Карась между тем совершенно успокоился. Он опять сошелся с Жирбасом, который оказался круглым дураком. "Это не беда!" - подумал Карась и стал играть с ним в трубочисты.
- В которой руке? - спрашивал он Жирбаса...
В это время подошел к нему Паникадило, взял его за воротник сюртука, положил спиной на парту и стал загибать ему салазки...
- Оставь! - кричал Карась.
Паникадило гнул ему ступни за самые плеча.
- Силыч! - завопил Карась...
- Что? - откликнулся тот.
- Заступись!..
Явился Силыч. Паникадило того ждал... Он бросил Карася.
Начались предварительные переговоры.
- Ты зачем, сволочь, трогаешь его?
- А тебе что?
- Не слышал, что я говорил?
- На это ухо глух.
- Значит, вытряски захотелось?
- Ну-ко, тронь!
- А ты думаешь, не трону...
Силыч подвинулся к Паникадиле...
- Задень только, задень...
Паникадило подвинулся к Силычу.
- Слышь, не лезь!
Силыч толкнул Паникадилу плечом...
- Ты не толкайся!
Толчок был отдан обратно...
В такой форме бурсаки, желающие подраться, бросают друг другу перчатку. Началось плюходействие. Специалисты сразу же решили: "Намнут Паникадиле бока", и действительно, не прошло пяти минут, как Силыч сидел верхом на Паникадиле, мял его и спрашивал:
- _Живота или смерти_?
- Пусти!.. черт с тобой!..
- Карася будешь трогать?
- Да ну тебя!
- То-то!
Потрясши Паникадилу за шиворот, Силыч отпустил его с миром.
Паникадило, отправляясь на свое место, думал про себя: "Черта с два: эти проклятые озубки ничего не значат. А впрочем, я, быть может, мало ел их?". И после того он продолжал есть озубки и, быть может, по настоящую минуту кушает их, но более никогда он не решался схватываться с Силычем...
Таким образом, куча плюх, смазей и салазок, тычков, швычков и плевков, зуботрещин, заушений и заглушений пронеслась довольно благополучно над головой Карася.
И опять повторим: не для всех проходят первые дни бурсацкой жизни так счастливо, как они счастливо миновались для Карася... Но ни для кого они не остаются без последствий; не остались без них и для Карася.
Первые впечатления бурсы на Карася были таковы, что не помоги Силыч, то он, как говорит сам, превратился бы в подлеца либо в дурака. Эти впечатления определили главным образом весь дальнейший характер его бурсацкой жизни.
По отношению к начальству он сделался полнейшим, закаленным, пропеченным бурсаком... Главное начало товарищества, ненависть к своему начальству, в нем укоренилось и развилось более, нежели в ком другом. Он получил доучилищное воспитание довольно гуманное и честное, но бурса должна была положить на него свое клеймо. Лобовская порка сделала то, что он после ее никогда уже не мог обращаться со своим начальником просто, спокойно и откровенно. Доверенность к начальству в нем была убита сразу и навсегда. Это главным образом выразилось в том, что он никогда не мог смотреть начальнику прямо в глаза, а всегда исподлобья; никогда не говорил естественным голосом, а заунывным и фальшивым, гробовым и нижнетонным; всегда перед начальником ежился и потому не любил встречаться с ним. Он каждую минуту точно чувствовал себя провинившимся, хотя бы и ни в чем не был виноват. Это странное чувство, заставлявшее держать себя так, не было следствием страха, потому что, как увидим ниже, Карась не был очень труслив, часто решался на дерзости и штуки, на которые решались немногие. Дело вот в чем. Карась положительно сознавал, что он ненавидит бурсу, ее воспитателей, ее законы, учебники, бурсацкие щи и кашу - и в то же время должен покоряться начальству, улыбаться перед ним, кланяться, а иногда и льстить даже. Держать себя прямо, высказываться без обиняков было нельзя, потому что запорют, и вот Карась навсегда сбычился пред начальством. Тут действовал не страх, а совестливость. Когда сколько-нибудь честному человеку, уважающему свою личность, приходится гнуть спину, гнуть невольно, насильно, неизбежно, под страхом всевозможного заушения, тогда он будет гнуть ее как человек, которого мучит совесть. В Карасе так и устроилось: либо он дерзок с начальником, либо смотрит каким-то чудаком. Многие педагоги, вероятно, чутьем чуют, что они нехорошие педагоги, когда преследуют таких учеников, как Карась, когда они строго говорят ученику: "Смотри прямо мне в глаза, имей лицо веселое и спокойное, отвечай урок твердо и четко!". "Кто не может смотреть прямо в глаза начальнику, утверждают такие педагоги, - у того совесть нечиста". Спорить нельзя, что это верно. Как же: ученик сознает ведь, что он должен плюнуть в лицо своего учителя, а вместо того должно улыбаться перед ним; на душе становится скверно, и улыбка выходит странная. Разумеется, Карась и сам не понимал, отчего он и говорит, и улыбается, и кланяется при встрече с начальником не по-людски; он не развился еще до анализа и не мог определить, что тут действовала именно совесть; он это только инстинктивно слышал в себе и уже гораздо позже сознательно разобрал источник своих отношений к властям. Впрочем, изо всего этого никоим образом не следует, чтобы потупленность ученика перед учителем всегда была следствием затаенной ненависти первого к последнему: она может происходить от простой застенчивости. Но мы говорим только о Карасе. Такая замаскированная ненависть Карася изредка разрешалась откровенною с его стороны дерзостью, а без покровов сказывалась очень сильно за спиной начальства, когда гадили ему секретным образом. Правда, и самое гаженье начальству в первые годы не было призванием Карася, но, что увидим из дальнейших очерков, оно впоследствии, когда Карась развился несколько, сделалось его сознательным делом... Сначала, и именно в то время, которое берем, он инстинктивно ненавидел своих педагогов, а после дошел до уверенности, что их следует ненавидеть, обязательно следует. Боязнь и совестливость перед начальством в дальнейшем развитии его превратились в глубокую, органическую ненависть к нему. Но о втором периоде после. Теперь мы застаем его пока в состоянии этой придавленности и потупленности перед своими бурсацкими пестунами...
