и рассказывала какую-нибудь безделицу. Я едва слышал её – в уме проносились отгруженные машины, набитые вместо коробок колонками цифр. И всё равно мне было хорошо. Мне нравилось, что котлеты вкусные, что голос Майи нежен, что в боевике по телевизору один парень застрелил пятерых других, что наши фуры с товаром едут и однажды из них сложится надёжное будущее для семьи.
Само собой, я менялся, обрастал потихоньку горелой корочкой. Невольно и Майя отзывалась на перемены во мне. Она почти перестала петь. Запылились ноты Шуберта, подаренные ей Петей. Садовые рынки за неимением сада утратили актуальность. О булочной мы не заговаривали.
Всё это не тревожило меня. Мечты отошли, но вызревшее в них счастье осталось. В снежном месяце марте у нас родилась дочка Лиза, Елизавета Константиновна – имя как долгая жизнь. В год она заговорила. В два – заговорила мудро. Однажды я вырвался душой из дел и подумал: вот бы найти работу поспокойнее, прийти пораньше, сесть на корточки рядом с Лизкой и прильнуть к её детству. Так, глядишь, и узнаешь, зачем живёшь.
2
Преступление и наказание
Мне даже неловко пересказывать этот избитый сюжет. Мы работали много и прибыльно. А через пару лет внутри нашей фирмы грянул переворот. Сменилась власть, и моим начальником стал грамотный парень, не стеснённый комплексом совести. Работать сделалось гадко, но уйти я не хотел, потому что удостоился чести быть акционером, вложил много сил и прочее.
Так начался мой добровольный плен. Жизнь пропиталась ровным мраком. Не помню в тот год мою дочку и не помню родителей. И даже не могу сказать, из-за чего случился тот первый срыв, после которого всё покатилось.
Помню только, как рявкнул на льющую слёзы Майю: не будь чёрного моего труда, не было бы и твоего яблоневого цвета! Что-то в этом духе. И умчался на балкон: не выброситься – покурить. Майя рванулась было за мной, но я за шкирку, как щенка, вернул её в комнату.
Естественно, мы помирились. По настоянию Майи я честно заглатывал на ночь валерьянку с пустырником. Скачал и во спасение души прослушал в пробках «Идиота», «Доктора Живаго» и «Божественную комедию». Но ни Данте, ни тем более Мышкин с доктором, которые и сами были пропащие, не сумели вылечить моей беды. Мрак растёкся и стал сплошным. Я решил, что начальство бессовестно экономит на моих бонусах, а пожалуй что и подыскивает замену этому злому неудобному типу – мне.
Теперь, припарковав после работы машину, я не шёл домой сразу, а доставал из бардачка что-нибудь покрепче и пытался стать человеком. Несколько глотков – и вот уже можно жить, улыбаться близким. Обычно заряда хватало на час, а потом, если я не успевал вовремя лечь спать, благодушие перегорало, и тогда бывало по-всякому.
Я не ждал от Майи поступка, но однажды, прихватив в качестве бронежилета пятилетнюю Лизу, она набралась храбрости и пришла ко мне с деловым предложением. В руках её был проект нашей новой жизни – тетрадка, в которой она, начитавшись статей в Интернете, расписала наивный бизнес-план булочной-пекарни, если вдруг я решу её открыть. В тетрадь были также вложены распечатки с торговыми предложениями небольших и практичных коттеджей недалеко от Москвы. «Обязательно надо переехать на природу! – убеждала она меня. – Здесь ты не очнёшься!»
Я молчал, стараясь не сорваться.
Деньги на всё это хозяйство Майя собиралась добыть путем продажи акций компании, где я жил и умирал последние несколько лет. «Нам как раз хватит!» – улыбнулась она, надеясь, что бред нашей юности тронет меня.
Я сказал, что её проект – плод фантазий домохозяйки. А впрочем, если ей надо денег – я продам акции. Пусть берёт и решает свои проблемы. Пусть вообще разводится со мной, если её не устраивает, как я забочусь о семье.
Майя сжалась и истаяла в детской. А я остался, полный клокочущей ярости.
