Я вообще только в эти месяцы, когда мы репетировали новую программу — они называли её vita nuova, — понял, что такое рок-н-ролл. А я ведь к этому времени уже лет восемь играл в разных командах и много чего о себе думал. Это не были репетиции в привычном смысле слова — они не тренировались, они жили. Каждый раз играли каждую вещь по-новому, с новыми акцентами, но на следующий вечер уже не могли воспроизвести своих вчерашних импровизаций и делали все опять по-новому. Они не могли быть одинаковыми и ловили от этого кайф. К марту или к апрелю мы уже сыгрались до такой степени, что готовы были играть хоть на «Уэмбли» в присутствии леди Ди, но они все трое были так настроены, что ни о каких концертах речи быть не могло. Они каждый вечер играли в пустом бункере. Понимаешь, мы запирались в этой бетонной коробке и играли до часу ночи, когда приходил старый хрен в черном потертом кителе и выгонял нас. Мы ловили тачки и разъезжались, метро уже не ходило. Они бы играли всю ночь, но все-таки заканчивали, потому что боялись, что если будут нарушать, их выгонят из зала. А так — могли сутками там сидеть и без устали делать музыку. Ни для кого. Для самих себя. Для стен этих голых, ты понял?
   Мы там давали потрясающие концерты. В зале никого или почти никого. Редкий случай — пара приглашенных, девицы какие-нибудь, которых Роки Ролл притащит, он из них был самый жизнелюбивый, Мираж и Магишен вообще были дурки, крезанутые по полной программе. Говорю тебе, это так. Мираж периодически ложился в Кащенку. Запрем двери, зажжем весь свет, — или, наоборот, весь свет потушим, — Мираж встанет к залу спиной, поерзает плечом — и поехали. Новая программа состояла из шести вещей, пять из них были приблизительно одного размера — минут по шесть-семь. Это были такие драйвовые, мощные вещи, которые могли поднять на ноги умершего — с жестким ритмом, с резкими соло на гитаре и органе. И была ещё шестая вещь, нормативная протяженность которой — я до сих пор это помню — составляла 21 минуту 60 секунд. Она так и называлась: 21:60. Не смотри на меня как на идиота, это не я идиот, а они. В зависимости от их настроения и состояния, от погоды и количества выпитого, эта 21:60могла занимать от 22 минут до полутора часов.
   Атмосфера на репетициях была такая, что мне часто не хотелось туда идти. Да, да. Как это объяснить тебе, не знаю. Это было потрясающее переживание для меня как музыканта, то, что я там слышал и делал, это был такой великий experience, но одновременно это было очень тяжело в человеческом смысле, потому что там был сплошной и откровенный депрессняк. Роки Ролл был ещё ничего, с ним я находил общий язык, с ним и его герлами и его портвейном, но те двое, Мираж и Магишен, были невозможны. Они были… как это сказать по-русски?… в постоянном дауне. Дип даун, френд, ты меня понимаешь! Оба психованные. Такое складывалось ощущение, что они по ночам три года не спят, неделями не едят, месяцами воды не пьют, а только сидят в углах и себя накручивают. Они друг друга заводили. От них било электричеством, трехфазным током. От Миража сильнее, чем от Магишена, Магишен был больше углублен в себя, он же был Великий Шаман — он сам себя так называл. Great Shaman of Moscow Psihodelia. Он тогда в коммунальной квартире на Страстном бульваре устроил сепаратный проект, лабораторию водяного звука. Ты слышал? Ну да, кто тогда про это не слышал, все слышали…
   В ванной там у него стояли колеса, отодранные от детских колясок, — он воровал детские коляски, угонял их с лестничных клеток, — он приделал к ним лопасти и лил на них воду, бил хрустальной палочкой по валдайским колокольчикам, которые висели на бельевых прищепках, играл на колесной лире и писал все это на скорости девятнадцать на «Комету». Питер Габриэль свихнется от зависти, когда все это услышит. Так он говорил. На репетициях он считал, что ему все мешают, особенно Мираж со своей гребанной гитарой. Вообще-то звук Final Melody создал именно Магишен, тяжелый, с фузом, с квакающим и воющим органом, и при этом этот его витающий вокал, которым он пел никому непонятные кратенькие тексты типа: «Вот пошел снег, откуда взялся этот снег, пошел-пошел он, этот снег, и нам всем опять настает абзац». Он их сам писал. Он подвывал, тоненько так, жалобно. Ощущение жуткое, просто конец всему. А Миражу это все было по фигу, все эти заклины Магишена на Бахе, на японской средневековой поэзии, на природном звуке льющейся воды, эти его соревнования с Эмерсоном, кто лучше аранжирует Мусоргского или Грига. На этой почве они с Магишеном не сходились. Они друг с другом не разговаривали по несколько репетиций подряд. Слали друг друга матом.