Но и в этот период своего развития, когда характер его еще не успел вполне сложиться, Карась стал несколько оригинально к своим властям сравнительно с другими бурсаками, протестовавшими против начальства. Карась занял почти исключительное положение в бурсе. По крайней мере половины вредных условий, имеющих злое влияние на бурсака, для него не существовало. Его человеческое достоинство было защищено простой, грубой, мышечной силой первого богатыря класса, и эта грубая сила спасла его. Ему не пришлось пред товарищами кланяться, льстить, говорить второкурсникам на ночь сказки, давать им деньги и булки, искать в их головах тварей разного рода, чесать пятки, бегать за водой и т.п. В продолжение бурсацкой жизни он только три раза дал взятку - и то подошли особые случаи. Он, под покровительством Силыча, еще будучи новичком, скоро приобрел все выгоды и льготы второкурскника. Четырех лет, пока не исключили Силыча, достаточно было, чтобы привыкнуть Карасю держать себя независимо, он знать не хотел ни авдиторов, ни цензоров, ни старших. Но при таком положении он не воспользовался кулаками Силыча, чтобы угнетать других: его самого чуть не оглушили навеки, он этого никогда не забывал и с тех пор относился к властям из товарищей и к физической бурсацкой силе отрицательно, притом Силыч и сам не любил взяток и утеснений, потому не стал бы помогать в том и Карасю. Карась в редких случаях прибегал к его помощи; большею частию при нужде он сам дрался, и если бывал при этом поколочен, то обыкновенно либо ругался, либо пускал в противника камнем, книгой, линейкой; если же при схватке с более сильным врагом не случалось под рукой оружия, то он употреблял в дело зубы, когти и ноги, то есть кусался, царапался и лягался. Нередко был Карась бит, бивал и других, но все это было в порядке бурсацких вещей - и только. Поэтому-то покровительство Силыча, при таком направлении его, не навлекло на Карася неприязни товарищей. Многие даже любили его. Испытав на себе горькую участь беззащитного человека в бурсе, он нередко употреблял кулаки Силыча, иногда же свои зубы, когти и ноги в пользу угнетенных. В продолжение последних четырех лет училищной жизни он постоянно был авдитором, часто терпел наказания за преувеличивание баллов - и только раз увлекся взяткой. Постоянный его протест в защиту заколоченных личностей выразился в том обстоятельстве, что он особенно любил дураков. Так, без него совершенно погиб бы _Петры Тетеры_, упоминаемый нами в прошлом очерке. Тетеры, обладающий воловьею силою, по характеру был чистейший теленок. Все его колотили, плевали на него, обирали его. Карась в продолжение полугода защищал его и успел-таки поставить своего Тетеры на ноги, даже до того, что сам однажды получил от него трепку. Карась, не будучи сам дураком, любил глупцов, проводил с ними целые часы, беседовал с ними, играл, делился добром своим, помогал им. В этом, по-видимому, странном явлении выразился тоже своего рода протест против некоторых сторон бурсацкой жизни. Карась был привязан к своему родному дому, но большинство умных бурсаков, к которым он обратился бы со своими интимностями, непременно сделали бы ему смазь, потому что интимности на языке бурсаков носят название _телячьих нежностей_. Ни с кем так не был откровенен Карась, как с дураками, только с ними говорил о родном доме, вспоминал домашнюю жизнь, делил семейные тайны, только с ними был задушевен не по-бурсацки, а по-человечески. Карась, по чувству ложного стыда и боязни насмешек, не только скрывал внутреннюю, самую дорогую для него жизнь, но даже напускал на себя цинизм и сам смеялся над телячьими нежностями, так что это разноречие между внешним выражением и внутренним содержанием составило почти вторую натуру Карася. Но душа требовала отзыва, и Карась окружил себя особого рода дураками. Это род дураков честных, добрых, милых, задушевных. Благодаря бога таких дураков немало на белом свете. Только в семинарии Карась вступил в дружбу с умными людьми. Но неужели, спросят, в бурсе Карась не нашел ни одного человека умного, с которым мог бы поговорить по душе? Как не найти, но на первых порах он не сошелся с ними, а потом так и пошло на долгое время.
Но всего оригинальнее относился Карась к бурсацкой науке. Поступив в училище, Карась знал более половины того, что требовала программа его класса. Учиться ему было легко. Только "Начатки", которые приходилось _жарить вдолбяжку_, составляли для него такую же муку, какую испытывал один древний оратор, набивая себе рот каменьями, чтобы усовершиться в искусстве красноречия, но и то ничего: Карась набивал свой рот дресвой тяжело прогрызаемых "Начаток" очень усердно. По другим наукам он шел в первых и не хотелось ему из-за одного предмета лишиться видного места в списке. Над чем товарищи просиживали по целому занятию, он приготовлял в полчаса. Но это самое и повредило впоследствии его бурсацкой карьере. У него было очень много свободного времени, и Карась, учась таким образом два года, привык гулять и ничего не делать. Когда перешел он в следующий класс, от него потребовались более усиленные занятия, и притом занятия бурсацкие, требующие особых туземно-специальных способностей, которые и развили в себе товарищи в продолжение двух лет, пущенных Карасем на ветер. Карасю хотелось и тогда гулять по-старому. _Долбежники_ скоро обогнали его, он спускался все ниже и ниже, и дело дошло до того, что нотата была осквернена нулем карасиным. Стали его сечь. "Что ж, - думал Карась, посечете да и бросите - самим надоест!" Он неудержимо стремился в Камчатку и, несмотря на розги, достиг своей цели. Здесь лень его развилась до последних пределов. В первый год он по крайней мере носил в класс книги, но на другой бросил и этот, по его мнению, дурной обычай. В сундуке его безобразно были перемешаны между собою клочья порванных вдоль и поперек разных грамматик, арифметик и хрестоматий; писчая бумага шла на беспутное маранье, перья на свистульки и пушки, заряжаемые картофелем, репою и жеваною бумагою, нож перочинный для порчи столов и строганья палок. Вначале Карась приходил к своему авдитору каждое утро, чтобы сообщить ему свой ученый нуль, но потом, для сокращения занятий, он объявлял ему нуль на целую неделю; но наконец ему надоело и это - он однажды сказал авдитору: "_навеки мне нуль_!". Таким образом, Карась очень решительно отрицал и внешние и божественные науки бурсы. Изредка являлось в нем какое-то темное сознание необходимости учиться, он брался за книжку, но книжка валилась из рук. В одно время двоюродный брат Карася, кончивший курс семинарист, стал требовать к себе нотату и следить за его учением; но Карась нашелся и тут: он сделал другую нотату, свою, и этот документ, с отличными отметками против своей фамилии, отсылал к брату, за что и получал от него гостинцы. Сначала он ленился, собственно, потому, что было ему приятно лениться, но после дошло до того, что его "навеки нуль" было возведено в сознательный принцип. Учитель Краснов обратил на него внимание, заставил его сидеть над книгой и в неучебное время, в своей квартире; против системы Краснова не устоял Карась и стал зубрить учебники, но когда его насильно заставили занять второе место в списке, тогда-то и созрел окончательно его бурсацкий "_навеки нуль_!". Он возненавидел вколоченную в него науку, и она поместилась в его голове, как непрошенный гость; значит, в существе дела, он продолжал отрицать ее разница в том, что прежде он не понимал, что такое отрицал, а теперь, выучив урок, знал, что вот именно этот урок, эти страницы, эти слова ему не нужны. Тогда он стал следить и изучать каждый урок, как злейшего своего врага, который без его воли владел его мозгами, и постепенно, с каждым днем открывал в учебниках множество чепухи и безобразия; это развило в нем анализ и критицизм, и впоследствии, отвечая бойко урок, он в то же время думал про себя: "этакую, святые отцы, я дичь несу". Карась после долгих личных исследований вполне убедился, что бурсацкая наука, изучаемая иначе, может погубить человека и что только при его методе она послужит материалом, поработав над которым, как над уродливым явлением, можно, не заразившись чепухой, развить в себе мыслительные способности, анализ, остроумие и даже опытность житейскую. И не догадывались богомудрые педагоги, что многие хорошие ученики относились к их учебникам, как психиатр относится к печальному явлению сумасшествия. Вот чем и объясняется то странное обстоятельство, каким это образом из бурсы выходят так много дельных и даровитых людей, несмотря на то, что они поглощали учение, ставшее посмешищем всех образованных людей. Как, обыкновенно спрашивают, они не погибли, не ошалели и не оглупели, как сохранились они? Очень просто: в душе их относительно местной науки глубоко укоренился нуль... И да процветает бурсацкое "во веки нуль!". В нем бурсака спасение. Итак, нуль, во веки нуль, во веки веков нуль! Аминь, что значит - истинно, или да будет!
