– Ты смотри, Маира. Чтоб это было последний раз. Не дома. У нас ресторан первого разряда.
   – А чего я? – огрызалась Маира, вспоминая плачущие Ванькины глаза. – Я чего? Я ничего.
   И подумала: «Брошу “Север” к свиньям. Обнаглеешь тут совсем. Подамся в стюардессы. Летчики на руках носить будут».
   Все правильно…
   Ванькины плачущие глаза…
   А сам Ваня через два дня никуда полтинники отдавать, конечно, не пошел. И не потому, что был жулик. Он просто-напросто многое забыл, в том числе и полтинник.
   Он сидел трезвый на казенной койке общежития и ругался.
   – Ты представляешь? Что ни вечер, то – гуляют… И в будни, и в красные дни. И шампанское жрут, и коньяк. А ты знаешь, сколько стоит в кабаке коньяк? Ужас! А им хоть бы хрен. Интересно, откуда эти гулящие деньги берут? Ну, допустим, кто с огурцами из Ташкента, этого я понимаю. Ему без кабака нельзя. Или я с премии… Ну, а остальные? Ведь не может же быть, чтоб они все были из Ташкента или все враз получили премию? Правильно?
   – Переживаешь? – посочувствовал сожитель, низкорослый плотник Куршапов, наигрывая на гитаре. – Много прогудел, что ли?
   – Не в этом дело, – сказал Иван, покривившись. – Дело в том, что, будь я, например, мильтон, я бы сразу непременно первым делом пошел по кабакам и спрашивал прямо: «Откуда у тебя, паразит, деньги? Ах, не знаешь? Еще раз спрашиваю: откуда у тебя деньги? Не знаешь?» Тут я цепляю на него кандалы – и копец!
   – Меня с собой зови, а то один устанешь цеплять, – попросил Куршапов.
   – Тоже верно. Устану, – согласился Иван и снял носки, собираясь ложиться спать.
   – Тоже правильно, – бормотал он, засыпая.
   – Правильно! – вскрикнул он во сне.
   И Куршапов сыграл ему тихую колыбельную.
   Все правильно…
 
   * …где-то как-то немножко волнительное в своей потасканной свежести любезного сердцу примитива. – Всё из жаргона советских так называемых творческих работников.
   …уступи место товарищу! – Сейчас уже трудно представить, что при входе в ЛЮБОЙ советский ресторан практически всегда была огромная очередь. Вообще советский ресторан – это особая тема. Там не просто ужинали, а – кутили, жизнь прожигали и т. д.
   Перебьешься, не сорок первый. – В смысле «не сорок первый год», т. е. не война.
   Пятнадцать пятьдесят – огромная сумма для простого человека в те времена.
   Верю всякому зверю… – сибирская присказка, которая заканчивается так: «Только тебе не верю».
   Норильчанин – жители заполярного Норильска считались тогда ужасными богатеями.
   Копец – переделанное сибиряками слово «конец», своеобразная контаминация со словом «копчик», имеющая неуловимо непристойный оттенок.

Там в океан течет Печора…

   – Вот же черт, ты скажи – есть справедливость на этом свете или ее совсем нету, паскудство! – ругался проигравший битву с крепкими картежными мужиками неудачливый игрок, бывший студент Струков Гриша, тридцати двух лет от роду, обращаясь к своему институтскому товарищу Саше Овчинникову, когда они возвращались глубокой ночью от этих самых мужиков в Гришин «коммунал», где Овчинников хотел переночевать, так как явился он из Сибири, определенного места жительства в Москве пока не имел и квартировал далеко за городом, у тетки.
   Цыкнув на соседей, которые, недовольные поздним визитом и грохотом отпираемых засовов, выставили в коридор свои синие морды, Гриша с Сашей оказались в струковской узкой комнате, основной достопримечательностью которой являлись специально сконструированные полати, куда вела деревянная лестница и где еще совсем недавно, подобно неведомому зверю, проживала под высоким потолком Гришина старенькая теща. Пока Гриша окончательно не расстался со своей Катенькой по причине вскрывшихся ее отвратительных измен. И пока Катенька, проявляя неслыханное благородство, не выписалась честно с Гришиных тринадцати метров и не переехала к «этому настоящему человеку», прихватив с собой и прописанную в городе Орле «мамочку».