С того дня я почуял странную свободу. Словно кто-то дал мне право впадать в бешенство при малейшем упоминании неприятных для меня тем. И хотя я не одобрял своих припадков, нельзя было не признать: кое-какую разрядку нервам они давали. К тому же у меня была индульгенция: я предан семье, живу ради семьи, ради семьи рву себя в клочья. Кто посмеет бросить в меня камень?
Нет, никто не смел. Не было среди моих близких таких смельчаков. На берегу, в несбывшемся цветении сада, осталась умолкшая Майя. Грязной баржой я отшвартовался и плыл в чёртову даль.
– Да ты вообще-то любишь её? – спросил меня Петя, мастак ставить вопрос ребром.
Я хотел двинуть ему, но мои руки промолчали. В них не было энергии битвы. Петь, ну а кого же, по-твоему, я люблю? Майя – моя земля.
Тем временем жизнь моей жены заметно разладилась. На работу она не вышла – всякий раз её решимость сдувало Лизиной простудой или капризом. Однообразный быт и гнёт моего характера сделали своё дело: у Майи в волосах заблестели седые нитки, навалились головные боли, и вдобавок ко всему «рухнуло» зрение. Во всяком случае, ей так казалось. Всезнающий Петя посоветовал нам специалиста. «У моей мамы есть классный окулист, – сказал он. – Буквально слепых спасает!» Я любил возить близких по лучшим врачам, надеясь, что это окупит моё бытовое свинство, и сразу поехал с Майей. Поликлиника эконом-класса и скромная цена приёма разочаровали меня. Зато Майя была в восторге от доктора.
Интересно он лечил ей глаза. Велел в закатный час смотреть на солнце, – и Майя выбегала на перекрёсток разыскивать между домами красный диск. Велел научиться рисовать красками зелёный лес – и Майя, прихватив Лизу и всё, что нужно живописцу, уходила в парк на пленэр.
– Ну и шарлатана ты нам сосватал! – бранил я Петю.
Скоро я узнал от жены, что её чудодейственный доктор, некий Кирилл без отчества, работает не только в этой дурацкой клинике, но и в каких-то даровых богадельнях, что у него в квартире живут две подобранные собаки и ещё что он родился и вырос в Переславле-Залесском, на берегу древнего озера. Этот никак не относящийся к лечению факт особенно вдохновлял Майю. Она рассказывала мне о Переславле раза четыре.
Тут уж пора бы вызвать доктора на дуэль. Но нет, ничуть не бывало! Я ни капли не ревновал. Невозможно было представить тогдашнюю Майю героиней любовной истории. Всё равно что приревновать больного старика. И потом, все-таки Майя была моей «душой». Сколько ни терзай душу, не бывает, чтобы она изменила!
К разгару лета зрение восстановилось. Майя бросила изумрудные акварели и запела. Её пение было как проливные дожди июля – безудержным, сильным, свежим. Помню, я проснулся от песни, летящей с кухни, и почувствовал прилив обжигающей сердечной тревоги: передо мной был край, за который нельзя шагнуть, не разбившись. Я отогнал фантазию и решил, что завтра же попрошу у начальника отпуск. Займусь семьёй, поборю раздражительность, может, даже начну присматривать дом в Подмосковье.
К сожалению, с отпуском ничего не вышло. Мы вели военные действия против конкурирующих контор, и я не мог дезертировать. Мирное лето шло по земле без меня.
Как-то в начале августа я пришёл с работы и увидел на кухонном столе сноп луга. Большой, чуть подвядший букет – колокольчики, зверобой, ромашки, душица, пижма – возвышался цветущим берегом возле самой моей тарелки, и так светло было от него, так пахло Русью, что я не смог приняться за еду.
– Это где же вы набрали? Надеюсь, не в Переславле?
– Ну да, – ответила Майя, переставляя букет на подоконник. – Мы втроём ездили, с Лизкой. Лизка угулялась, спит! – Её голос был выше обычного, но вполне твёрдый.
Я даже не взглянул. Мне только было странно: как она сумела так мужественно и просто поставить точку? Так внезапно!