Вот вам более или менее подробная характеристика того, что создала из Карася бурса. Отношения его к начальству выразились во всегдашней потупленности, которая была признаком совестливости, рождавшейся от сознания своей ненависти к властям; отношения науки оказались вечным нулем; среди товарищей, исключая последних трех семинарских лет, он не нашел отзыва той стороне своей жизни, которая была всего дороже для него, составляла главный мотив всего его бурсацкого существа, то есть отзыва своей привязанности к дому, - и одни лишь дураки были его задушевными приятелями.
Этот-то мотив и был главным двигателем тех похождений и действий Карася, которые мы хотим изложить далее и которые случились на четвертом году его пребывания в бурсе.
Воздух первоуездного класса наполняется странными напевами и голосами.
- _Братие, не дерите платия, а берите нитки и зашивайте дырки_, читает кто-то на манер чтения "Апостола".
- Не мешай, - говорят ему соседи...
- _Марфо, Марфо, что печалишся и молвиши о мнозе_, - продолжает чтец...
- Замолчишь ли ты, сволочь?
- _Печали и болезни вон полезли_.
- Слушай, скотина, перестань...
- _Ему же дань - дань, ему же честь - честь, а что и за честь, коли нечего есть_?
- Братцы, ударьте его хорошенько!
- _И бысть слышен глас с небесе - тп-тпру_!
Вдруг чтец замычал - ему сделали очень невкусную смазь. В классе сегодня обиход церковного пения, и чтец был наказан за то, что мешал другим петь.
- Я, - говорит _Лапша Голопузу_ (оба отличные знатоки обихода), _шарарахну по нотам_.
- А я, - отвечает тот, - _дергану по тексту_.
- Валяй!
- Лупи!
- _Ми-ре-ми-фа-соль-фа-ми-ре_, - запевает Лапша.
- _Все-е-ми-и-и-рну-у-ю_, - аккомпанирует Голопуз каждым слогом в каждую ноту Лапши.
Шарарахнуть по нотам, когда другой певец в то же время дерганет по тексту, и при этом не сбиться - составляло венец церковно-обиходного пения.
К певцам подходит четырнадцатилетний Карась. Лицо его озабочено; он, по всему видно, ожидает учителя с тоской и страхом.
- Братцы, - начал он...
- Поди прочь, не мешай, - ответил Голопуз.
Но Лапша был добрее.
- Чего тебе? - спросил он...
- Не знаю, как "_Господи, воззвах_" на седьмой глас. Покажи, Лапша.
- Слушай! - и Лапша запел: - "_Палася, перепалася, давно с милым не видалася_". Так же поется и на глас. Ну-ко, попробуй.
- _Господи, воззвах к тебе, услыши мя, услыши мя, господи_, - запел Карась.
- Напев тот, только разнишь сильно...
- А как на пятый глас?
В ответ Карасю Лапша запел:
- _Кто бы нам поднес, мы бы випили_.
- А на четвертый?
- Слушай: "_Шел баран: бя, бя, бя_". Пой!
Карась на новый напев затянул: "Господи, воззвах". Отправляясь на заднюю парту Камчатки, он все твердил: "палася, перепалася", "кто бы нам поднес" и "шел баран". В обиходе церковного пения употребляется 8 гласов, или напевов, на текст "Господи, воззвах"; слова одни и те же, а напевы разные. Это сильно затрудняло бурсаков. Вот аборигены еще бурсы и придумали разные присловья, по образцу которых нетрудно было припомнить, как поется тот или другой глас... Но Карась не был одарен музыкальным ухом, за что давным-давно его выгнали из семинарского хора. Через несколько минут он перепутал напевы. Посмотрел Карась на Лапшу и Голопуза, думая, не пойти ли опять к ним, но, махнув рукою, оставил это намерение. "Все равно не пойму", - заключил он и печально опустил на ладони голову.
Горек пришелся ему обиход церковного пения.
Странное явление этот обиход. В церковной практике он никогда почти не употребляется. В состав его входят разные духовные песни. Музыка их сильна замогильным какофонием: она до того тягуча, что на один слог текста иногда приходится до семидесяти и более голосовых такт - все нижними, заунывными, душу тянущими, тошнящими нотами. И какая филармоническая голова ввела в бурсу и узаконила в ней это обиходно-церковно-мусикийское безобразие? Обиход был обязателен _для всех_, но не все имели голос или верное ухо, были картавые, гугнивые, заики, имевшие зуб с присвистом - что было делать таким? - ничего: свищи соловьем и воспевай господу славу! Во всем блеске обиходное козлогласование являлось тогда, когда учитель назначал общее пение, хором всего класса, когда "поющими и взывающими" были голосистые и безголосые, даровитые и бездарные: в то время в воздухе совершался террор музыкальный и петый _богородичен_ представлялся партитурой из какой-то дикой византийской оперы, партитурой, о которой хочется сказать, что это отрывок из оперы "Заткни крепче уши". Удивляемся только, как не заклепаны уши бурсаков так называемым _столповым_ пением? Но, характеризуя обиходные композиции, мы должны сказать, что с них тошнило и само начальство, которое, кроме того, понимало, что не все же могли быть певцами, и потому на обиход не обращало внимания, незнание его не служило препятствием для перехода из класса в класс, даже и нотаты не существовало по этому предмету, потому что уроки прекращались иногда на целый год. Но направление бурсацкого образования зависит от главного епархиального начальника, со вкусами которого сообразуются училищные власти, а в то время, которое нами взято, старшим начальником был любитель всевозможной _столповщины_, и вот бурса наполнилась обиходным воем. Одно к одному, и учителем обихода поступил некто Всеволод Васильевич Разумников. Он один преподавал обиход в нескольких классах. Разумников обладал хорошим баритоном, отлично знал ноту и порядочно играл на скрипке.