   – Нет, это мне не денег жалко, – заявил Гриша. – Хотя мне и денег жалко тоже, но в гробу я видал эти двадцать рублей, – бормотал Гриша. – Но что тот левый хрен мог меня пригреть на пичках, так этого я, по совести, ни от него, ни от себя никак не ожидал. Скажи, друг, у вас в Сибири бывает такое свинство?
   – У нас, Гриша, в Сибири все бывает, – сказал Саша, зевая. – У нас вон ломали на Засухина дом и там нашли горшок с деньгами от купца Ерофеева, и через этот горшок сейчас одиннадцать человек сидят, потому что они золото не сдали, а напротив – принялись им бойко торговать, возрождая на улице Засухина капитализм. Вот так-то…
   – Ух ты черт, кержачок ты мой милый, – обрадовался Гриша. – Вот за что я тебя люблю, дорогой, что вечно у тебя, как у Швейка, есть какая-нибудь история. Хорошо мне с тобой, потому что ты еще не выродился, как эти московские стервы, падлы и бледнолицая немочь.
   В стенку постучали.
   – Я вас, тараканов! – прикрикнул Гриша. И продолжал: – Веришь, нет, а боятся меня – ужас! Я по местам общего пользования в халате хожу, а им – ни-ни! Запрещаю. Нельзя, говорю! Нельзя! И все! Некультурно! Они меня за то же самое боятся, за что я тебя люблю. Я ж с детства по экспедициям. То у меня нож, то у меня пистолет, то я тогда медведя на веревке из Эвенкии привез, и полтора месяца он у меня отпаивался – соской, водкой, чаем.
   – Медведя? – оживился Саша. – Я в Байките – аэропорту тоже там, когда ночевал, то там лазил медвежонок между коек, маленький такой, совсем с кошку. Цапнул одного дурака, он пальцами под одеялом шевелил. Тот ему спросонья переломал хребет. Мы все проснулись, взяли гада, раскачали хорошенько и выкинули в окно. Летел вместе с рамами…
   – Хребет сломал? А медвежонок что? – заинтересовался Гриша.
   – Что… Подох. Он же, ему же несколько дней всего и было. А гада потом вертолетчики посадили в самолет и говорят: «Мы тебя, козлину, административно высылаем, пошел отсюда, пока самому костыли не переломали».
   – Вот же хрен какой, – опечалился Гриша. – Это ж нужно – беззащитного медведя! Стервы, есть же стервы на белом свете! Вот Катюша моя была – это уж всем стервам была стерва! «Знаешь, милый мой, если ты – мужик, так и бери себе мужичку! И потом, если б ты меня хоть немного уважал, ты бы не вел себя как скотина». А я ее не уважал?
   Старуха год на полатях жила – я хоть раз возник? А то, что я пью, так я – не запойщик, я – нормальный. Пью себе да и пью. Вот так. И пошли-ка они все куда подальше…
   – Стервы. Это верно, – равнодушно согласился Саша, прицеливаясь к полатям. – Не могу тебе возразить, друг, сам неоднократно горел. Сейчас вон – еле выбрался.
   – Слушай, а ты помнишь эту харю? – внезапно разгорелся Гриша. – Ты помнишь, у нас на курсе ходила одна стерва, у ней еще ребенок был, она все всегда первая лезет сдавать и говорит: «Мне маленького кормить надо».
   – Ну, – сказал Саша.
   – А-а, ты ведь у нас появился на втором, так что не знаешь всех подробностей. С ней до всех этих штук ходил несчастный этот… Клоповоз… Клоповозов, что ли, была его фамилия. Или Клопин? Не помню…
   – Неважно, – сказал Саша.