Зачем-то я собрал со стола нападавший из букета цветочный сор – как в войну хлебные крошки – и высыпал в карман штанов. Туда же спрятал пачку сигарет, быстро прошагал на балкон и заперся там, сунув за поднятый шпингалет обрезок плинтуса.
Я стоял спиной к балконной двери и слышал, как со стороны комнаты бьёт дождь Майиных рук – крупный ливень с градом. Жаль, что пластиковые окна не звенят. Как славно звенели бы стёкла в деревянных расшатанных рамах!
Майя барабанила и плакала. Если б она плакала о нас, я бы открыл ей дверь, развинтил бы грудную клетку – и пусть хозяйничает, как хочет, в моём Божьем царстве, пусть везёт меня в деревню, приучает к вокальному творчеству – теперь я готов. Я готов, но Майя плачет не обо мне. Она плачет, потому что боится: если этот псих улетит с пятнадцатого этажа, его выходка навсегда омрачит ей светлое счастье с доктором.
Утром вместо работы я поехал лечить глаза.
Врач – молодой, с грустным лицом и вихрастыми русыми волосами – предложил мне стул. Я мотнул головой, тщетно стараясь хранить спокойствие. Дергалась мышца щеки, в кулаках и висках кровь забивала гвозди. Он посмотрел с внимательным сочувствием на мой тик и велел рассказывать.
Рассказывать! У меня не было слов – я мыслил движением и предметом. Противник повыше, зато поуже в плечах. Аппаратура, угол стола, бетонная доска подоконника. Но не виском. Убивать плохо. Бить – хорошо! Лучше – на открытом пространстве. Конечно, и он ответит. Если только не примет моё нападение как крест за любовь.
В растерянности доктор смотрел, как копится к броску моя ненависть, и вдруг до него дошло. Он понял, кто явился к нему, и вздохнул прерывисто. Так сильно, прерывисто и по-детски! Вечно вздохнул. Вздохнул в Гефсиманском саду.
От этого вздоха моя смертная злость сорвалась и ушла, как рыба с крючка. С пустыми руками я стоял супротив врага, и мне было жалко его, как бывает жалко собаку, птицу, любое живое существо, которому причиняют увечье.
За спиной Майиного доктора светлело окно, а в нём августовский вянущий тополь. Сизый голубь, переминаясь по карнизу, клевал в стекло.
– Ну давайте, работайте! – сказал я, садясь на стул. – Проверяйте буковки!
Но он не стал проверять, а остановился поодаль, задумавшись надо мной. Я почувствовал спазм и тепло – не в глазах, пока ещё только в горле. Встал и вышел.
Дома я раскопал нашу с Майей сумку для путешествий и перекинул в неё из шкафа кое-какие вещи. Взял ещё фотоаппарат, ноутбук, зарядку от телефона и удочки. Ключи бросил на подзеркальный столик. Что говорила Майя, я не разобрал, потому что временно оглох, а Лизки дома не было. Моя мама повела её в Ледовый дворец, да я о ней и не вспомнил.
Выйдя, долго искал по двору нашу новую машину – классную тачку, японский внедорожник, будь он неладен. А когда нашёл, никак не мог пристроить удочки. Отовсюду они выпирали. Из машины позвонил маме и сказал… не помню что. Её ответная реплика тоже не уцелела в памяти. Потом позвонил Денису и Маргоше – это мои давние друзья по пекарне – и спросил, не хотят ли они со мной на рыбалку? Денис согласился с лёту, но Маргоша остудила его: что, прямо в рабочий день?
Тогда я позвонил Пете, и Петя всё понял. Он сказал, что на рыбалку не поедет однозначно, тем более с психопатом в стадии обострения. Но не будет возражать, если вечером я зайду к нему на часок.
Я бросил телефон на сиденье, где обычно ездила Майя. Мне хотелось вдавиться в автомобильное кресло, войти под обивку и уснуть там, как спал когда-то в животе матери. Страшно было не то, что меня разлюбили, а то, что нет, оказывается, ничего вечного. Я тыкался в углы души и не находил убежища. Куда ни плюнь – всё смертно. Нелепость, конечно, но самым живым из всего, на что оглянулась память, был сегодняшний проигрыш в кабинете, когда я пожалел Майиного доктора. Пожалел, как дурак, или, может, это голубь в окне сбил меня с толку?