О Разумникове мы должны сказать несколько слов, потому что он был одним из лучших педагогов бурсы. Мы упоминали о нем в первом очерке как о честном экономе училища. Он учредил должность _комиссара_, выбранного из старших учеников, обязанностью которого было наблюдать за количеством и качеством пищи. Прежде служителя, в заведывании которых находились жизненные продукты, имея каждый по нескольку родственников, содержали их на счет бурсацкого питания; но лишь только комиссар вступил в свои права, он тотчас уличил повара в краже тридцати фунтов мяса и двух мешков гречневой крупы, за что повар был изгнан из училища. По крайней мере третья часть продуктов, прежде похищаемая служителями, была возвращена ученикам.
Кроме того, Разумников никого и никогда не наказывал лишением обеда и ужина, как будто боялся подозрения, что он из экономических (*4) расчетов заставляет голодать провинившихся. Он всегда стоял против педагогического изречения: satur venter non studet libenter [сытое брюхо к ученью глухо (лат.)]. Ученики за это любили его.
Он, кроме того, преподавал "закон божий" и "священную историю". И здесь он шел далее своих сотрудников. Он запретил носить в класс учебники и отвечать по ним. Рассказав ясно и толково урок, он тут же в классе заставлял повторять его со своих слов. Когда ученик не мог ответить, он заставлял другого растолковывать незнающему; если и этот оказывался плох, он поднимал третьего, четвертого и т.д. Урок учился сразу всеми учениками и оживлялся спорами. Но и после этого многие плоховато знали урок, особенно слабые, а Разумников хотел, чтобы у него все без исключения учились хорошо. Для достижения такой цели он постановил: "_авдиторы отвечают за незнание своих подавдиторных_". Авдиторы выбирались из лучших учеников, успевали хорошо выслушать урок вовремя, и потому они были обязаны учить своих подавдиторных в приготовительные занятные часы. Для устранения случаев, когда ученик, по интриге с авдитором, являлся в класс с нулем, ссылаясь на то, что авдитор не хотел ему помочь, требовалось на то подтверждение со стороны товарищества, иначе незнающий подвергался сугубому наказанию, а авдитор был прав. Такие приемы для бурсы были слишком прогрессивны. Лентяи были уничтожены Разумниковым. Но главное достоинство его нововведений состояло в том, что с ним сама собою падала власть авдиторов и второкурсных, они из притеснителей должны были превратиться в помощников своих подчиненных, из начальников в их братьев. Таким образом Разумников положил начало к уничтожению подлой власти товарища над товарищем. Он не уничтожил наказаний и даже был очень строг, но все-таки явление такого учителя в бурсе было редкостью, тем более что в описываемое нами время и в других учебных заведениях, а не только в бурсе, царила дремучая ерунда и свинство.
Одно лишь лежит на совести Разумникова - это обиход. Положим, что косноязычных и безголосых он оставил в покое, но держался вредного убеждения, что всякий имеющий какой-нибудь голос при старании непременно постигнет нотное искусство. Горше всех пришлось от него Карасю, тем более что у Разумникова была система наказаний особого рода: он наблюдал, на кого какое наказание действует сильнее. Он понял, что для Карася всего хуже неувольнение в родительский дом. Несмотря на то, что Карась доказывал учителю свою бездарность изгнанием его из певческого хора, он ничего слушать не хотел.
Вошел учитель обихода в класс и вместе с учениками пропел звучным голосом "Царю небесный", после чего прямо обратился к Карасю:
- Пропой на седьмой глас...
Уши режет Карась.
Учитель говорит Лапше:
- Покажи ему.
Лапша заливается...
- Повтори, - говорят Карасю.
Уши режет Карась...
- И нынешний праздник не ходи в город...
- Всеволод Васильевич, я уже три недели не был дома...
- И четвертую не ходи...
- Простите...
- А я вот что тебе скажу, - отвечал твердым безапелляционным голосом учитель, - если ты не выучишься петь, я тебя на всю пасху не отпущу...
Учитель отошел от него.
Карась побледнел и затрясся всем телом. Несчастный Карась. Замечательно широкая глотка, которою он был награжден от природы, служила вечным источником его несчастий. Еще дома ему досталось, когда он закричал на поповну, дразнившую его, так яростно, что его голос был слышен за рекой. В бурсе его нарекли Карасем в тот момент, когда он, по приказу регента, пустил нотку, которая надорвала животы слушателям. Впоследствии, в семинарии, голос его развился до необъятного горлобасия, его выбрали опять в хор, и регент, по прозванию _Капелла_ (он же _Редакция, Конституция_ и _Мелочная лавочка_), употреблял его как стенобитную машину, как хоровой таран: подойдет крепкая нота, мигнет регент - и рявкнет Карась, а при тихих нотах ему велят молчать, - это оскорбляло Карася. Однажды Карась упражнял свой голос в комнате по соседству с семинарским экономом, он едва не оглушил его громовыми нотами, за что эконом, схватив Карася за шиворот, потащил к ректору и только по доброте своей помиловал его. Инспектор ненавидел его, говоря, что человек обладающий рыканием льва, должен иметь характер зверский: должно быть, судил по себе, ибо, обладая семипушечным басом, несравненно сильнейшим карасиного, по натуре был настоящий зверь, за что и получил прозвище не рыбье, как Карась, а звериное, ибо имя его _Медведь_. Даже по окончании курса Карась, хвативши однажды чарочку-другую и вышедши на улицу, пустил такую руладу, что городовой должен был внушить, что подобные рулады суть не что иное, как нарушение общественной тишины и порядка. Одно из сильных несчастий, причиною которых был голос, посетило его теперь. "С таким альтом, - думал Разумников, - невозможно не научиться петь". Неувольнение на пасху для Карася было глубоким несчастием, которое подвигло его на многие скандальные похождения...
- В которой руке? - спрашивал он Жирбаса...
В это время подошел к нему Паникадило, взял его за воротник сюртука, положил спиной на парту и стал загибать ему салазки...
- Оставь! - кричал Карась.
Паникадило гнул ему ступни за самые плеча.
- Силыч! - завопил Карась...
- Что? - откликнулся тот.
- Заступись!..
Явился Силыч. Паникадило того ждал... Он бросил Карася.
Начались предварительные переговоры.
- Ты зачем, сволочь, трогаешь его?
- А тебе что?
- Не слышал, что я говорил?
- На это ухо глух.
- Значит, вытряски захотелось?
- Ну-ко, тронь!
- А ты думаешь, не трону...
Силыч подвинулся к Паникадиле...
- Задень только, задень...
Паникадило подвинулся к Силычу.
- Слышь, не лезь!
Силыч толкнул Паникадилу плечом...
- Ты не толкайся!
Толчок был отдан обратно...
В такой форме бурсаки, желающие подраться, бросают друг другу перчатку. Началось плюходействие. Специалисты сразу же решили: "Намнут Паникадиле бока", и действительно, не прошло пяти минут, как Силыч сидел верхом на Паникадиле, мял его и спрашивал:
- _Живота или смерти_?
- Пусти!.. черт с тобой!..
- Карася будешь трогать?
- Да ну тебя!
- То-то!
Потрясши Паникадилу за шиворот, Силыч отпустил его с миром.
Паникадило, отправляясь на свое место, думал про себя: "Черта с два: эти проклятые озубки ничего не значат. А впрочем, я, быть может, мало ел их?". И после того он продолжал есть озубки и, быть может, по настоящую минуту кушает их, но более никогда он не решался схватываться с Силычем...
Таким образом, куча плюх, смазей и салазок, тычков, швычков и плевков, зуботрещин, заушений и заглушений пронеслась довольно благополучно над головой Карася.
И опять повторим: не для всех проходят первые дни бурсацкой жизни так счастливо, как они счастливо миновались для Карася... Но ни для кого они не остаются без последствий; не остались без них и для Карася.
Первые впечатления бурсы на Карася были таковы, что не помоги Силыч, то он, как говорит сам, превратился бы в подлеца либо в дурака. Эти впечатления определили главным образом весь дальнейший характер его бурсацкой жизни.
По отношению к начальству он сделался полнейшим, закаленным, пропеченным бурсаком... Главное начало товарищества, ненависть к своему начальству, в нем укоренилось и развилось более, нежели в ком другом. Он получил доучилищное воспитание довольно гуманное и честное, но бурса должна была положить на него свое клеймо. Лобовская порка сделала то, что он после ее никогда уже не мог обращаться со своим начальником просто, спокойно и откровенно. Доверенность к начальству в нем была убита сразу и навсегда. Это главным образом выразилось в том, что он никогда не мог смотреть начальнику прямо в глаза, а всегда исподлобья; никогда не говорил естественным голосом, а заунывным и фальшивым, гробовым и нижнетонным; всегда перед начальником ежился и потому не любил встречаться с ним. Он каждую минуту точно чувствовал себя провинившимся, хотя бы и ни в чем не был виноват. Это странное чувство, заставлявшее держать себя так, не было следствием страха, потому что, как увидим ниже, Карась не был очень труслив, часто решался на дерзости и штуки, на которые решались немногие. Дело вот в чем. Карась положительно сознавал, что он ненавидит бурсу, ее воспитателей, ее законы, учебники, бурсацкие щи и кашу - и в то же время должен покоряться начальству, улыбаться перед ним, кланяться, а иногда и льстить даже. Держать себя прямо, высказываться без обиняков было нельзя, потому что запорют, и вот Карась навсегда сбычился пред начальством. Тут действовал не страх, а совестливость. Когда сколько-нибудь честному человеку, уважающему свою личность, приходится гнуть спину, гнуть невольно, насильно, неизбежно, под страхом всевозможного заушения, тогда он будет гнуть ее как человек, которого мучит совесть. В Карасе так и устроилось: либо он дерзок с начальником, либо смотрит каким-то чудаком. Многие педагоги, вероятно, чутьем чуют, что они нехорошие педагоги, когда преследуют таких учеников, как Карась, когда они строго говорят ученику: "Смотри прямо мне в глаза, имей лицо веселое и спокойное, отвечай урок твердо и четко!". "Кто не может смотреть прямо в глаза начальнику, утверждают такие педагоги, - у того совесть нечиста". Спорить нельзя, что это верно. Как же: ученик сознает ведь, что он должен плюнуть в лицо своего учителя, а вместо того должно улыбаться перед ним; на душе становится скверно, и улыбка выходит странная. Разумеется, Карась и сам не понимал, отчего он и говорит, и улыбается, и кланяется при встрече с начальником не по-людски; он не развился еще до анализа и не мог определить, что тут действовала именно совесть; он это только инстинктивно слышал в себе и уже гораздо позже сознательно разобрал источник своих отношений к властям. Впрочем, изо всего этого никоим образом не следует, чтобы потупленность ученика перед учителем всегда была следствием затаенной ненависти первого к последнему: она может происходить от простой застенчивости. Но мы говорим только о Карасе. Такая замаскированная ненависть Карася изредка разрешалась откровенною с его стороны дерзостью, а без покровов сказывалась очень сильно за спиной начальства, когда гадили ему секретным образом. Правда, и самое гаженье начальству в первые годы не было призванием Карася, но, что увидим из дальнейших очерков, оно впоследствии, когда Карась развился несколько, сделалось его сознательным делом... Сначала, и именно в то время, которое берем, он инстинктивно ненавидел своих педагогов, а после дошел до уверенности, что их следует ненавидеть, обязательно следует. Боязнь и совестливость перед начальством в дальнейшем развитии его превратились в глубокую, органическую ненависть к нему. Но о втором периоде после. Теперь мы застаем его пока в состоянии этой придавленности и потупленности перед своими бурсацкими пестунами...
Но и в этот период своего развития, когда характер его еще не успел вполне сложиться, Карась стал несколько оригинально к своим властям сравнительно с другими бурсаками, протестовавшими против начальства. Карась занял почти исключительное положение в бурсе. По крайней мере половины вредных условий, имеющих злое влияние на бурсака, для него не существовало. Его человеческое достоинство было защищено простой, грубой, мышечной силой первого богатыря класса, и эта грубая сила спасла его. Ему не пришлось пред товарищами кланяться, льстить, говорить второкурсникам на ночь сказки, давать им деньги и булки, искать в их головах тварей разного рода, чесать пятки, бегать за водой и т.п. В продолжение бурсацкой жизни он только три раза дал взятку - и то подошли особые случаи. Он, под покровительством Силыча, еще будучи новичком, скоро приобрел все выгоды и льготы второкурскника. Четырех лет, пока не исключили Силыча, достаточно было, чтобы привыкнуть Карасю держать себя независимо, он знать не хотел ни авдиторов, ни цензоров, ни старших. Но при таком положении он не воспользовался кулаками Силыча, чтобы угнетать других: его самого чуть не оглушили навеки, он этого никогда не забывал и с тех пор относился к властям из товарищей и к физической бурсацкой силе отрицательно, притом Силыч и сам не любил взяток и утеснений, потому не стал бы помогать в том и Карасю. Карась в редких случаях прибегал к его помощи; большею частию при нужде он сам дрался, и если бывал при этом поколочен, то обыкновенно либо ругался, либо пускал в противника камнем, книгой, линейкой; если же при схватке с более сильным врагом не случалось под рукой оружия, то он употреблял в дело зубы, когти и ноги, то есть кусался, царапался и лягался. Нередко был Карась бит, бивал и других, но все это было в порядке бурсацких вещей - и только. Поэтому-то покровительство Силыча, при таком направлении его, не навлекло на Карася неприязни товарищей. Многие даже любили его. Испытав на себе горькую участь беззащитного человека в бурсе, он нередко употреблял кулаки Силыча, иногда же свои зубы, когти и ноги в пользу угнетенных. В продолжение последних четырех лет училищной жизни он постоянно был авдитором, часто терпел наказания за преувеличивание баллов - и только раз увлекся взяткой. Постоянный его протест в защиту заколоченных личностей выразился в том обстоятельстве, что он особенно любил дураков. Так, без него совершенно погиб бы _Петры Тетеры_, упоминаемый нами в прошлом очерке. Тетеры, обладающий воловьею силою, по характеру был чистейший теленок. Все его колотили, плевали на него, обирали его. Карась в продолжение полугода защищал его и успел-таки поставить своего Тетеры на ноги, даже до того, что сам однажды получил от него трепку. Карась, не будучи сам дураком, любил глупцов, проводил с ними целые часы, беседовал с ними, играл, делился добром своим, помогал им. В этом, по-видимому, странном явлении выразился тоже своего рода протест против некоторых сторон бурсацкой жизни. Карась был привязан к своему родному дому, но большинство умных бурсаков, к которым он обратился бы со своими интимностями, непременно сделали бы ему смазь, потому что интимности на языке бурсаков носят название _телячьих нежностей_. Ни с кем так не был откровенен Карась, как с дураками, только с ними говорил о родном доме, вспоминал домашнюю жизнь, делил семейные тайны, только с ними был задушевен не по-бурсацки, а по-человечески. Карась, по чувству ложного стыда и боязни насмешек, не только скрывал внутреннюю, самую дорогую для него жизнь, но даже напускал на себя цинизм и сам смеялся над телячьими нежностями, так что это разноречие между внешним выражением и внутренним содержанием составило почти вторую натуру Карася. Но душа требовала отзыва, и Карась окружил себя особого рода дураками. Это род дураков честных, добрых, милых, задушевных. Благодаря бога таких дураков немало на белом свете. Только в семинарии Карась вступил в дружбу с умными людьми. Но неужели, спросят, в бурсе Карась не нашел ни одного человека умного, с которым мог бы поговорить по душе? Как не найти, но на первых порах он не сошелся с ними, а потом так и пошло на долгое время.
Но всего оригинальнее относился Карась к бурсацкой науке. Поступив в училище, Карась знал более половины того, что требовала программа его класса. Учиться ему было легко. Только "Начатки", которые приходилось _жарить вдолбяжку_, составляли для него такую же муку, какую испытывал один древний оратор, набивая себе рот каменьями, чтобы усовершиться в искусстве красноречия, но и то ничего: Карась набивал свой рот дресвой тяжело прогрызаемых "Начаток" очень усердно. По другим наукам он шел в первых и не хотелось ему из-за одного предмета лишиться видного места в списке. Над чем товарищи просиживали по целому занятию, он приготовлял в полчаса. Но это самое и повредило впоследствии его бурсацкой карьере. У него было очень много свободного времени, и Карась, учась таким образом два года, привык гулять и ничего не делать. Когда перешел он в следующий класс, от него потребовались более усиленные занятия, и притом занятия бурсацкие, требующие особых туземно-специальных способностей, которые и развили в себе товарищи в продолжение двух лет, пущенных Карасем на ветер. Карасю хотелось и тогда гулять по-старому. _Долбежники_ скоро обогнали его, он спускался все ниже и ниже, и дело дошло до того, что нотата была осквернена нулем карасиным. Стали его сечь. "Что ж, - думал Карась, посечете да и бросите - самим надоест!" Он неудержимо стремился в Камчатку и, несмотря на розги, достиг своей цели. Здесь лень его развилась до последних пределов. В первый год он по крайней мере носил в класс книги, но на другой бросил и этот, по его мнению, дурной обычай. В сундуке его безобразно были перемешаны между собою клочья порванных вдоль и поперек разных грамматик, арифметик и хрестоматий; писчая бумага шла на беспутное маранье, перья на свистульки и пушки, заряжаемые картофелем, репою и жеваною бумагою, нож перочинный для порчи столов и строганья палок. Вначале Карась приходил к своему авдитору каждое утро, чтобы сообщить ему свой ученый нуль, но потом, для сокращения занятий, он объявлял ему нуль на целую неделю; но наконец ему надоело и это - он однажды сказал авдитору: "_навеки мне нуль_!". Таким образом, Карась очень решительно отрицал и внешние и божественные науки бурсы. Изредка являлось в нем какое-то темное сознание необходимости учиться, он брался за книжку, но книжка валилась из рук. В одно время двоюродный брат Карася, кончивший курс семинарист, стал требовать к себе нотату и следить за его учением; но Карась нашелся и тут: он сделал другую нотату, свою, и этот документ, с отличными отметками против своей фамилии, отсылал к брату, за что и получал от него гостинцы. Сначала он ленился, собственно, потому, что было ему приятно лениться, но после дошло до того, что его "навеки нуль" было возведено в сознательный принцип. Учитель Краснов обратил на него внимание, заставил его сидеть над книгой и в неучебное время, в своей квартире; против системы Краснова не устоял Карась и стал зубрить учебники, но когда его насильно заставили занять второе место в списке, тогда-то и созрел окончательно его бурсацкий "_навеки нуль_!". Он возненавидел вколоченную в него науку, и она поместилась в его голове, как непрошенный гость; значит, в существе дела, он продолжал отрицать ее разница в том, что прежде он не понимал, что такое отрицал, а теперь, выучив урок, знал, что вот именно этот урок, эти страницы, эти слова ему не нужны. Тогда он стал следить и изучать каждый урок, как злейшего своего врага, который без его воли владел его мозгами, и постепенно, с каждым днем открывал в учебниках множество чепухи и безобразия; это развило в нем анализ и критицизм, и впоследствии, отвечая бойко урок, он в то же время думал про себя: "этакую, святые отцы, я дичь несу". Карась после долгих личных исследований вполне убедился, что бурсацкая наука, изучаемая иначе, может погубить человека и что только при его методе она послужит материалом, поработав над которым, как над уродливым явлением, можно, не заразившись чепухой, развить в себе мыслительные способности, анализ, остроумие и даже опытность житейскую. И не догадывались богомудрые педагоги, что многие хорошие ученики относились к их учебникам, как психиатр относится к печальному явлению сумасшествия. Вот чем и объясняется то странное обстоятельство, каким это образом из бурсы выходят так много дельных и даровитых людей, несмотря на то, что они поглощали учение, ставшее посмешищем всех образованных людей. Как, обыкновенно спрашивают, они не погибли, не ошалели и не оглупели, как сохранились они? Очень просто: в душе их относительно местной науки глубоко укоренился нуль... И да процветает бурсацкое "во веки нуль!". В нем бурсака спасение. Итак, нуль, во веки нуль, во веки веков нуль! Аминь, что значит - истинно, или да будет!
Вот вам более или менее подробная характеристика того, что создала из Карася бурса. Отношения его к начальству выразились во всегдашней потупленности, которая была признаком совестливости, рождавшейся от сознания своей ненависти к властям; отношения науки оказались вечным нулем; среди товарищей, исключая последних трех семинарских лет, он не нашел отзыва той стороне своей жизни, которая была всего дороже для него, составляла главный мотив всего его бурсацкого существа, то есть отзыва своей привязанности к дому, - и одни лишь дураки были его задушевными приятелями.
Этот-то мотив и был главным двигателем тех похождений и действий Карася, которые мы хотим изложить далее и которые случились на четвертом году его пребывания в бурсе.
Воздух первоуездного класса наполняется странными напевами и голосами.
- _Братие, не дерите платия, а берите нитки и зашивайте дырки_, читает кто-то на манер чтения "Апостола".
- Не мешай, - говорят ему соседи...
- _Марфо, Марфо, что печалишся и молвиши о мнозе_, - продолжает чтец...
- Замолчишь ли ты, сволочь?
- _Печали и болезни вон полезли_.
- Слушай, скотина, перестань...
- _Ему же дань - дань, ему же честь - честь, а что и за честь, коли нечего есть_?
- Братцы, ударьте его хорошенько!
- _И бысть слышен глас с небесе - тп-тпру_!
Вдруг чтец замычал - ему сделали очень невкусную смазь. В классе сегодня обиход церковного пения, и чтец был наказан за то, что мешал другим петь.
- Я, - говорит _Лапша Голопузу_ (оба отличные знатоки обихода), _шарарахну по нотам_.
- А я, - отвечает тот, - _дергану по тексту_.
- Валяй!
- Лупи!
- _Ми-ре-ми-фа-соль-фа-ми-ре_, - запевает Лапша.
- _Все-е-ми-и-и-рну-у-ю_, - аккомпанирует Голопуз каждым слогом в каждую ноту Лапши.
Шарарахнуть по нотам, когда другой певец в то же время дерганет по тексту, и при этом не сбиться - составляло венец церковно-обиходного пения.
К певцам подходит четырнадцатилетний Карась. Лицо его озабочено; он, по всему видно, ожидает учителя с тоской и страхом.
- Братцы, - начал он...
- Поди прочь, не мешай, - ответил Голопуз.
Но Лапша был добрее.
- Чего тебе? - спросил он...
- Не знаю, как "_Господи, воззвах_" на седьмой глас. Покажи, Лапша.
- Слушай! - и Лапша запел: - "_Палася, перепалася, давно с милым не видалася_". Так же поется и на глас. Ну-ко, попробуй.
- _Господи, воззвах к тебе, услыши мя, услыши мя, господи_, - запел Карась.
- Напев тот, только разнишь сильно...
- А как на пятый глас?
В ответ Карасю Лапша запел:
- _Кто бы нам поднес, мы бы випили_.
- А на четвертый?
- Слушай: "_Шел баран: бя, бя, бя_". Пой!
Карась на новый напев затянул: "Господи, воззвах". Отправляясь на заднюю парту Камчатки, он все твердил: "палася, перепалася", "кто бы нам поднес" и "шел баран". В обиходе церковного пения употребляется 8 гласов, или напевов, на текст "Господи, воззвах"; слова одни и те же, а напевы разные. Это сильно затрудняло бурсаков. Вот аборигены еще бурсы и придумали разные присловья, по образцу которых нетрудно было припомнить, как поется тот или другой глас... Но Карась не был одарен музыкальным ухом, за что давным-давно его выгнали из семинарского хора. Через несколько минут он перепутал напевы. Посмотрел Карась на Лапшу и Голопуза, думая, не пойти ли опять к ним, но, махнув рукою, оставил это намерение. "Все равно не пойму", - заключил он и печально опустил на ладони голову.
Горек пришелся ему обиход церковного пения.
Странное явление этот обиход. В церковной практике он никогда почти не употребляется. В состав его входят разные духовные песни. Музыка их сильна замогильным какофонием: она до того тягуча, что на один слог текста иногда приходится до семидесяти и более голосовых такт - все нижними, заунывными, душу тянущими, тошнящими нотами. И какая филармоническая голова ввела в бурсу и узаконила в ней это обиходно-церковно-мусикийское безобразие? Обиход был обязателен _для всех_, но не все имели голос или верное ухо, были картавые, гугнивые, заики, имевшие зуб с присвистом - что было делать таким? - ничего: свищи соловьем и воспевай господу славу! Во всем блеске обиходное козлогласование являлось тогда, когда учитель назначал общее пение, хором всего класса, когда "поющими и взывающими" были голосистые и безголосые, даровитые и бездарные: в то время в воздухе совершался террор музыкальный и петый _богородичен_ представлялся партитурой из какой-то дикой византийской оперы, партитурой, о которой хочется сказать, что это отрывок из оперы "Заткни крепче уши". Удивляемся только, как не заклепаны уши бурсаков так называемым _столповым_ пением? Но, характеризуя обиходные композиции, мы должны сказать, что с них тошнило и само начальство, которое, кроме того, понимало, что не все же могли быть певцами, и потому на обиход не обращало внимания, незнание его не служило препятствием для перехода из класса в класс, даже и нотаты не существовало по этому предмету, потому что уроки прекращались иногда на целый год. Но направление бурсацкого образования зависит от главного епархиального начальника, со вкусами которого сообразуются училищные власти, а в то время, которое нами взято, старшим начальником был любитель всевозможной _столповщины_, и вот бурса наполнилась обиходным воем. Одно к одному, и учителем обихода поступил некто Всеволод Васильевич Разумников. Он один преподавал обиход в нескольких классах. Разумников обладал хорошим баритоном, отлично знал ноту и порядочно играл на скрипке.