   После репетиции оба разлетались в разные стороны, Мираж и Магишен. Молча собирались и уходили, не прощаясь. Меня это доставало страшно: ну даже не кивнут, не бросят «Пока!» или «До следующего раза!». Куда они уходили, я не знаю, но оба уходили с таким видом, что вот, пока мы тут с Роки будем наслаждаться жизнью, то есть пить портвейн и есть плавленые сырки, они идут взрывать мосты и минировать железные дороги. Занятые люди, ничего не скажешь. Ну, у Магишена, я уже сказал, были свои сольные проекты и связанные с ними дела, то он едет за дудкой на Полежаевскую к какому-то френду, то встречается на Киевской с чуваком, который обещал ему продать старую виолончель. В этой лаборатории водяного звука на Страстном у него собирался кружок посвященных, нечто вроде секты, они пели хоралы, он собирался выпустить диск водяной музыки с хоралами, я один раз туда ходил и играл с ним на ксилофоне, принимал участие в записи произведения под названием «Концерт для колесной лиры, дудки и воды a dur», причем это самое «dur» означало посвящение дуркам, с которыми автор познакомился в Кащенке, когда навещал лежавшего там Миража. А куда уходил Мираж и что он вообще делал в то время, когда не играл на гитаре, я не знаю. Он был похож на человека, который в свободное от музыки время может делать что угодно. В нем была дикая несвязанность с миром, просто атас какой-то. Может грабить людей в темных переулках — фигачить их молотком по голове и вытаскивать из кошельков трешки, а десятки оставлять. Может фарцевать — продавать гитары и прочую аппаратуру. Через его руки, только за то время, что я с ними играл, прошло гитар десять. А может, он вообще ничего не делал, а, уходя, впадал в летаргию до следующей репетиции.
   После репетиций у меня с ним никакого общения практически не было. Он укладывал свой черный Стратокастер в футляр и уходил. Он был худой, с длинными ногами, ноги переставлял очень быстро, у него была такая устремленная походка, как будто он разбегается, сейчас взлетит, лбом пробьет потолок и умчится в небо со свистом. Я бы не удивился, если бы узнал, что он со своей гитарой спит. Не в том смысле, что спит рядом с ней, а в том смысле, что занимается с ней любовью в извращенной форме — завязывает ей струны узлом, сладострастно выламывает колки… То, что он вытворял с ней на сцене, было сексом. Я не имею в виду, что он принимал эротические позы, засовывал её между ног или играл языком, как это одно время делал Б.Г. — кстати, выглядели эти извращения у Б.Г. жалко. Мираж такие штучки считал дешевкой. Вообще он был статичен на сцене. Он не прыгал, не скакал, не двигался. Звук двигался, а не он. Ему надо было сосредоточиться, и поэтому он стоял всегда спиной к залу. Каким звуком он заставлял свою подружку звучать и в какой экстаз её вводил… ты это слышал.
   Кто-то говорил мне, что у него дома было пять электрических гитар одна лучше другой — там была у него даже джазовая гитара Gibson, выпуска пятьдесят какого-то года, и две акустические, очень ценные, чуть ли производства самого Леса Пола. Откуда он такие мог в те годы взять, я понятия не имею, я никогда не был у него дома и этих гитар не видел. Но на правду похоже — он был фанат гитар. Он их откуда-то брал и, прежде чем продать, пробовал. Он их любил не за то, что они хорошо звучат, а за то, что они гитары — ты понимаешь разницу? Я помню, он однажды приволок в бункер фиолетовую уродину, сделанную на уральском танковом заводе, и всю репетицию с мрачным наслаждением исторгал из неё утробный рев. И помню его фразу, как он говорит, глядя мне в лицо, с абсолютно серьезным видом: «Ты слышал, как она? Ты понял? Нет, ты понял, Бас?» И дальше с восторгом: «Эта гитара — дочь танка!». Для него это не были просто слова, просто треп, в его мире — там, за стенками его черепа — эта гитара действительно существовала в каком-то странном виде, может быть, как хорошенькая девушка на гусеницах, а может, как автомат Калашникова с грифом вместо ствола. И он из этого грифа палил по всем упырям: та-та-та-та…
   В головах у них постоянно клубился дым — видимо, тот самый, который Deep Purple пустили над водой. Между собой они иногда перебрасывались репликами о том, что, значит, вот, вчера они играли с Джимми Пейджем, импровизировали, значит. Где? Да черт его знает где! Это Мираж вполне мог сказать, и никто его не спрашивал о том, где он отыскал Пейджа, ну не на Плешке же среди нашей родной хипни он его встретил. А Магишен мог сказать что-нибудь вроде того, что Марк Фарнер его зовет в Grand Funk, но он не пойдет, потому что слабая группа эти Funk, ему в такой слабой группе со своим выдающимся органом делать нечего. Так он говорил, с понтом. Само по себе в таких речах ничего странного не было, тогда все беспрерывно прикалывались и несли чушь, но дело в том, что они не прикалывались. Они говорили это абсолютно серьезно. Психоделия — по-русски говоря, бред — была у них в головах. Они сидели в бетонном бункере на железной дороге и рассуждали о том, что завтра им играть с Chicago в Нэшвилле, а Гиллан обещал сегодня прийти на джем-сейшен и не пришел — он вообще-то динамист, Гиллан. А дочь танка фачится — помнишь такое словечко? — с большим барабаном. И я, после того, как слушал это из репетиции в репетицию, уже не мог категорически сказать, что они бредят, я допускал такую возможность, что они где-то там у себя, в каком-нибудь притоне, выпивают по литру водки с седуксеном, погружаются в транс и вступают в спиритический контакт с Пейджем, Лордом и Гитарой, дочерью Танка…
   С Роки Роллом у меня отношения были вполне дружеские, мы несколько раз после репетиций распивали с ним бутылочку портвейна. Или пару бутылочек, тройку бутылочек, квартет и октет… Он был проще тех двух, барабанщик, все-таки. Любил барабанить, и все дела. Я думаю, игра в пустом зале его тоже доставала, но он никогда никаких претензий не предъявлял, понимая, что с Миражом говорить бессмысленно. Тот решил, что надо пятьдесят лет провести в бункере на Павелецкой, отработать эту карму — значит, будем пятьдесят лет жить в бункере. Он старался сделать жизнь там приятной: принесет бутылочку, расскажет анекдот, герлушки, опять же… Однажды мы после репетиции поехали с герлами к одной из них, я помню, была большая квартира где-то на Преображенке, без родителей, которые в тот момент уехали на дачу, и на этом фледу мы провели два дня и две ночи, постоянно распивая портвейн и в перерывах между сеансами секса сходясь на кухне и ведя там длинные разговоры о дзен-буддизме. Мы считали Советский Союз чем-то вроде тысячелетней китайской империи, которая будет всегда и в которой единственный способ продержаться — исповедовать философию буддизма. Роки Ролл в будущем собирался стать, как он выражался, «профессиональным буддистом», хотел отправиться учиться в бурятский даоцан.
   Записей не осталось, что обидно, — сказал Бас. — Всякого дерьма записано навалом, а от Final Melody не осталось ничего.
   Он хмыкнул и ласково подергал себя за свою рыжеватую бороду, как бы проверяя, крепко ли она держится. Откинулся на спинку стула.
   — Ты никого с тех пор не видел?
   — Никого.
   — А что кто делает, не знаешь?
   — Подевались все куда-то… Ты ведь тоже куда-то делся, да? Ты вообще что делаешь?
   Я не стал отвечать на этот вопрос. Пожал плечами. На такой вопрос у меня не было достойного, вразумительного ответа.
   — Знаю только, что Роки Ролл теперь тусуется в клубе «Дыра», — сказал Бас. — Чуть ли не хозяин он там. Бизнесмен и деятель шоу-бизнеса.
   — Во дела!
   — Дела, — подтвердил Бас. — Я и сам удивился, когда услышал. Но вроде так. Слушай, давай еще пива!
   Дождь за окном пошел со всей силой. Мы слышали, как он барабанит по железному карнизу. Небо потемнело. Люди на тротуарах открывали зонты, убыстряли шаги.

4

   В субботу я произвел археологические раскопки древнего культурного слоя в шкафу на лестничной клетке. Я потратил полчаса на борьбу с барахлом (старая обувь, трехлитровые банки, курточки, из которых Аркаша давно вырос, заляпанная известкой стремянка…), отодвинул ведро, в котором лежали ленты поролона, с грохотом спихнул на пол тяжелые лыжные ботинки — и в результате вытащил на свет божий запыленный картонный ящик, набитый бобинами с пленкой. Прослушать все это у меня нет никакой возможности — за отсутствием пленочного магнитофона. Я внес ящик в комнату и высыпал его содержимое на ковер. На коробках сохранились аккуратные, цветными фломастерами сделанные надписи — рассматривая их, я понял, что у меня за двадцать лет радикально изменился почерк. Любой специалист по каллиграфии подтвердил бы, что рок-фэн восьмидесятых и нынешний менеджер страхового общества «Линэкс» (с участием иностранного капитала) — два разных человека. Я нашел тут «Зоопарк», и «Удачное Приобретение», и «Машину», и Градского, но записей Final Melody, конечно, не было. Их не было не только у меня, их не было вообще ни у кого в мире. Бас сказал мне об этом вечером в “Золотой вобле”, но я и сам знал это. Я сидел на полу, среди разбросанных по ковру красных, зеленых и оранжевых коробок с пленкой не существующей уже гэдээровской фирмы «ORWO» — и чувствовал себя как посетитель кладбища, гуляющий среди могил давно усопших людей.
   Мираж по каким-то своим, непонятным простому Басу соображениям, не желал записывать музыку на репетициях последних месяцев, хотя программа под названием vita nuovaбыла полностью готова; но он не желал. Я вполне понимал — нет, не умом понимал, а солнечным сплетением чувствовал и помнил давней памятью — безумие, ветром шумевшее в голове мрачного гитариста, главным побуждающим стимулом которого было: Всех послать; но все-таки это было странно. Неужели в его демонстративном, показном, патетическом нежелании иметь дело с миром не было хотя бы небольшого тайного изъяна? Сидя на ковре с поджатыми ногами, я поглядывал в окно на сырое неподвижное небо и напитывался от него сомнениями. Ну неужто же Тропилло ни разу не притащил на концерт Final Melody свой аппарат? Ладно, пусть так, пусть не притащил. Но даже если знаменитый мэтр подпольной звукозаписи и не записал ни одного их концерта, то и это не означало, что ничего не сохранилось: были же любители, писавшие группы на бытовые магнитофоны. Да, притаскивали магнитофоны в залы и зальчики, ставили микрофоны на край сцены. Жуткие записи, ничего не слышно, рев, свист, топот, буханье барабанов, но я был бы рад и такому бутлегу. Уж если Моррисона записали так — я имею в виду highschol confidential, — то отчего же тогда не быть записанной Final Melody?
   Все это казалось мне сегодня — в субботу, в свободный от работы день, в пустой и тихой квартире — довольно-таки странным. Сохранились рукописи Кумранского моря, и китайские письмена на папирусе, и греческие амфоры, и рукописи Рембо, и партитуры Моцарта. Как будто кто-то заботливый оберегал все эти вещи от исчезновения, не давал им сгореть и утонуть, сгинуть без следа в катастрофах или исчезнуть в желудках крыс на чердаках старых домов. Так отчего же заботливый Некто, сохраняющий записи фараонов на глиняных табличках и нервные россыпи нот на толстой линованной бумаге восемнадцатого века, пренебрег Final Melody? За что?
   Возможно, Бог по натуре коллекционер, — предположил я в сеансе этого субботнего философствования. Он запустил процесс и отбирает для себя его лучшие плоды. Поскольку сущность Бога бесконечна, то и проявления её бесконечны: Он собирает планеты и звезды, горные цепи и океаны, картины и книги, Он филателист и нумизмат и, конечно, меломан. Можно предположить, что потере и последующему уничтожению подлежат вещи некачественные, — как иначе объяснить взрывы звезд и гибель цивилизаций и планет? — но я не сомневался в качестве музыки, которую Final Melody играла в бетонном бункере на Павелецкой двадцать лет тому назад. Если в мире есть некоторая доля справедливости — я имею в виду не справедливость в отношении отдельных людей, а нечто более высокое, — то эта музыка должна была сохраниться! И если она не сохранилась, то причина могла быть только одна: Мираж и Магишен предприняли все шаги для того, чтобы музыка ушла. Так я думал.
   Даже нам, тогдашним мальчикам с длинными волосами, плохо связанным с реальностью, жившим внутри своих мифов и депрессий, словно внутри мыльного пузыря, пересказывавших друг другу истории о том, как Пит Таушенд в ярости разламывал на сцене динамики, а Джимми Хэндрикс изящно поджигал гитару, эта парочка — Мираж и Магишен — казалась безумной в превосходной степени. Мы спорили о том, всерьез ли Магишен поджег свои волосы на том легендарном концерте в Алексине. Не было ли это трюком? Ведь Хэндрикс из поджога гитары сделал трюк — заранее готовил баллончик с бензином, заранее предупреждал пожарных, которые стояли за сценой в полной боевой готовности. Но Магишен был не таков — мы знали это. Акт самосожжения, а вернее, самоподжога, который он учинил, не был театральным трюком, а был апофеозом музыки, конечной точкой экстаза, до которого он себя довел, импровизируя вместе с Миражом. Если экстаз требовал самоубийства, то они готовы были на самоубийство. Мираж, я слышал в те времена не раз, резал себе вены. Были концерты, на которых он играл с перевязанными запястьями. Может быть, уничтожение было их манией, а силу звука они могли черпать только в ощущении пропасти, на краю которой стояли?
   Во всем этом было что-то странное, не вполне ясное, лишенное логики или, наоборот, наделенное непогрешимой логикой. Я-нынешний, я, доживший до зарплаты в конверте и турецкого синего махрового халата, в который уютно облачался дома по вечерам, этой логики не принимал. Я был для неё слишком хорошо встроен в жизнь, слишком мягок, слишком слаб. Желеобразный, лояльный, обычный. Но где же сталь рок-н-ролла, где умение быть одному против всех? Все это ушло. Я был зависим от жены и сына, которые были моё все, я, при всей своей внешней солидности, был внутри себя полон страха — страха потерять работу, лишиться медицинской страховки и хорошего автомобиля, страха зарабатывать столь мало, что не смогу ездить на Рождество в Париж, а летом летать в Лиссабон. Мы снимали там каждое лето на месяц апартамент. В конечном итоге именно этотеперь была моя жизнь — и как надо было назвать всю сумму моих банальных опасений?
   Вряд ли я боялся потерять толькоденьги. Это был страх смерти — именно он ударом в сердце заставлял меня просыпаться в три часа ночи и лежать с открытыми глазами в тоске, мучительней которой я ничего не знал. Иногда у меня даже вырывался стон, который я гасил, утыкаясь в подушку, боясь разбудить жену. Это был ужас пустоты, ужасной, ледяной пустоты, которая уже маячила мне на горизонте. И я это знал. И снова мысль моя делала разворот и перебрасывала мостик к Final Melody. Какой они находили смысл в том, чтобы пять лет играть музыку на страшном напряжении всех чувств и потом исчезнуть, не оставив после себя ничего? Неужели возможно с ясным умом и в твердой памяти отказаться от завтрашнего дня, от возможности остаться? Я не верил в такой героизм и в столь радикальный способ самоубийства — я скорее готов был предположить, что речь тут идет о дзен-буддистском приеме, позволяющем достичь наибольшей силы сегодня за счет отказа от завтра. Если это так, если Мираж умышленно перекрывал группе путь в будущее, желая добиться наибольшей силы в настоящем, то тогда это был более решительный и последовательный рок-н-ролл, чем все, что существовало в краю праотцов, на легендарном Западе, где музыканты вроде Джанис позволяли себе прожить жизнь до конца, до полного её исчезновения — но все-таки, уходя, оставляли тутсвою музыку. Эти не оставили ничего. Я понимал, что сколько не думай про это, сколько не строй версий и не ищи объяснений — загадка останется.