   – Вот. И она раз подает в студсовет на него заявление, что, дескать, тити-мити, скоро будет этот самый «маленький», а что он, дескать, не хочет жениться, хотя он был у ней «первый» и всякие такие по клеенке разводы. Прямо так все и написала в заявлении…
   – Ну и дура, – сказал Саша.
   – Да, конечно ж, дура! – вскричал сияющий Гриша. – Потому что собрался этот студсовет, одни мужики, и спрашивают ее эдак серьезно – опишите подробно, как это было! Н у, умора!..
   – А она что? – заинтересовался Саша.
   – А она опухла и говорит: «То есть как это “как”?» – «Ну, – говорят, – расскажите как. Во сколько он к вам, например, пришел?» – «В десять вечера», – говорит. «А не поздновато?» – спрашивают. А она: «У нас в общежитие до одиннадцати пускают…»
   – И вы, – говорят, – до одиннадцати успели?
   – Успели, – она отвечает.
   – А что так быстро? – один говорит.
   – Стало быть, он правила посещения общежития не нарушил? – другой говорит.
   – Нет, товарищи, вы посерьезней, пожалуйста, – стучит карандашом по графину третий. – А вы не отвлекайтесь от темы. Вы лучше расскажите, как было все.
   – Ну и что? – улыбался Саша.
   – Да то, что она не выдержала этого перекрестного допроса и свалила не солоно хлебавши. Но… – Тут Гриша значительно погрустнел. – Бог – не фраер. Клоповоз в Улан-Удэ схватил какую-то заразу и совсем сошел с орбиты. Говорят, он в прошлом году помер. Или в окошко выкинулся. Хотя, может, он и не помер, и в окошко не выкинулся, но все же он с орбиты сошел, так что верховная справедливость оказалась восстановленная.
   – А ты считаешь, что была допущена несправедливость? – хитрил Саша, любуясь Струковым.
   – А как же иначе? – уверенно сообщил тот. – Форменное же издевательство над девчонкой, несмотря на то, что она – тоже стерва. Нашла куда идти и кому рассказывать. Бог – не фраер, вот он и восстановил баланс. Эта теперь маленького в музыкальную школу водит, а Клоповоз в гробу лежит.
   – Ну уж это неизвестно, кому лучше, – вдруг сказал Саша.
   – Нет уж, это ты брось и мозги мне не пудри, – сказал Гриша. – Философия твоя на мелком месте, как, помнишь, всегда говорил тот наш идиот-общественник, старый шиш?
   – Помню, помню, – вспомнил Саша. – Я еще помню, помнишь, он к нам когда первый раз пришел в пятую аудиторию… в зеленой своей рубашке и, нежно так улыбаясь, говорит: – Ну, ребятки, задавайте мне любые вопросы. Что кому непонятно, то сейчас всем нам станет ясно… – «Любые?» – «Любые». – И через десять минут уже орал на Егорчикова наш мэтр, что он таких лично… своими руками… в определенное время… стрелял таких врагов на крутом бережку реки Аксай… Красивый был человечище!
   – Да уж, – хихикнул Гриша. – Задул ему тогда Боб. Я как сейчас вопросики эти помню, вопросы что надо, на засыпон. Этот орет, а Боб ему: «То, о чем я спрашиваю, изложено, кстати, в сегодняшней газете “Правда”»…
   И вдруг страшно посерьезнел Гриша.
   – Знаешь… понимаешь… – внезапно зашептал он, приблизив к Саше думающее лицо. – Мне кажется, что… что разрушаются какие-то традиционные устои. Понимаешь? Устои жизни. Как-то все… совсем все пошло вразброд. Как-то нет этого, как раньше… крепкого чего-то нет такого, свежего… Помнишь, как мы хулиганили, лекции пропускали? А как с филологами дрались? А как пели?
 
Там в океан течет Печора,
Там всюду ледяные горы,
Там стужа люта в декабре,
Нехорошо, нехорошо зимой в тундрé!
 
   В стену опять застучали, но Гриша даже и не шевельнулся.
