Я слышал музыку. Я бродил по квартире, туда и сюда, с кухни в комнату, из комнаты в другую, бессмысленно касался стекол окна, нежно клал ладонь на лист герани, включал электрический чайник и забывал о том, что он вскипел… Этой музыки нигде не было в мире, ни одной катушки с записями не сохранилось — но я её слышал! Снова сидя на ковре, среди раскиданных коробок, я закрыл глаза, расслабил ладони вытянутых вдоль тела рук, вытянул ноги, погрузился в темноту, по которой медленно шли красные расплывающиеся круги. Сердце мое стучало, в то субботнее утро, после встречи с Басом, маясь воспоминаниями, я перепил кофе. Это была длинная композиция Прощай навеки, которой они всегда начинали свои концерты — мрачная и решительная вещь, в которой соло Миража было острым и сияющим, как лезвие ножа. На высоких тонах, в небесах и в далеком раю пела его гитара, в окружении угрюмого баса, в раскачке которого было что-то медвежье, в сопровождении ударных, которые взрывались, как связки гранат: «Трах! Трах! Ба-бах! Чух!». В конце этой вещи — первой же на концерте, — Мираж своим пронзительным соло доводил всех до такого экстаза, что в зале визжали — да, герлы молитвенно складывали руки у груди и разражались визгом, я видел это собственными глазами, — а перед сценой человек двадцать длинноволосых хипов падали на колени и бились головами об пол. Это было похоже на моления сектантов, на истовый азарт посвященных: они касались лбами пола, потом резко откидывали головы назад, и длинные волосы — хайр на языке тех лет — раскрывающимся вихрем летели вверх. И было ясно, как всегда на концертах Final Melody, что добром это кончиться не может: или вот сейчас рухнет крыша, или пипл в экстазе разнесет сцену, или от музыки воспламенится воздух, или в двери ворвется милиция и всех повяжет, или Мираж, доведя свое соло до границ возможного и перейдя в невозможное, сойдет с ума и прямо с концерта будет отвезен в Кащенку.

5

   Вечером следующего дня я подъехал к клубу «Дыра» на Профсоюзной. Только что прошел очередной дождь. В темном воздухе, пропитанном влагой, «Дыра» — длинное здание с задрапированными черной материей окнами — сияла неоновыми огнями, торжественная и тревожная, как собирающийся отплыть корабль. Прежде чем шагнуть в дверь, я оглянулся — по широкому мокрому тротуару беззвучно двигались редкие силуэты прохожих.
   В маленьком фойе сиротливо бродили мальчики и девочки в хиповом прикиде. Они были тщедушные, интеллигентные, совсем не героические, и прикид у них был какой-то жалкий, лишенный подлинного шика: китайские замшевые курточки с бахромой, ученические рюкзачки за плечами, очечки и шарфики. Мне стало жалко их — мимолетно, как котенка в снегу. Я прошел мимо них к дверям, в которых стояли два охранника в черных майках. У них были бритые крепкие черепа, которые невозможно расколоть даже ударом бутылки, и тяжелые бицепсы людей, проводящих досуг, качаясь на тренажерах. По фойе гулял сквозняк, но им не было холодно. Они не говорили ни слова — просто стояли, перекрыв мне путь.
   — Ребятки, мне нужно найти господина Парамонова, — сказал я. — Вы должны его знать.
   — Сегодня концерт, — сказал один. — Вход по билетам.
   — Без проблем, — сказал я, купил в кассе сторублевый билет и снова встал перед ними. Девочки и мальчики-хиппи притихли, с интересом наблюдая, что будет дальше. Охранник надорвал билет и вернул его мне. Я сделал шаг в дверь, но они не расступились. Они снова стояли передо мной с ничего не выражающими лицами и глядели мимо меня в пространство. Эта «Дыра» была неласковое место.
   — Теперь в чем дело?
   — Вы в верхней одежде.
   — Это не верхняя одежда, — объяснил я им. — Эта куртка нечто вроде в пиджака. В пиджаке к вам можно?