О Разумникове мы должны сказать несколько слов, потому что он был одним из лучших педагогов бурсы. Мы упоминали о нем в первом очерке как о честном экономе училища. Он учредил должность _комиссара_, выбранного из старших учеников, обязанностью которого было наблюдать за количеством и качеством пищи. Прежде служителя, в заведывании которых находились жизненные продукты, имея каждый по нескольку родственников, содержали их на счет бурсацкого питания; но лишь только комиссар вступил в свои права, он тотчас уличил повара в краже тридцати фунтов мяса и двух мешков гречневой крупы, за что повар был изгнан из училища. По крайней мере третья часть продуктов, прежде похищаемая служителями, была возвращена ученикам.
Кроме того, Разумников никого и никогда не наказывал лишением обеда и ужина, как будто боялся подозрения, что он из экономических (*4) расчетов заставляет голодать провинившихся. Он всегда стоял против педагогического изречения: satur venter non studet libenter [сытое брюхо к ученью глухо (лат.)]. Ученики за это любили его.
Он, кроме того, преподавал "закон божий" и "священную историю". И здесь он шел далее своих сотрудников. Он запретил носить в класс учебники и отвечать по ним. Рассказав ясно и толково урок, он тут же в классе заставлял повторять его со своих слов. Когда ученик не мог ответить, он заставлял другого растолковывать незнающему; если и этот оказывался плох, он поднимал третьего, четвертого и т.д. Урок учился сразу всеми учениками и оживлялся спорами. Но и после этого многие плоховато знали урок, особенно слабые, а Разумников хотел, чтобы у него все без исключения учились хорошо. Для достижения такой цели он постановил: "_авдиторы отвечают за незнание своих подавдиторных_". Авдиторы выбирались из лучших учеников, успевали хорошо выслушать урок вовремя, и потому они были обязаны учить своих подавдиторных в приготовительные занятные часы. Для устранения случаев, когда ученик, по интриге с авдитором, являлся в класс с нулем, ссылаясь на то, что авдитор не хотел ему помочь, требовалось на то подтверждение со стороны товарищества, иначе незнающий подвергался сугубому наказанию, а авдитор был прав. Такие приемы для бурсы были слишком прогрессивны. Лентяи были уничтожены Разумниковым. Но главное достоинство его нововведений состояло в том, что с ним сама собою падала власть авдиторов и второкурсных, они из притеснителей должны были превратиться в помощников своих подчиненных, из начальников в их братьев. Таким образом Разумников положил начало к уничтожению подлой власти товарища над товарищем. Он не уничтожил наказаний и даже был очень строг, но все-таки явление такого учителя в бурсе было редкостью, тем более что в описываемое нами время и в других учебных заведениях, а не только в бурсе, царила дремучая ерунда и свинство.
Одно лишь лежит на совести Разумникова - это обиход. Положим, что косноязычных и безголосых он оставил в покое, но держался вредного убеждения, что всякий имеющий какой-нибудь голос при старании непременно постигнет нотное искусство. Горше всех пришлось от него Карасю, тем более что у Разумникова была система наказаний особого рода: он наблюдал, на кого какое наказание действует сильнее. Он понял, что для Карася всего хуже неувольнение в родительский дом. Несмотря на то, что Карась доказывал учителю свою бездарность изгнанием его из певческого хора, он ничего слушать не хотел.
Вошел учитель обихода в класс и вместе с учениками пропел звучным голосом "Царю небесный", после чего прямо обратился к Карасю:
- Пропой на седьмой глас...
Уши режет Карась.
Учитель говорит Лапше:
- Покажи ему.
Лапша заливается...
- Повтори, - говорят Карасю.
Уши режет Карась...
- И нынешний праздник не ходи в город...
- Всеволод Васильевич, я уже три недели не был дома...
- И четвертую не ходи...
- Простите...
- А я вот что тебе скажу, - отвечал твердым безапелляционным голосом учитель, - если ты не выучишься петь, я тебя на всю пасху не отпущу...
Учитель отошел от него.
Карась побледнел и затрясся всем телом. Несчастный Карась. Замечательно широкая глотка, которою он был награжден от природы, служила вечным источником его несчастий. Еще дома ему досталось, когда он закричал на поповну, дразнившую его, так яростно, что его голос был слышен за рекой. В бурсе его нарекли Карасем в тот момент, когда он, по приказу регента, пустил нотку, которая надорвала животы слушателям. Впоследствии, в семинарии, голос его развился до необъятного горлобасия, его выбрали опять в хор, и регент, по прозванию _Капелла_ (он же _Редакция, Конституция_ и _Мелочная лавочка_), употреблял его как стенобитную машину, как хоровой таран: подойдет крепкая нота, мигнет регент - и рявкнет Карась, а при тихих нотах ему велят молчать, - это оскорбляло Карася. Однажды Карась упражнял свой голос в комнате по соседству с семинарским экономом, он едва не оглушил его громовыми нотами, за что эконом, схватив Карася за шиворот, потащил к ректору и только по доброте своей помиловал его. Инспектор ненавидел его, говоря, что человек обладающий рыканием льва, должен иметь характер зверский: должно быть, судил по себе, ибо, обладая семипушечным басом, несравненно сильнейшим карасиного, по натуре был настоящий зверь, за что и получил прозвище не рыбье, как Карась, а звериное, ибо имя его _Медведь_. Даже по окончании курса Карась, хвативши однажды чарочку-другую и вышедши на улицу, пустил такую руладу, что городовой должен был внушить, что подобные рулады суть не что иное, как нарушение общественной тишины и порядка. Одно из сильных несчастий, причиною которых был голос, посетило его теперь. "С таким альтом, - думал Разумников, - невозможно не научиться петь". Неувольнение на пасху для Карася было глубоким несчастием, которое подвигло его на многие скандальные похождения...