   – А что сейчас? – продолжил он. – Какие-то все… нечестные… Несчастные… Мелкие какие-то все. Что-то ходят, ходят, трясутся, трясутся, говорят, шепчут, шуршат! Чего-то хотят, добиваются, волнуются… Тьфу, противные какие!..
   – Постарели мы, – сказал Саша. – Вот и всего делов.
   – Нет! – взвизгнул Гриша. – Мы не постарели. И я верю, что есть, есть какой-то высший знак, фатум, и все! Все! в том числе и моя бывшая жена-стерва, будут строжайше наказаны! Я не знаю кем, я не знаю когда, я не знаю как. Я не знаю – Божественной силой или земной, но я знаю, что все, все, в том числе и ты, и я, все мы, вы, ты, он, она, они, оно, будем строжайше, но справедливо наказаны. Э-э, да ты совсем спишь, – огорчился он.
   – Ага, – признался Саша. – Совсем я устал что-то, знаешь, как устал.
   – Ну и давай тогда спать, – сказал добрый Гриша. – Я полезу наверх, а ты на диване спи. Тебе простыню постелить?
   – Не надо, – сказал Саша.
   – А я тебе все-таки постелю, – сказал Гриша. – У меня есть, недавно из прачечной.
   И постелил ему простыню, и погасил свет, и полез на полати.
   – Саша, ты не спишь? – спросил он через некоторое время.
   – А? – очнулся Саша. – Ты что?
   – Извини, старик, я сейчас, еще секунду…
   Он спустился вниз и забарабанил в стену к соседям.
   – Надо им ответить. Чтоб знали, как лупить. Совсем обнаглели, сволочи, – удовлетворенно сказал он.
   И мурлыкал, карабкаясь по лестнице:
 
Там в океан течет Печора…
 
   А Саша спал. Ему снились: ГУМ, ЦУМ, Красная площадь, Третьяковская галерея, Музей Пушкина, певица София Ротару и поэт Андрей Вознесенский. Легкий Саша бежал вверх по хрустальным ступенькам и парил, парил над Москвой, над всеми ее площадями, фонтанами, дворцами. Скоро он устроится на работу по лимиту и получит временную прописку, а через несколько лет получит постоянную прописку, и тогда – эге-гей! – все держитесь!
   – Все хорошо, – бормотнул он во сне.
   Ну, хорошо так хорошо. Утро вечера мудренее. А пока – спи, спи, молодой человек, набирайся сил. Жизнь, наверное, будет длинная.
 
   * Пригреть на пичках – обыграть на «пиках», карточный жаргон.
   Кержачок – в данном контексте – сибиряк, а вообще-то – раскольник, старообрядец.
   Там в океан течет Печора… – суперпопулярная студенческая бардовская песня тех лет, Автор – Ада Якушева. Тогда – жена Ю.Визбора.

Отчего деньги не водятся

   – Дa? Ну и что? Ну, пьяный. А вы мне, извините, подавали? Нет? Вот так. А вам я что сделал? Раскачиваюсь и на ногу наступил? Да нет, не нарочно я… Уж вы извините, извините, я немножко заснул. Я – поезд. Я электричку жду до Кубековой. Вы извините, я просто не потому, что я – пьяный, я просто спал, а сейчас проснулся, вы меня извините, я не хотел вам сделать ничего дурного.
   Обычная, милая сердцу российская картина. Мужик в мятой шляпе и мятых брюках, проснувшийся в зале ожидания пригородных поездов. Сосед его, интеллигентненький мужчина, хранящий брезгливое молчание в ответ на излияния бывшего пьяного. Бабы, мужики, девки, длинноволосые их хахали с транзисторами, лузгающие семечки и время от времени вскрикивающие в метафизическом восторге:
   – Ну, ты меня заколебал!..
   Да и сам зал ожидания – со знаменитыми жесткими эмпээсовскими скамьями, вековым запахом карболки и громаднейших размеров фикусом, «фигусом», который, наряду с еще больших размеров картиной из жизни вождей мирового пролетариата, должен был, видимо, по хитроумному замыслу станционного начальства, эстетически воздействовать на буйных пассажиров, смягчать страсти, утишать расходившиеся сердца.