   Я помнил концерт Final Melody в ДК «Энергомаш», на который пришел с девушкой Леной, которая позднее стала моей первой женой (сейчас у меня третья) — это было за пару лет до их исчезновения, значит, году в 80. Или 79. Лето. Мы ехали на троллейбусе, в окно влетал тополиный пух и запутывался в её длинных светлых волосах. Она была Ундина — блондинка с зелеными мечтательными глазами, с постоянной улыбкой на тонких розовых губах. Перед ДК, на асфальтовом плато, в теплом воздухе, пахнувшем бензином, шли навстречу друг другу герои автостопа и завсегдатаи сейшенов — высокие узкоплечие парни в пестрых майках и в джинсах, туго обтягивавших ноги, с амулетами на шеях. Они демонстративно раскидывали руки и обнимали друг друга. Девочки с небрежными волосами, в курточках с бахромой, сидели рядком на корточках вдоль стены и смотрели в пространство пустыми медитирующими глазами. Мы прошли мимо них в зал. Освещения в общепринятом смысле — юпитеров, прожекторов — в зале не было, сочился только слабый свет из-за кулис. Я сидел с моей Ундиной во втором ряду, иногда оглядывался назад и видел сотни белых пятен в темноте, источавших возбуждение. Это всегда бывало так перед явлением Final Melody: дрожь вдоль позвоночника, зуд в ладонях и предчувствие музыки, которая сегодня вечером выпрыгнет из горящей головы Магишена…
   Начало концерта было в стиле Final Melody — небрежным, дурацким, хмурым. Даже мрачные Doors не позволяли себе такого равнодушия к церемонии — всегда находился кто-то, кто торжественно возвещал перед их выходом на сцену: «Lady's and gentleman’s, The Doors!». Final Melody в этом не нуждались. Героев не представляют. Они всё и всех видали в гробу. Они бродили по сцене с видом алкоголиков, ещё не отошедших от вчерашних возлияний. Зал закипал. Мираж вообще в такие моменты производил впечатление человека в отключке: казалось, он не понимает, куда попал. Он спотыкался о провода, налетал на стойки с аппаратурой, с большим удивлением глядел своими орлиными глазами на набитый пиплом зал, закладывал руки в карманы продранных над коленом джинсов и качался на каблуках… Магишен в длинном белом балахоне спившегося епископа вышел на сцену с бутылкой портвейна 777 в руках. Торжественным жестом церемонемейстера он поставил её на орган. Что-то из Чио-Чио-саннаигрывал на прохладных клавишах в тот вечер этот эрудит в ожидании начала. О'Кей — да, тогда в группе ещё был О'Кей — сидел верхом на динамике и курил. В этом не было бравады и вызова — он не видел причины, почему должен бросать сигарету, выходя на сцену… Роки Ролл на заднем плане жонглировал.
   Они переговаривались так, как будто кроме них тут никого нет, никуда не торопились, говорили друг другу что-то никому не понятное, вспоминали каких-то герлушек, ссылались на тибетскую «Книгу мертвых», спрашивали, куда подевался Джон (может быть, Леннон), бурчали что-то про плохой звук, а потом Мираж крикнул Магишену, причем микрофон, рядом с которым он стоял, разнес вопрос на весь зал: «Ты портвейн мне купил, придурок?» Они все время называли друг друга «придурками» и во время концерта для охлаждения распаленных душ пили портвейн. Зал взорвался хохотом, десятки рук поднялись вверх, предлагая Миражу початые бутылки, ответ Магишена не был слышен, потому что вдруг — грохот и рев! Рев и грохот! Пламя и огонь! Черт знает что! Черный задник колыхнулся, как от порыва ветра, и экспресс с воем понесся сквозь визжащий от восторга зал. Их концерты всегда начинались без предупреждения, как война.
   Это был один из самых прекрасных моментов в роке, который мне приходилось переживать. Вялая расслабленность, сумрак, бормотание и брожение, полусон, полубред и вдруг — взрыв энергии, обвал тяжелого мрачного звука, пронизанного раскаленной докрасна проволокой гитарных соло. Они врубались так мощно и слаженно, что зал в первые же секунды концерта вскакивал на ноги, и сотни глоток разражались воплями без слов: «А-а-а-а!» Но крика не было слышно — Final Melody играла на чудовищном звуке, способном поглотить любой шум, существующий на планете Земля, будь то вопль толпы, рев сирены, гудок корабля, стук поездов или грохот кузнечного пресса. И я, субботним спокойным утром сидя на тихой кухне с цветами на подоконнике — мы разводим цветы, у нас дома есть лимонное дерево в горшке, две герани и маленькая нежная фиалка — вдруг увидел этот восхитительный бедлам моей молодости: набитый зал, серый сумрак под потолком, опустивших головы, застывших гитаристов, увидел сыпящего во все стороны ударами Роки Ролла, похожего на ликующего многорукого Шиву, Магишена в белом балахоне, с плотно занавешенным волосами лицом — и зеленоглазую Ундину рядом с собой, с тополиным пухом, запутавшемся в длинных волнистых волосах…