   — Нельзя.
   — Слушайте, вы негостеприимны. В чем ещё к вам нельзя? В очках можно?
   — Не хотите — не идите. В «Дыре» свои правила.
   Они стояли передо мной в дверях с тем тупым спокойствием, которое бывает в хозяевах жизни — милиционерах, швейцарах, охранниках, вышибалах. Я перешел для них в категорию ничего не значащей мелюзги, вроде этих хиповых детишек, которые тусовались в фойе, не имея ста рублей на вход. Они ждали флайерсов. Что за группа играла сегодня, кого они надеялись услышать, на кого я купил билет? Мне это было все равно. Я сдал куртку в гардероб, прошел мимо охранников в черное нутро клуба и бросил билет в первую же урну.
   В большом темном зале светилась только стойка бара. Бармен протирал бокал. Он держал его за ножку и делал быстрые скользящие движения белой салфеткой. — Что вы хотите? — неласково спросил он, глядя не на меня, а на бокал. Суровость с оттенком хамства — это был, видимо, стиль клуба; так понимали здесь рок-н-ролл. Я начал, что называется, въезжать в атмосферу.Бармен поднял бокал перед собой и долго глядел на него взглядом ценителя.
   — Пятьдесят грамм водки.
   Рюмка проскользила по стойке и мягко уперлась в мою ладонь.
   — Где мне найти господина Парамонова?
   Он поднял на меня глаза. Смотрел с тем же выражением, что охранники — с нагловатым, спокойным безразличием. Мне пришло в голову, что Роки Ролл тоже может оказаться типом с рыбьим взглядом и лапидарным лексиконом бандита. Я испугался этой мысли, этой возможности — и в очередной раз ужаснулся своей затеи. Сомнения одолевали меня постоянно — с того самого момента, когда я увидел Баса, стоящего за лотком. О прошлом можно вспоминать, и даже не без удовольствия, но стоит ли вот так — упорной ищейкой — выискивать его и нарываться на встречу с ним? Я не знал. Ещё не поздно было перерезать эту линию развития, отменить этот сюжет, ускользнуть из прошлого в настоящее, вернуться туда, где мне было привычно жить — в уравновешенную, налаженную, в меру скучную, в меру добротную жизнь отца семейства, имеющего хорошую работу, хорошую машину и красивую блондинку-жену, чья выставка косметики в ванной — цветные, роскошно пахнущие тюбики и баночки от Garnier, L'Oreal и Kenzo — приводила меня в экстаз. Так же как её белье от Lise Charmel. Но сейчас я почему-то с тихой нежностью вспомнил тополиный пух в волосах моей давней Ундины и её простенькие трусики.
   — Вы его позовете?
   — Как о вас сказать?
   — Старый друг. Времен Final Melody.
   — Времен чего?
   — Времен его молодости. Он поймет.
   — А, молодости, — сказал он равнодушно. — Сядьте, подождите.
   Я сел на мягкий диванчик у стены. Все столики в большом темном зале с задрапированными черными окнами были пусты. Мои глаза привыкли к темноте, и я понял, что посреди зала, меж диванчиков, тускло поблескивая стеклом и никелем, стоит старый автомобиль неизвестной мне марки. Без колес. Один кузов. Я сидел в темноте минут десять. Ничего не происходило, только глубокая тишина, как будто я находился не в клубе, а на дне моря. Жизнь начиналась здесь позже. Бармен за стойкой по-прежнему совершенствовался в протирке бокалов. Я выпил водку в два присеста. Тихой тенью проскользила девушка-официантка и спросила:
   — Будете что-нибудь ещё?
   — Я жду господина Парамонова.
   — Господина Парамонова?
   — Господина Парамонова.
   — Он сейчас придет.