   – Да! А все виноват был тот самый беляшик, – сказал мятошляп, хотя чистый сосед его, уткнувшись в газету «Правда», отвернулся и всем своим видом давал понять, что лишь по значимости своей в жизни и некоторой даже доброте не выталкивает он опустившегося за те большие двери, крепко ухватив его за шиворот, а то и хряпая по тощей шее жирным кулаком.
   – Беляшик, беляшик, – монотонно повторял проснувшийся. – Кабы не тот беляшик, так оно, может, все и покатилось бы по-иному, что ли?
   Спрашивающий задумался.
   – Хотя… черт его знает, черт его знает, – бормотал он.
   – Эй! Пахан-кастрюля, чего хипишишься? Курить есть? – окликнул его высокий парень с гитарой.
   – Дак а почему нет? – рассудительно сказал «пахан».
   – Товарищи! – оторвался было от газеты культурный человек, но, увидев крутой лоб присевшего на корточки любителя легкой музыки и протянутую за папиросой «Север» мощную длань, татуированную воспоминаниями все о той же далекой части света, лишь только мелко выдохнул, а потом брезгливо в себя вдохнул, стараясь не улавливать ядовитый лично для его здоровья, равно как и других трудящихся, табачный дым этих дешевых мерзких папиросок.
   – Ну, дак ты расскажи, ты чего там плел-то? – рассеянно обратился к старшему товарищу курящий мужественный юноша.
   – Дак я вот те о чем и говорю. Меня беляшик и погубил, а они мне дали самый последний шанц.
   – Да какой же такой беляшик-то и какой «шанц»? – вскричал нетерпеливый молодой человек. – Ты говори, что ли. Ты что нищему бороду тянешь? А?
   – Да я ж тебе начинаю, а ты тут стрекочешь! – раздражился мужик. – Хочешь, так слушай. А не хочешь – вали кулем!
   – Ну, слушаю, – сказал юноша.
   И полился ровным потоком строгий рассказ мужика.
   – Вот. Это началось в суровые шестидесятые годы нашего столетия. Я, тогда находясь на ответственной работе снабжения с хорошим окладом, зарвался и, получив головокружение от успехов, стал сильно пить коньяк и спирт, потому что оне тогда были маленько дешевле, чем сейчас, ну а денег у меня всегда было предостаточно.
   Вот. И товарищи, и начальство обычно предупреждали меня, что дело рано или поздно может кончиться хреново при таком отношении, но я им безнаказанно не верил, потому что имел удачу в работе всегда, а это очень ослабляет.
   Но время показало, что они стали правые. Ибо ввиду пьянства у меня начались различные служебные неудачи, не говоря уже о личных, поскольку моя жена вскоре после всяких историй от меня совсем ушла. А служебные ужасы запрыгали один за другим, как черти. В частности, вот на такой же скамейке Савеловского вокзала города Москвы, где я в пьяном виде коротал ночь, не имея гостиницы, у меня неизвестные козлы и вонючки украли моток государственной серебряной проволоки, за которой я был послан самолетом в город Сызрань, так как у нас вставал из-за отсутствия этой проволоки цех, а у меня ее украли. Сам знаешь, что за это бывает…
   – Понимаю, – сказал парень.
   – Ну, то, что я выплачивал, это – как божий день, хотя и тут нарушены были правила. Они не имели меня права за этой проволокой посылать. Эта проволока должна пересылаться спецсвязью, потому что она серебряная. Но я сильно не возникал – у них на меня и другие материалы имелись.
