У него уже горела кожа. Он лежал какое-то время соображая — приснилось ли ему все это, или вся эта гадость все же происходила с ним наяву?
   Наконец, он решил, что все это ему почудилось, привиделось, после этой констатации он переполз вместе с подстилкой в хилую тень, под какие-то неясные кусты и устроился там, и какое-то время лежал не шевелясь, в полудреме.
   После этого, на самом деле, быстрого, мгновенного сна и всего этого привидевшегося ему кошмара осталось какое-то послевкусие, грудное томление, и какая-то неясная тоска, незаметно овладела им, она настойчиво крепла, теснила, бередила душу; что-то непонятное все же зарождалось в окружающем воздухе, что-то было в нем, что поддерживало, подпитывало эту непроходящую томительную тяжесть: и в какой-то момент захотелось какого-то утешения, но ничто не утешало.
 
   Томление то накатывало на него, то отпускало, то снова накатывало, наваливалось до того, что в одночасье можно было решиться на что-то, может быть даже на что угодно, или совершить нечто такое, что в другое время ни за что бы и никогда… оно гнало его куда-то, настойчиво заставляя идти, бежать или что-то делать. И он решил уйти и ушел дальше на косу — там совсем не было людей — и там он снял, наконец, свои прелые плавки — наверное это от них все и стыло, они так холодили чресла. «Чресла», — повторил он про себя это слово — и стало тепло и в том раздетом месте, и тоска куда-то подевалась, и возникло какое-то удивительное чувство самодостаточности, какое-то восхитительное ощущение полной, абсолютной свободы: исчезли все неприятности, все страхи, все беды, все заботы, и стало казаться, что день этот никогда не закончится, как никогда не закончится и эта радость неперепоясанного тела.
   — О! — негромко сказал он сам себе.
 
   У воды духота не чувствовалась; слабый ветерок омывал кожу, и речной воздух, свежестью своей обязанный разложению различных растительных и животных останков, вынесенных на берег волнами-коротышками, щекотал ноздри, а по небу плыли плотные флотилии, облаков, кудлатых и сочных, с потемневшим, созревшим нижним краем, с верхушками-парусами — молодыми, нахально надутыми, самонадеянно белыми.
   Приятно в такое время лежа разглядывать какой-нибудь свой одинокий волосок на тыльной стороне ладони, радуясь тому, что и у корня он уже позолочен солнцем; приятно в такое время сидя или стоя удивляться целесообразности всех своих сочленений и чувствовать себя созвучным природе и думать о том, что в подобных условиях голый человек не способен на подлость, что он для нее не предназначен, а предназначен он для радостного приятия (красивое все-таки слово) этого чистого, голубого, очень тонкого, очень хрупкого субтильного мира, смотрящего на него с ласковой застенчивой улыбкой прощающего и слабость, и глупость, и суетность; приятно ощущать себя на необитаемом острове и бродить, бродить в исследовательском зуде, изучая недалекие закоулки.
   Так можно обнаружить, например, неизвестно как и откуда выросшую здесь тыкву, и не тыкву как тыкву, а тыкву, как растение, разбросавшую свои жесткие, шершавые листья и плети, украшенную подвявшими желтыми цветами-граммофончиками.
 
   Мангушев заглянул в пыльную глубь цветка — там солнечные лучи гасли в бусинках чего-то липкого.
   Цветок был громадным — внутри оказалось очень много места и вокруг толстого пестика разместились: шмель, оса и парочка мух. Все были совершенно пьяны и не обращали друг на друга ни малейшего внимания; оса, чуть пошевеливая замусоленными усиками, таскалась по дну цветка, как неприкаянная тетка — выпивоха, что бродит в пивной от стола к столу, осматривая кружки, в поисках недопитого пива; шмель, могучим грузчиком, лежал, привалившись к стенка, весь перепачканный в пыльце и в липком сусле, временами он даже пытался было гудеть, но быстро затихал и бесцельно потирал лапками; мухи пребывали в ужасном отупении и все время мыли себе шеи. Мангушев поковырял в цветке травинкой, чем не произвел ни малейшего впечатления на компанию.
 
   Тень благословенная легла на землю как раз в тот момент, когда Мангушев изучал цветок — это вышеупомянутый авангард флотилии облаков достиг и заслонил собой солнце. Тень пала и пробежала по песку, словно легкая дрожь по телу после сна, и Мангушев, запрокинув голову, принялся рассматривать облака, которые перехватывали друг у друга солнце.
   Над горизонтом неожиданно появилось густотертое темносинее пятно. Из пятна, урча, будто перекатывая камешки во рту, выдавилась огромнейшая брюхоногая многоплечая тучища и ужаснейшим образом поползла на город, видимый на другом берегу, ее отвисшее брюхо почти задевало крыши, и небо там вместе с землей превращалось в серо-синюю густую дрянь; дома тонули в ней один за другим, словно штриховались вертикальными линиями; ветер, сорвавшись с места, подхватил, взметнул, цепляющийся за землю песок и погнал его фартуком перед собой.
   Надвигалась гроза. Великий вой поднялся над пляжем: женщины и девушки выли, как показалось Мангушеву, словно морские сирены или, как ему вслед за этим показалось, тормозные колодки, мужчины им вторили; видно было, как люди — маленькие далекие точки метались по берегу, собирая детей и вещи, и убегали — кто на катер, кто в кусты, кто куда.
 
   Мангушев тоже бросился собирать вещи, он понял, что убежать не удастся, поэтому он собрал все и отнес это все в кусты и накрыл там все это полиэтиленовым мешком и остался стоять рядом в слабой надежде, что все это быстро кончится.
   В это мгновение тучи окончательно закрыли солнце, капли торопливо тронули песок, а потом треснули по нему и потом уже дождь ударил в землю тысячью копыт, и, подхваченные ветром, острые струи понеслись-понеслись-помчались по земле не разбирая дороги, перемешивая всё и перемолачивая; они били, кололи, хлестали, впивались в лицо, в глаза, в плечи, в спину, в мозг и гнали, гнали, гнали в кусты — там что-то срочно и лихорадочно одевалось на голову — а потом из кустов — и по дороге все срывало — и длинные, летящие к земле бичи струй настигали везде и человек, пометавшись по берегу, бежал к воде и бухался в нее и сидел в ней, ставшей необычайно теплой, по шею, а вокруг кипело, кипело, кипело, и грохнуло в конце концов изо всех сил, будто по металлической трубе из поднебесий, со скрежетом задевая о стенки, полетел металлический шар, стремительный и тяжелый, и мгла косматая понеслась к земле и било, било, било еще и еще и ныла нижняя челюсть, и во рту, кроме слюны с водой, ощущался тоскливый металлический привкус.
   Толстая молния, блеснув в зрачках, вошла в землю так близко от берега, что от удара Мангушев, давно пребывающий по горло в воде, оглох, а потом покалывали барабанные перепонки и где-то за грудиной, а тело в воде совсем замерзло, одеревенело и болело какой-то особенной, скручивающей болью, а вода кипела у рта и этому кипению не видно было конца, а боль в спине разрасталась многорукой актинией, шевелила дергающимися пальцами-щупальцами, немягкими, жесткими, быстрыми; она то охватывала корсетом ребра и давила, то смолкала, то вспыхивала снова в какой-то точке, не давала вздохнуть, заставляя мычать, тоненько выть и сплетаться в клубок, перекатываться, переваливаться в бурлящей мелкой воде с бока на бок, а волны мелкие, частые захлестывали и накрывали уже с головой, не позволяя схватить вовремя воздух, и он решил выскочить хоть на мгновенье, чтоб хоть на какой-то миг уйти от этой боли, и он вылетел на берег и в ту же секунду был исхлестан твердыми, как спицы, струями и задохнулся от водяной пыли и холода, и заметался, побежал назад к спасительной воде, но не добежал. Что-то заставило его вскинуть голову и посмотреть вверх, и он увидел, как на него медленно оседал увеличиваясь ослепительный шар, а он остался стоять, только в теле возникла необычайная ясность и легкость, будто его покинули так досаждавшие ему чьи-то пальцы — большой, средний и указа…