Поначалу я хотел уехать в Оптину Пустынь или ещё всё равно куда. Колоть дрова, печь хлеб.
– А что, хорошая мысль! – сказал Петя, к которому я завалился с вещами. – Погоди только, мы тебе сухарей соберём на дорожку. У меня там батон чёрствый! – и он на полном серьёзе пошёл на кухню резать хлеб. Настрогав ломтей, он оставил их лежать на доске, отряхнул ладони от крошек и загадочно произнёс:
– А пока сухарики сушатся, отвезу тебя в одно место!
Я не стал возражать. Во мне даже дёрнулась надежда: вот сейчас он поедет со мной домой и сотрёт из действительности этого офтальмолога. Скажет: «Ребята, да вы чего!» И мы с Майей заживём дальше.
Но у Пети были другие планы. Он отвёз меня в клуб, где сам тренировался уже несколько лет. Там мне выдали обмундирование и пахнущее фальшивыми цветами полотенце. В пику святому долгу музыканта трястись за сохранность рук Петя здорово боксировал. Ничего не беречь и вообще было в его характере. Безо всяких сантиментов он выбивал из меня «Оптину Пустынь», выбил бы, наверно, и Майю с доктором, но, не рассчитав, засветил в глаз.
– Ну вот! – сказал он, оглядев меня с удовлетворением, как если бы фингал был частью реабилитационной программы. – А теперь покушать и коньячку! Завтра будешь как новенький!
На следующее утро я проснулся в Петиной «студии» – квартирке, где он недавно снёс стену между гостиной и кухней, чтобы влез рояль, – и, не обнаружив хозяина, набрал его номер. «Я пока у моих погощу, – сообщил он. – Ключи на столе, поливай пальму. В общем, живи!»
Сам он недавно расстался с очередной подругой и был не прочь отдохнуть у родителей – в чистоте, на маминых разносолах.
«Это верно, а что ещё делать? – сказал я себе, разглядывая в зеркале след вчерашнего бокса. – Живи, брат!» И стал жить.
Так начался мой добровольный плен. Жизнь пропиталась ровным мраком. Не помню в тот год мою дочку и не помню родителей. И даже не могу сказать, из-за чего случился тот первый срыв, после которого всё покатилось.
Помню только, как рявкнул на льющую слёзы Майю: не будь чёрного моего труда, не было бы и твоего яблоневого цвета! Что-то в этом духе. И умчался на балкон: не выброситься – покурить. Майя рванулась было за мной, но я за шкирку, как щенка, вернул её в комнату.
Естественно, мы помирились. По настоянию Майи я честно заглатывал на ночь валерьянку с пустырником. Скачал и во спасение души прослушал в пробках «Идиота», «Доктора Живаго» и «Божественную комедию». Но ни Данте, ни тем более Мышкин с доктором, которые и сами были пропащие, не сумели вылечить моей беды. Мрак растёкся и стал сплошным. Я решил, что начальство бессовестно экономит на моих бонусах, а пожалуй что и подыскивает замену этому злому неудобному типу – мне.
Теперь, припарковав после работы машину, я не шёл домой сразу, а доставал из бардачка что-нибудь покрепче и пытался стать человеком. Несколько глотков – и вот уже можно жить, улыбаться близким. Обычно заряда хватало на час, а потом, если я не успевал вовремя лечь спать, благодушие перегорало, и тогда бывало по-всякому.
Я не ждал от Майи поступка, но однажды, прихватив в качестве бронежилета пятилетнюю Лизу, она набралась храбрости и пришла ко мне с деловым предложением. В руках её был проект нашей новой жизни – тетрадка, в которой она, начитавшись статей в Интернете, расписала наивный бизнес-план булочной-пекарни, если вдруг я решу её открыть. В тетрадь были также вложены распечатки с торговыми предложениями небольших и практичных коттеджей недалеко от Москвы. «Обязательно надо переехать на природу! – убеждала она меня. – Здесь ты не очнёшься!»
Я молчал, стараясь не сорваться.
Деньги на всё это хозяйство Майя собиралась добыть путем продажи акций компании, где я жил и умирал последние несколько лет. «Нам как раз хватит!» – улыбнулась она, надеясь, что бред нашей юности тронет меня.
Я сказал, что её проект – плод фантазий домохозяйки. А впрочем, если ей надо денег – я продам акции. Пусть берёт и решает свои проблемы. Пусть вообще разводится со мной, если её не устраивает, как я забочусь о семье.
Майя сжалась и истаяла в детской. А я остался, полный клокочущей ярости.
С того дня я почуял странную свободу. Словно кто-то дал мне право впадать в бешенство при малейшем упоминании неприятных для меня тем. И хотя я не одобрял своих припадков, нельзя было не признать: кое-какую разрядку нервам они давали. К тому же у меня была индульгенция: я предан семье, живу ради семьи, ради семьи рву себя в клочья. Кто посмеет бросить в меня камень?
Нет, никто не смел. Не было среди моих близких таких смельчаков. На берегу, в несбывшемся цветении сада, осталась умолкшая Майя. Грязной баржой я отшвартовался и плыл в чёртову даль.
– Да ты вообще-то любишь её? – спросил меня Петя, мастак ставить вопрос ребром.
Я хотел двинуть ему, но мои руки промолчали. В них не было энергии битвы. Петь, ну а кого же, по-твоему, я люблю? Майя – моя земля.
Тем временем жизнь моей жены заметно разладилась. На работу она не вышла – всякий раз её решимость сдувало Лизиной простудой или капризом. Однообразный быт и гнёт моего характера сделали своё дело: у Майи в волосах заблестели седые нитки, навалились головные боли, и вдобавок ко всему «рухнуло» зрение. Во всяком случае, ей так казалось. Всезнающий Петя посоветовал нам специалиста. «У моей мамы есть классный окулист, – сказал он. – Буквально слепых спасает!» Я любил возить близких по лучшим врачам, надеясь, что это окупит моё бытовое свинство, и сразу поехал с Майей. Поликлиника эконом-класса и скромная цена приёма разочаровали меня. Зато Майя была в восторге от доктора.
Интересно он лечил ей глаза. Велел в закатный час смотреть на солнце, – и Майя выбегала на перекрёсток разыскивать между домами красный диск. Велел научиться рисовать красками зелёный лес – и Майя, прихватив Лизу и всё, что нужно живописцу, уходила в парк на пленэр.
– Ну и шарлатана ты нам сосватал! – бранил я Петю.
Скоро я узнал от жены, что её чудодейственный доктор, некий Кирилл без отчества, работает не только в этой дурацкой клинике, но и в каких-то даровых богадельнях, что у него в квартире живут две подобранные собаки и ещё что он родился и вырос в Переславле-Залесском, на берегу древнего озера. Этот никак не относящийся к лечению факт особенно вдохновлял Майю. Она рассказывала мне о Переславле раза четыре.
Тут уж пора бы вызвать доктора на дуэль. Но нет, ничуть не бывало! Я ни капли не ревновал. Невозможно было представить тогдашнюю Майю героиней любовной истории. Всё равно что приревновать больного старика. И потом, все-таки Майя была моей «душой». Сколько ни терзай душу, не бывает, чтобы она изменила!
К разгару лета зрение восстановилось. Майя бросила изумрудные акварели и запела. Её пение было как проливные дожди июля – безудержным, сильным, свежим. Помню, я проснулся от песни, летящей с кухни, и почувствовал прилив обжигающей сердечной тревоги: передо мной был край, за который нельзя шагнуть, не разбившись. Я отогнал фантазию и решил, что завтра же попрошу у начальника отпуск. Займусь семьёй, поборю раздражительность, может, даже начну присматривать дом в Подмосковье.
К сожалению, с отпуском ничего не вышло. Мы вели военные действия против конкурирующих контор, и я не мог дезертировать. Мирное лето шло по земле без меня.
Как-то в начале августа я пришёл с работы и увидел на кухонном столе сноп луга. Большой, чуть подвядший букет – колокольчики, зверобой, ромашки, душица, пижма – возвышался цветущим берегом возле самой моей тарелки, и так светло было от него, так пахло Русью, что я не смог приняться за еду.
– Это где же вы набрали? Надеюсь, не в Переславле?
– Ну да, – ответила Майя, переставляя букет на подоконник. – Мы втроём ездили, с Лизкой. Лизка угулялась, спит! – Её голос был выше обычного, но вполне твёрдый.
Я даже не взглянул. Мне только было странно: как она сумела так мужественно и просто поставить точку? Так внезапно!
Зачем-то я собрал со стола нападавший из букета цветочный сор – как в войну хлебные крошки – и высыпал в карман штанов. Туда же спрятал пачку сигарет, быстро прошагал на балкон и заперся там, сунув за поднятый шпингалет обрезок плинтуса.
Я стоял спиной к балконной двери и слышал, как со стороны комнаты бьёт дождь Майиных рук – крупный ливень с градом. Жаль, что пластиковые окна не звенят. Как славно звенели бы стёкла в деревянных расшатанных рамах!
Майя барабанила и плакала. Если б она плакала о нас, я бы открыл ей дверь, развинтил бы грудную клетку – и пусть хозяйничает, как хочет, в моём Божьем царстве, пусть везёт меня в деревню, приучает к вокальному творчеству – теперь я готов. Я готов, но Майя плачет не обо мне. Она плачет, потому что боится: если этот псих улетит с пятнадцатого этажа, его выходка навсегда омрачит ей светлое счастье с доктором.
Утром вместо работы я поехал лечить глаза.
Врач – молодой, с грустным лицом и вихрастыми русыми волосами – предложил мне стул. Я мотнул головой, тщетно стараясь хранить спокойствие. Дергалась мышца щеки, в кулаках и висках кровь забивала гвозди. Он посмотрел с внимательным сочувствием на мой тик и велел рассказывать.
Рассказывать! У меня не было слов – я мыслил движением и предметом. Противник повыше, зато поуже в плечах. Аппаратура, угол стола, бетонная доска подоконника. Но не виском. Убивать плохо. Бить – хорошо! Лучше – на открытом пространстве. Конечно, и он ответит. Если только не примет моё нападение как крест за любовь.
В растерянности доктор смотрел, как копится к броску моя ненависть, и вдруг до него дошло. Он понял, кто явился к нему, и вздохнул прерывисто. Так сильно, прерывисто и по-детски! Вечно вздохнул. Вздохнул в Гефсиманском саду.
От этого вздоха моя смертная злость сорвалась и ушла, как рыба с крючка. С пустыми руками я стоял супротив врага, и мне было жалко его, как бывает жалко собаку, птицу, любое живое существо, которому причиняют увечье.
За спиной Майиного доктора светлело окно, а в нём августовский вянущий тополь. Сизый голубь, переминаясь по карнизу, клевал в стекло.
– Ну давайте, работайте! – сказал я, садясь на стул. – Проверяйте буковки!
Но он не стал проверять, а остановился поодаль, задумавшись надо мной. Я почувствовал спазм и тепло – не в глазах, пока ещё только в горле. Встал и вышел.
Дома я раскопал нашу с Майей сумку для путешествий и перекинул в неё из шкафа кое-какие вещи. Взял ещё фотоаппарат, ноутбук, зарядку от телефона и удочки. Ключи бросил на подзеркальный столик. Что говорила Майя, я не разобрал, потому что временно оглох, а Лизки дома не было. Моя мама повела её в Ледовый дворец, да я о ней и не вспомнил.
Выйдя, долго искал по двору нашу новую машину – классную тачку, японский внедорожник, будь он неладен. А когда нашёл, никак не мог пристроить удочки. Отовсюду они выпирали. Из машины позвонил маме и сказал… не помню что. Её ответная реплика тоже не уцелела в памяти. Потом позвонил Денису и Маргоше – это мои давние друзья по пекарне – и спросил, не хотят ли они со мной на рыбалку? Денис согласился с лёту, но Маргоша остудила его: что, прямо в рабочий день?
Тогда я позвонил Пете, и Петя всё понял. Он сказал, что на рыбалку не поедет однозначно, тем более с психопатом в стадии обострения. Но не будет возражать, если вечером я зайду к нему на часок.
Я бросил телефон на сиденье, где обычно ездила Майя. Мне хотелось вдавиться в автомобильное кресло, войти под обивку и уснуть там, как спал когда-то в животе матери. Страшно было не то, что меня разлюбили, а то, что нет, оказывается, ничего вечного. Я тыкался в углы души и не находил убежища. Куда ни плюнь – всё смертно. Нелепость, конечно, но самым живым из всего, на что оглянулась память, был сегодняшний проигрыш в кабинете, когда я пожалел Майиного доктора. Пожалел, как дурак, или, может, это голубь в окне сбил меня с толку?
Поначалу я хотел уехать в Оптину Пустынь или ещё всё равно куда. Колоть дрова, печь хлеб.
– А что, хорошая мысль! – сказал Петя, к которому я завалился с вещами. – Погоди только, мы тебе сухарей соберём на дорожку. У меня там батон чёрствый! – и он на полном серьёзе пошёл на кухню резать хлеб. Настрогав ломтей, он оставил их лежать на доске, отряхнул ладони от крошек и загадочно произнёс:
– А пока сухарики сушатся, отвезу тебя в одно место!
Я не стал возражать. Во мне даже дёрнулась надежда: вот сейчас он поедет со мной домой и сотрёт из действительности этого офтальмолога. Скажет: «Ребята, да вы чего!» И мы с Майей заживём дальше.
Но у Пети были другие планы. Он отвёз меня в клуб, где сам тренировался уже несколько лет. Там мне выдали обмундирование и пахнущее фальшивыми цветами полотенце. В пику святому долгу музыканта трястись за сохранность рук Петя здорово боксировал. Ничего не беречь и вообще было в его характере. Безо всяких сантиментов он выбивал из меня «Оптину Пустынь», выбил бы, наверно, и Майю с доктором, но, не рассчитав, засветил в глаз.
– Ну вот! – сказал он, оглядев меня с удовлетворением, как если бы фингал был частью реабилитационной программы. – А теперь покушать и коньячку! Завтра будешь как новенький!
На следующее утро я проснулся в Петиной «студии» – квартирке, где он недавно снёс стену между гостиной и кухней, чтобы влез рояль, – и, не обнаружив хозяина, набрал его номер. «Я пока у моих погощу, – сообщил он. – Ключи на столе, поливай пальму. В общем, живи!»
Сам он недавно расстался с очередной подругой и был не прочь отдохнуть у родителей – в чистоте, на маминых разносолах.
«Это верно, а что ещё делать? – сказал я себе, разглядывая в зеркале след вчерашнего бокса. – Живи, брат!» И стал жить.
3
Борьба за мир
В моей семейной драме не было ничего выдающегося. Никакой волшебной изюминки. Всё логично, всё по заслугам. Слабая надежда, что Майя прибежит утешать меня от беспочвенной ревности, не сбылась, и я начал думать, как бы попроще и без мучений спустить свою жизнь под откос.
Недолго злоупотребляя гостеприимством Пети, я перебрался к родителям.
– Наломал – отвечай! – сказала мама, которую я не решился посвятить в подробности разрыва. – Мирись, налаживай отношения! А то оставишь себя без дочери, а меня без внучки.
К сожалению, её совет лежал за пределами моих возможностей. Я не видел дороги и ограничил жизнь работой и сном. Единственная щёлка – по выходным Петя стал вытаскивать меня в лесопарк погонять мяч с товарищами детства.
С той поры лес взял на себя роль моего наставника. «Так же, как смысл зелёной листвы – в выработке хлорофилла, смысл человеческой души – в выработке любви, – шептал он мне в самое сердце. – Если ты стал непригоден и вырабатываешь какой-нибудь шлак вроде тоски или зависти – облети и умри».