   Ну и вот. И таким образом я, совершенно пролетев, предстаю недавно пред стальные очи Герасимчука, а тот мне и говорит: «Ну, вот тебе, Иван Андреич, последний шанц работы на нашем предприятии. А нет – так и давай тогда с тобой по-доброму расставаться, потому что нам твои художества при неплохой работе уж совершенно надоели, и мы завалены различными письмами про тебя и просьбами тебя наказать, что мы делаем весьма слабо. Так вот тебе этот твой шанц! У нас истекает срок договора с теплично-парниковым хозяйством, и если нам не продлят договор, то этот чертов немец Метцель ставит нам неустойку. И мы плотим пять тысяч. А немец нам точно вставит перо, потому что он – нерусский и никакого другого хозяйства, кроме своего, понимать не хочет. К тому ж он очень сердитый: у него парники, и к нему всякая сволочь ездит клянчить лук, огурцы, помидоры и редиску, имея блатные справки от вышестоящих организаций. А поскольку справки высокие, то немец их должен скрепя сердце удовлетворять, чтоб его не выперли с работы. И он их удовлетворяет, разбазаривая свое немецкое парниковое имущество, отчего он очень стал злой, и ты точно увидишь, что пять тысяч он с нас обязательно слупит…»
   «А что же мне тогда нужно сделать?» – спрашиваю я, дрожа и догадываясь.
   «А тебе нужно сделать, – нахально усмехается Герасимчук, – чтобы он нам договор пролонгировал на полгода, и нам тогда пять тысяч не платить».
   «Это что такое значит “пролонгировал”»? – обмирая и снова догадываясь, спрашиваю я.
   «А это значит, чтоб он нам срок его исполнения продлил, дорогуша, – все так же усмехается Герасимчук. – И мы тогда не станем платить пять тысяч».
   «Дак а что же он, дурак, что ли? – вырвалось у меня. – Зачем он будет продлять договор, зная, что он с нас может получить пять тысяч?»
   «А вот затем мы тебя и посылаем, – нежничает этот дьявол. – Вот это тебе и есть твой шанц последней работы на нашем предприятии. Выполнишь – орел, сокол, премия, и все прошлые дела – в архив. Не выполнишь – ну уж и сам понимаешь», – сокрушенно развел он руками.
   «Дак это вы что же, как в сказке, значит?» – лишь тихо спросил я.
   «Да, как в сказке», – подтвердил Герасимчук. И я от него так же тихо вышел, тут же решив совершенно никуда больше не ехать.
   Потому как ехать мне туда было совершенно ни к чему. Ибо немца этого я знал как облупленного, равно как и он меня. Сам я с ним и заключал вышеупомянутый договор о поставке продукции. Причем немец совершенно не хотел его подписывать, а я клялся и божился, что все будет выполнено в срок на высшем уровне аккуратизма и исполнительности.
   Так что ничего хорошего от моего дружеского визита к немчуре, за исключением того, что он просто велел бы вытолкать меня в шею, мне ожидать не приходилось, отчего я и пошел к стенду около «Бюро по трудоустройству» искать новую работу.
   Ну и там смотрю, что везде «требуется, требуется», а сам и думаю – черт с ним, съезжу, авось как-нибудь там это и пронесет: вдруг этот немец уже совсем сошел с ума и все мне сейчас сразу подпишет, хохоча. А мне терять нечего.
   С такими мыслями я и являюсь в это образцовое блатное хозяйство. И, гордо задрав плешивую голову, следую между рядами освещенных изнутри теплых стеклянных теплиц, полных огурцов, луку и помидоров для начальства. После чего и оказываюсь в кабинетике, где с ходу, не давая ей дух перевести, спрашиваю наглую от постоянных просителей секретаршу:
   «Владимир Адольфович у себя?»
   «У себя», – нахально отвечает она.
   «Я к нему…»
   «Одну минутку!» – вопит она, но я уже делаю шаг, открываю кожаную дверь и вижу, что там сидит мелкое совещание. А во главе его ораторствует какой-то мужик, но он далеко не тот мой друг, бравый камрад Метцель, а какой-то совсем другой начальствующий мужичонка.
   «Извините, – говорю. – Помешал».
   И делаю шаг назад.
   А там секретарша Нинка на меня бросается, что, дескать, куда это я лезу, что Метцель действительно у себя. Но он у себя дома, потому что он месяц назад вышел на пенсию и сейчас сидит дома от обиды, что его на пенсию выперли.