   Она ушла. Я откинулся на спинку дивана. В конце концов, может быть, Бас ошибся, и Роки Ролл здесь не работает, а господин Парамонов — это кто-то совсем другой. Он выйдет, — клубный менеджер в бордовом пиджаке, с мобильным телефоном в руке — и я извинюсь за ошибку. Все они ведут себя так, как будто я не знаю пароля на вход в систему. Праздные мысли начали вращаться в голове. Возможно, эти опытные физиономисты сходу просекли во мне чужака — седые виски и дорогая кожаная крутка бросаются в глаза. Кого они во мне подозревают? Бизнесмена, приехавшего к г-ну Парамонову с ценным предложением о поставке девочек на Гавайи? Наркодилера? Почему охрана внизу заставила снять куртку? Чтобы убедиться, что я без оружия? В этот момент дверь за спиной бармена открылась, и в прямоугольнике света возник силуэт мужчины с размашистыми плечами. У меня не было ни секунды сомнения — я тут же узнал его. И ещё через секунду он чуть склонился ко мне, наши ладони встретились, я ощутил его мощное рукопожатие и услышал тихий смех.
   — Так вот кто хотел меня видеть! — сказал он, не отпуская мою руку чуть дольше принятого. Ладонь у него была большая, горячая и очень дружелюбная. — Это мистер Moonlight Driveсобственной персоной, — сказал он, называя меня одним из моих давних прозвищ. Я любил эту вещь Doors. И он, оказывается, это двадцать лет помнил.
   — Роки Ролл, — сказал я.
   Он выглядел как преуспевающий джентльмен. Длинные светлые волосы были стянуты назад и заплетены в косичку. Легкая небрежная бородка. Он был в черном пиджаке, светлых брюках и светлых кожаных мокасинах. Рубашка в тонкую голубую полоску, ворот рубашки расстегнут. На пальце перстень с черным плоским камнем. Не хватало платочка в кармане пиджака — я специально посмотрел на карман его черного, идеально сидящего пиджака и убедился, что платочка все-таки нет. Мы сели за столик — как нырнули в темноту. Снова бесшумно появилась девушка. — Будешь коньяк? Два коньяка, — бросил Роки Ролл, не дожидаясь моего согласия и не уточняя, какого именно коньяка, опустил руку в карман пиджака и достал зажигалку и пачку Marlboro. Щелкнул зажигалкой и закурил.
   Язычок пламени осветил его лицо — я увидел прищуренные серые глаза, светлые брови, маленький косой шрам над левым глазом, русую изящную бородку. Это было лицо прежнего Роки Ролла, который когда-то восседал за ударной установкой в позе многорукого Шивы — но лицо, получившее новые черты. Дело было не в годах и не в возрасте — годы не так уж сильно повлияли на него. Но что-то было в нем абсолютно новое и даже чужое. Складка у губ? Прищур глаз? Двадцать лет назад Роки Ролл был человеком невероятного добродушия — теперь в его лице была сухая, жесткая четкость.
   — Роки, — сказал я, — когда мы виделись с тобой в последний раз?
   — Двадцать лет назад. В бункере на Павелецкой. Ты был у нас на репетиции, — без раздумий сообщил он. — Мы заканчивали vita nuova
   — Да. А потом?
   — Потом… — он посмотрел в свою рюмку коньяка. В коньяке плясал маленький верткий огонек. Рюмка целиком помещалась в его сильной и холеной руке. Белоснежный манжет сиял чистотой снега, запонка была золотой с черным плоским камнем — одного с перстнем стиля. Богатство не делало его пошлым, оно придавало ему аристократизма. — Знаешь, с чего началась мояvita nuova?
   — С чего? Скажи.
   — Ну, ты даешь. С запоя, естественно.
   — Ну да, это понятно, с чего же ещё.
   Мы чокнулись и выпили.
   — Веселое было время. Я жил на даче, пил водку и закусывал яблоками. Всю осень питался одними яблоками, до сих пор помню их вкус. По утрам подбирал их с мокрой травы, они падали сами. С глухим таким стуком. Потом меня посадили.
   — Тебя посадили? За что?
   — За драку. Я подрался с тремя дружинниками на площади у Белорусского. Я их побил, они убежали и привели ещё пятерых. Я бился как лев. Один упал и укусил меня за ногу, вцепился зубами в щиколотку и не отпускал, как бульдог. Я бежал по площади с дружинником, державшим меня за ногу зубами! Ещё коньяка?
   — Давай. Но я за рулем.
   — Я тоже. В этом городе все всегда за рулем. Что же теперь, никому никогда не пить, что ли? Что мы все по рюмочке, как дети. Оля, девочка, принеси нам бутылку, пожалуйста, — сказал Роки Ролл, ныне господин Парамонов, официантке. Она принесла. Я был благодарен Роки Роллу, что ему и тут не изменил вкус: он пил добротный армянский «Ахтамар», а не напиток новорусских нуворишей — «Мартель» или «Камю». Мы выпили. — Круче этого ноября у меня в жизни ничего не было. Даже в бизнесе — а я в начале девяностых ездил по стране с «дипломатом», в котором лежал миллион долларов наличными — я не переживал ничего столь экстремального. Я сидел в СИЗО, в камере с двадцатью двумя людьми, не мог спать, не мог дышать, не ел целыми днями. Если бы меня хотя бы на минуту оставили одного, я бы повесился. Мне все было безразлично — что со мной будет, сколько мне дадут. Отец мой на этом деле получил свой первый инфаркт, а я сидел в камере и думал совсем о другом. Там сидели уголовники, ты не поверишь, эти татуированные гориллы ужасно любознательные, у них были с собой тетрадки, и я учил их грамотно писать, объяснял им, что такое Вселенная, что такое гравитация… Ночью лежишь в духоте, беспрерывно кто-то кашляет, храпит, сопит… и слышишь звук.
   Он сразу заговорил о том, что меня интересовало — не дожидаясь моих вопросов. Он как будто двадцать лет ждал, что придет кто-то, кому он сможет рассказать об этом. Он говорил спокойно, серьезно, самоуглубленно — солидный состоятельный джентльмен, о рок-н-ролльном прошлом которого напоминали только артистически расстегнутый ворот рубашки и длинные волосы, схваченные в хвост черной резинкой.
   Звук, — сказал он. — Этот звук… This sound… Он не смотрел на меня, а смотрел на чуть подрагивающий в коньяке круглый, размазанный огонек, который пускался в пляс при каждом покачивании рюмки. Он слышал звук также хорошо, как три дня назад слышал его я — звук прошлого, звук исчезнувшей группы Final Melody. — Внутри пульсирует бас — упругий, как бедра девушки. Орган пляшет джигу. Работает драм, нагнетает ритм, в ритме угроза, это я сижу за барабанами. Мираж судорожно дергает локтем и начинает свое очередное шизофреническое соло… И я лежу на полу вонючей камеры и все это слышу.
   Мы же были на пороге самого большого прорыва, который тогда только мог быть, — сказал он спокойно. — Мы готовились стартовать в Космос. Если бы нам это удалось, все бы изменилось. Final Melody стояла бы сейчас на равных с Deep Purple и Pink Floyd, а наши лица вырубили бы в кремлевской стене… Ты можешь себе такое представить? Он засмеялся. — Я был бы знаком с Ринго Старром, и мы с ним барабанили бы на пару на концертах Роя Орбисона. С тобой мы сидели бы сейчас в моем калифорнийском особняке.
   — Что ты имеешь в виду? — не понял я.
   — К нам в бункер приезжали люди из компании Decca, на которой писались тогда Rolling Stones, слушали нас и даже писали кое-какие вещи. Двадцать лет назад это была тайна. Великая тайна. Записи увезли с собой. Это была целая операция в духе фильмов о Джеймсе Бонде. Легально они работать с нами не могли, потому что мы были никто. Нас пасли гэбешники. Ну, Магишен одно время состоял в Тульской филармонии… а остальные и того не имели. Я работал дворником. Двое из Decca прилетели в Союз в обычной туристической группе. Менеджер и продюсер. Приезжали к нам в бункер из «Метрополя», по дороге меняли три раза такси. Мы подписали с ними предварительный контракт…
   — У вас был контракт с Decca? — лицо мое само собой приняло удивленное выражение. Не ожидал.
   — Ну да. В 1981 году. Предварительный. То есть там не указаны были суммы наших гонораров, проценты отчислений, это всё решалось позднее. Но гонорары нас вообще не очень волновали в то время, потому что иметь такой контракт — это для нас стоило больше денег. Это был прорыв. Break on through, to the other side, — он изъяснялся, как в доброе старое время, строчками из песен. — Материал для диска мы должны были подготовить к концу года, диск выходил весной 1982. Все это было в контракте прописано. Но все рухнуло.
   — Почему?
   — А ты разве не знаешь?
   — Чего не знаю?
   — Почему мы распались.
   — Слышал разные версии.
   — Мираж пропал.
   — Что значит пропал? Мне говорили, он уехал в Америку.
   — Он пропал. Не пришел в четверг на репетицию. Мы прождали его до полуночи, он не появился. Звонили ему, жена отвечала, что он уехал в Ригу.
   — У него была жена?
   — Была.
   — Господи, я и этого не знал. Он не производил впечатление человека, у которого вообще кто-нибудь был. Кроме гитары.
   — Была. Исключительной красоты. Елена, но все звали её Аленой. Они жили в её квартире в переулке рядом с Тверской. Как он там назывался? Васильевский, что ли… Или Георгиевский? На стекле подъезда были цветные круги… минимум мебели… красный чайник со свистком и аппаратура Kenwood… телефоны там записывали прямо на обоях. Она вышила Миражу чехол для гитары мелкими цветами. Слушай, сколько у нас времени тогда было! Она потом тоже исчезла.
   — Что за триллер ты рассказываешь, Роки!
   — Ну, она исчезла не так вызывающе, как он. Её потом видели в Париже. Она работала официанткой у «Максима». Или танцовщицей? Не помню. Но точно не певицей. Слуха у неё не было. Мы однажды записывали одну вещь с женским бэк-вокалом и, Мираж притащил её… Ничего не вышло. Она пела ещё хуже Йоко Оно…
   — Подожди с женой. Куда делся Мираж?
   — Мы сначала ждали его, недели две. Думали, вернется. У него и раньше случались заскоки. Один раз посреди концерта он ушел со сцены и во дворе ел снег. Стоял на четвереньках и ел. Остужал себя. Потом наводили справки. Никто ничего не знал. Я думаю, он прямо с гитарой отправился на Рижский вокзал, взял билет и уехал. Это вполне в его духе. Он тем летом что-то нес о Рижском взморье, о ночевках на пляже. Не знаю, как он там устроился в Риге в советских условиях, нужна же прописка, работа, то да сё… Может, у него там кто-то был.
   — И не искали его?
   — Я не искал. Другие тоже вряд ли. Это не принято у нас было — лезть в чужую жизнь. Считалось, если человек исчез, значит, он хочет, чтобы его оставили в покое. Как-то сразу стало ясно, что это конец. Ну, как тебе объяснить? Это такое чувство пустоты… Он посмотрел на свою руку, держащую рюмку. — Это как когда от тебя уходит женщина, и ты не бежишь за ней, потому что тебе вдруг понятно, что бежать не надо, нет смысла. Конец. The End, my only friend, the End. Ну, ты понял, — сказал он полувопросительно и полуутвердительно. — Говорю тебе, я уехал на дачу. Я от них устал уже к тому времени очень.
   — Ты и тогда знал, что это конец? Сразу это знал?
   — Ну да. Конечно. Был уверен. Это был самый настоящий, самый окончательный, самый безусловный конец. Я страшно переживал. Но от меня ничего не зависело. Я не мог воссоздать группу, не могу заставить её быть, я был только две палочки с барабаном — драм. Да и шло все к этому. Мираж перманентно находился в состоянии полубреда — в нем уже ничего почти не оставалось. Все отдал. Весь высох, был тощий, даже потемнел, для души в теле уже места не было. Он мог быть нормальным только короткое время, когда импровизировал, это делало его живым. А так он был как дебил, все время в депрессии. Почти не разговаривал. У него был сплошной даун. Маниакально-депрессивный психоз в постоянной депрессивной фазе. Это в Кащенке мне так объясняли. Мы же его навещали, дурака, когда он там лежал.
   — И что?
   — Врачиха там была, милая такая. Верила в силу медицины. О’Кей собирался переспать с ней. Считала, что таблетками можно поправить все. На её языке это называлось «корректировать поведение». С Миражом в конце у неё не очень выходило. Он не корректировался уже. Целыми днями сидел на кровати и глядел в окно. Она его тогда отпустила, не могла держать его дольше положенного. Велела за ним смотреть, говорила, что он склонен к суициду. Это так и было, подумаешь, новость открыла. «Удавиться», «повеситься», «наглотаться», «крезануться», «застрелиться» — он все время бросал такие словечки. Скажет и замолчит, понимай как знаешь. То ли он вот сейчас выйдет в туалет и там повесится, то ли вернется на репетицию и дальше жить будет. Мы все уже были психованные. Однажды в паузу репетиции он вдруг сказал мне, что задыхается в метро в часы пик. Я очень удивился — раньше он не обнаруживал склонности к исповеди. Нет, я не удивился, я ужаснулся так, что пил три дня подряд. Вынести этого не мог. Плакал.
   — Ты плакал?
   — Плакал. Жалко его было. Я ж его любил. Ходил ночью по квартире, пил водяру и плакал, — Роки усмехнулся, в усмешке была горечь. — Хотел в морду дать им всем. За него. Представлял, как он стоит в грохочущем метро, зажатый в угол их потными телами, и открывает рот, как рыба на берегу: он же был бледный длинноволосый урод, собиравший на себя все недружелюбие вагона. Его же ненавидели, стоило ему появиться на улице. Все поголовно. Он думал, что это внезапное удушье в метро — симптом начинающейся астмы, а астма есть предвестник близкой смерти, но я с ним не соглашался: нес что-то в ответ. Говорил, что его организм реагирует так на отсутствие воздуха в стране. Социальное удушье он воспринимал как физическое. Так я думал. Он слушал меня, улыбался — у него была такая улыбочка, он иронически кривил губы в улыбке, но с мрачными глазами, а потом ответил то ли серьезно, то ли дурачась: «Ну да, ты, пожалуй, прав, Роки! Это дело надо запить портвейнчиком, заесть седуксенчиком…» Это у него была такая присказка. И седуксен в кармане…. Всегда у него была початая упаковка. Он не просто глотал, он с понтом глотал.
   — То есть?
   — А так. С понтом. Ты что, не знаешь, как это, с понтом? Вытаскивал таблетку и с многозначительным мрачным видом отправлял в рот. Он не клал таблетки на язык, а забрасывал их в разинутый рот. Делал это с небрежным шиком человека, который умеет глотать огонь, стекло и гвозди. Совершал такое резкое движение, — Роки Ролл сделал резкое движение кистью, как будто подбрасывал вверх мячик, — и таблетка, описав пологую траекторию, исчезает во рту. Вслед затем брал бутылку портвейна и запивал, причем голову назад откидывал с гримасой страдания. Кривило его всего прямо-таки от нашего вкуснейшего портвейна! В паузах на репетициях мы ели огромные бутерброды, которые называли трелобитами, из одного батона за тринадцать копеек, разрезанного вдоль, выходило два таких трелобита, и пили вкруговую портвейн, и Мираж все это время глотал свои маленькие розовые таблетки. Он питался седуксеном.Все это знали. Жрал их и жрал. В этом была безнадега какая-то. Мы об этом не говорили. Но было ясно, что все идет к концу. Ну сколько можно безвыходно сидеть в бетонном бункере без окон и делать звук мощностью в три атомных электростанции? Мы были узники замка Иф на Павелецком вокзале! — провозгласил он.
   — Слушай, Роки, — сказал я ему. — У меня в голове прошлое двоится, и это, поверь, не от коньяка. Я всегда знал, что вы шизофреники, но все же я ожидал более внятного рассказа о распаде Final Melody. Я понимаю, почему вы там торчали, в этом бункере, но все-таки хочу спросить тебя: чего же вы там торчали, придурки вы этакие?
   — А куда было деться?
   — Почему концертов не давали?
   — Выйти-то было некуда. Вокруг было безвоздушное пространство, Советский Союз, ты что, забыл?
   — Это не ответ. В том, что ты называешь безвоздушным пространством, какая-то жизнь существовала все-таки. Underground шумел.
   — Какая жизнь, друг, ты очумел? — удивился он и он посмотрел на меня через стол, как на больного. — Все забыл?
   — Шестидесятники там резвились со своими бульдозерными выставками, — сказал я. — «Машина Времени» играла. Что-то было все-таки. Подполье какое-то.
   — Шестидесятники, ну да, их хлебом не корми, а только дай взяться за руки, чтоб не пропасть по одиночке… — рассеянно сказал он. — Что касается «Машины», то ты бы ещё про хор Пятницкого сказал. Он тоже пел. И тоже чушь.
   — Хрен с хором, Роки. Ты не ответил.
   — Ответа нет. Наверное, Мираж так понимал рок-н-ролл.
   — Как он его понимал, скажи, я хочу знать! Я действительно очень хотел знать, как гитарист, резавший себе вены в приступах мазохизма, понимал рок. Он что-то знал о нем, что-то такое, чего не знал больше никто. Рок, rock, короткое слово, вмещающее в себя столько боли, столько крови, столько молодости, столько прошлого. Рок, шизофрения, гитарный напор, вкус портвейна, Гиллан, поющий Христа, Байрон, поющий July Morning, отчаяние, отчаяние.
   — Не знаю. Мы об этом с ним никогда не говорили. Он его понимал в классическом стиле.
   — То есть?
   — Ну, как Мориссон, Джоплин, как Хэндрикс, как наширявшийся алкоголик Томми Болин… кто там ещё есть из покойников? Покойники хорошо понимают рок. Как способ самоуничтожения. Иначе музыки не получалось. Да и вообще музыка тут не при чем. Тут что-то другое.
   — Да, другое, — я понимал его. Он шел тем же путем, что и я: пытался понять, что это такое было с нами в те годы, когда мы дышали не воздухом, а звуком. Что за наваждение. Что за помешательство. Что-то такое, после чего вся последующая жизнь казалась пресной и скучной — даже если приходилось возить миллион долларов в чемодане. — Скажи, что.
   — Это как боль, от которой человек кричит. Но крик — не болезнь. Так и музыка — она только крик, а болезнь называется по другому. Я вообще-то плохой философ.
   — Запереться в бункере, глотать седуксен и играть музыку перед пустым залом — в этой картинке есть что-то завораживающее. Это и есть рок, да?
   — Я не знаю, что такое рок, — сказал он, легко пожимая плечами. — Мираж, наверное, знал. Спроси у него.
   — Ладно, спрошу. А Магишен? Он-то куда делся? Ты потом с ним виделся?
   — Мы же не были группой, состоящей из друзей, — объяснил Роки. — Весь этот хиповый антураж — просветленные лица, умильные голоса, любовь к ближнему — все это не про нас. Мы делали вместе звук и пили вместе, но это не дружба, а что-то другое. Товарищи по суициду. Мы были по конструкции как атомная бомба — каждый сам по себе не опасен, но когда все вместе, сразу возникает критическая масса и начинается взрывная реакция… Магишен, он… как бы тебе сказать?