На эти и подобные темы я размышлял, гоняя мяч, спотыкался и пасовал противнику. Но дальше раздумий дело не шло. Петя бранил меня и требовал решительных мер. Я и сам не понимал, почему не предпринимаю попыток к восстановлению мира с Майей. Что-то мистическое было в моём бездействии; я чуял, что не одни предстоит сносить железные сапоги, и трусил перед дорогой.
В какой-то осенней игре я ухитрился запульнуть в ворота врага два мяча. «Ну что, брат, на поправку?» – сказал в перерыве Петя, и было видно: он рад, что я снова забегал шустро. Я тоже был рад и, может, отыграл бы второй тайм ещё веселее первого, если бы не странное препятствие.
Минут через пять после возобновления игры сквозь дождливую взвесь я увидел на кромке поля девочку, чуть помладше Лизы. На ней были коричневые брючки, розовая курточка и зелёный берет. Цветение это среди вянущего, обожжённого заморозками леса захватило меня.
То и дело я соскальзывал на девочку взглядом: сперва она возила палкой в луже, гоняя листья от берега к берегу, а затем бросила своё занятие и уставилась на поле.
Я чувствовал на себе её взгляд всякий раз, когда упускал мяч. Мне казалось, она жалеет меня, потому что я рассеян и товарищи по команде частенько удостаивают меня справедливых эпитетов.
– Петь, не знаешь, чей это ребёнок? – спросил я, пока один из наших бегал за улетевшим в кусты мячом.
– Витьки Евсеева, – сказал Петя, кивая на ворота противника. – Берёт её у жены по субботам.
Недолго злоупотребляя гостеприимством Пети, я перебрался к родителям.
– Наломал – отвечай! – сказала мама, которую я не решился посвятить в подробности разрыва. – Мирись, налаживай отношения! А то оставишь себя без дочери, а меня без внучки.
К сожалению, её совет лежал за пределами моих возможностей. Я не видел дороги и ограничил жизнь работой и сном. Единственная щёлка – по выходным Петя стал вытаскивать меня в лесопарк погонять мяч с товарищами детства.
С той поры лес взял на себя роль моего наставника. «Так же, как смысл зелёной листвы – в выработке хлорофилла, смысл человеческой души – в выработке любви, – шептал он мне в самое сердце. – Если ты стал непригоден и вырабатываешь какой-нибудь шлак вроде тоски или зависти – облети и умри».
На эти и подобные темы я размышлял, гоняя мяч, спотыкался и пасовал противнику. Но дальше раздумий дело не шло. Петя бранил меня и требовал решительных мер. Я и сам не понимал, почему не предпринимаю попыток к восстановлению мира с Майей. Что-то мистическое было в моём бездействии; я чуял, что не одни предстоит сносить железные сапоги, и трусил перед дорогой.
В какой-то осенней игре я ухитрился запульнуть в ворота врага два мяча. «Ну что, брат, на поправку?» – сказал в перерыве Петя, и было видно: он рад, что я снова забегал шустро. Я тоже был рад и, может, отыграл бы второй тайм ещё веселее первого, если бы не странное препятствие.
Минут через пять после возобновления игры сквозь дождливую взвесь я увидел на кромке поля девочку, чуть помладше Лизы. На ней были коричневые брючки, розовая курточка и зелёный берет. Цветение это среди вянущего, обожжённого заморозками леса захватило меня.
То и дело я соскальзывал на девочку взглядом: сперва она возила палкой в луже, гоняя листья от берега к берегу, а затем бросила своё занятие и уставилась на поле.
Я чувствовал на себе её взгляд всякий раз, когда упускал мяч. Мне казалось, она жалеет меня, потому что я рассеян и товарищи по команде частенько удостаивают меня справедливых эпитетов.
– Петь, не знаешь, чей это ребёнок? – спросил я, пока один из наших бегал за улетевшим в кусты мячом.
– Витьки Евсеева, – сказал Петя, кивая на ворота противника. – Берёт её у жены по субботам.