   «А если вы насчет луку или огурцов, то у нас их нету, они будут в марте-апреле, а мы сейчас только лишь произвели посадку этих культур», – говорит мне Нинка.
   «Милая Ниночка, – отвечаю я ей. – На кой же мне они сдались, ваши огурчики, свеженькая ты моя, когда я к вам совсем по другому делу, связанному сугубо с производством, а не то чтоб все жрать да разбазаривать».
   «Ну, это тогда совсем другой коленкор, – успокаивается Нинка и мне говорит: – Вы подождите, у него товарищи из Норильска. Они скоро закончат, и он вас примет».
   «А я и жду, я и жду», – отвечаю. А сам думаю: господи, да неужто уж и спасен?
   Ну, часа всего полтора и прождал. Они все оттуда выходят как из парилки. Я к оратору:
   «Товарищ! Товарищ!»
   «Что? Нет! – гаркнул он. – Я! Мы идем обедать. Луку нет, огурцов нет, помидоров нет!»
   «Да я…»
   «Нету луку! Нету огурцов! Вы прекратите эту порочную практику, понимаешь! Что у вас? Письмо? Откуда?»
   И он берет в ручки свои мою бумаженцию и долго в нее смотрит, ничего совершенно не понимая.
   А тут Нинка-умница, чтобы свой ум доказать, хихикая ему говорит:
   «Да нет, Мултык Джангазиевич, оне совершенно по другому вопросу. Насчет продления договора о поставке…»
   «А-а, – смягчился новый начальник. – Что ж вы сразу мне не сказали?»
   Вынимает свою шариковую ручку, а у меня аж сердце захолонуло.
   «Где расписаться? И что же вы это, товарищи, нас так со сроками подводите?» – журит он меня, держа мой документ и свою авторучку вместе.
   «Да мы… У нас реконструкция. Всего на полгода и продлить-то», – лепечу я.
   И смотрю – о Господи! – деловой этот замечательный человек, красивый этот хлопец, стоящий ныне, как кавказская скала, на страже государственных огурцов и луку, быстро мне все подписывает, а Нинке говорит:
   «Шлепнешь печать. Мы пошли обедать».
   После чего и уходит прочь с нетерпеливо топчущимися, как стоялые кони, норильчанами.
   И – о господи! – спасен! Крашеная Нинка, все еще хихикая, ставит мне печать, я дарю ей приготовленную шоколадку «Сказки Пушкина», и действительно, как в сказке, на крыльях радости и победы вылетаю за дверь этого нервного предприятия.
   Спасен, думаю. Спасен! Прогрессивка – моя, премия – моя, а все прошлые дела в архив!
   А в это время в кабинете звонок. Я притаился за дверью.
   «Да, да. Нет, нет, – говорит Нинка. – Уже ушел, одну минуточку – я посмотрю».
   Выбегает. Я притаился за дверью.
   «Товарищ! Товарищ!» – кричит она в лестничный пролет.
   Ха-ха! Нету там для тебя товарищей!
   Она и возвращается, понурая, говорит в телефон:
   «Нет, он уже уехал, наверное». Из телефона же – ругань с акцентом, даже за дверью слышно.
   Ага, думаю. Опомнился? Ну да поздновато, брат. Подпись-то на месте, и печать там же.
   И на уже упомянутых крыльях лечу дальше. Солнце светит ясное, здравствуй, страна прекрасная! Небо – синее, скоро – весна, уж и теплом повеяло, и я – вон он я какой молодец! Все свои интересы соблюл, включая и интересы родного предприятия.
   А только жрать мне сильно захотелось, а времени уж ровно оказалось два часа. Я туда-сюда, и везде-нигде нету для меня питания. Потому что где и совсем закрыто на обед с двух до трех, а где стоят хвосты таких же, как я, гавриков. И торчать мне там нет никакого навару, теряя время.
   И тут-то вот и появляется на сцене этот проклятый беляшик, из-за которого я погиб.
   А то что жрать-то мне охота? Ну я и купил у этих двух, две заразы стояли на остановке с алюминиевым бачком, из которого валил пар. И эти заразы кричали: