"Комрадам из Америки" действительно весьма поучительно почитать этот том, вышедший в Ленинграде. Ибо в России, а не в Америке (на родине маиса) профессор Николай Кулешов, ученик и сотрудник Вавилова, первый описал и классифицировал кукурузу в масштабах планеты. А в 1936 году, когда, кажется, не осталось ни одной вавиловской работы, которую не охаяли бы его противники, немецкая издательская фирма "Пауль Парей" обращается в СССР за разрешением перевести капитальный трехтомный труд "Теоретические основы селекции растений" - любимое детище Николая Ивановича и его учеников 24.
   Тысячами нитей - научных, деловых, дружественных - связан Вавилов и его институты с мировыми центрами знаний, видными биологами и общественными деятелями Европы, Америки, Африки, Азии. В ВИР и Институт генетики непрерывно поступает новейшая научная информация. Запад по Вавилову судит об уровне советской науки. Каждое выступление его за границей - сенсация.
   И вот одна за другой начинают рваться эти многолетние нити дружбы и научной солидарности. Три раза в течение 1936 года Чехословацкая земледельческая академия, только что избравшая в свои члены академика Вавилова, приглашает его приехать в Брно, чтобы прочитать лекции. Ученый просит у наркома земледелия разрешения на выезд за границу. Ему отказывают.
   В 1937 году новый удар, еще более болезненный. В СССР должен состояться VII Международный конгресс генетиков. Еще в 1932 году Вавилов передал руководству предыдущего, VI конгресса приглашение советского правительства провести очередную встречу генетиков в Москве. Тогда же он был избран президентом будущего конгресса. Николай Иванович с нетерпением ждет этой встречи "на высшем уровне". Ему кажется, что приезд и выступления у нас видных генетиков мира несколько смягчат обстановку жестокой научной нетерпимости, созданную Лысенко.
   "Мы держим большой экзамен, - писал Вавилов в газете "Известия", мировые конгрессы, особенно по таким ведущим разделам науки, как генетика, являются показателями культурного уровня страны... Надо показать умение организовывать международные научные конгрессы. Надо показать высокий уровень, на котором стоит советская наука" 25.
   Однако, когда 1700 генетиков мира письменно подтвердили свое желание участвовать в конгрессе и работа по подготовке подходила к концу, Молотов вдруг запретил конгресс. Затем последовал приказ "отложить" встречу на год. Огромный труд устроителей конгресса пропал даром. Но утеряно было и кое-что поважнее. Вместо консолидации научных сил мира на прогрессивной основе, о которой мечтал Вавилов, волюнтаристское решение об отмене конгресса вызвало волну негодования в научных кругах Запада. Этим немедленно воспользовались ученые фашистских стран - Германии и Италии, чтобы навязать международному комитету генетиков свою позицию.
   В конце концов конгресс вместо Москвы собрался в Эдинбурге, но и там занять кресло президента Николаю Ивановичу не пришлось. За рубеж его не выпустили.
   Много лет спустя, когда Николая Ивановича уже не было в живых, его друзья в Москве и Ленинграде получили отчеты того давнего конгресса и прочитали полные горечи строки. "Вы пригласили меня играть роль, которую так украсил бы Вавилов, - заявил председательствовавший в Эдинбурге британский генетик Ф. Кру. - Вы надеваете его мантию на мои не желающие этого плечи. И если в ней я буду выглядеть неуклюже, то вы не должны забывать: эта мантия сшита для более крупного человека" 26.
   Срыв VII Международного конгресса генетиков в Москве не был случайностью. Соберись мировая генетическая общественность в Москве, несомненно подтвердились бы огромные успехи отечественной науки. Еще более укрепилось бы положение академика Вавилова как руководителя и организатора советской биологической мысли. Этого не хотели покровители Лысенко. Едва был наложен запрет на Международный конгресс генетиков, как Лысенко в декабре 1936 года собрал собственный "конгресс" - четвертую сессию ВАСХНИЛ, о которой говорилось выше. Но он просчитался: научной победы над классической генетикой "прогрессивные биологи" на этот раз так и не одержали. Им осталось лишь уповать на меры административные.
   Вавилов в последние годы жизни особенно привязался к семье болгарского ученого Костова, человека в высшей степени доброго и отзывчивого. Но и с этим дружелюбным домом в конце концов пришлось расстаться. Начиная с 1936 года положение иностранных ученых в Советском Союзе становится затруднительным. Директору ВИРа публично пеняют за то, что он "тащит" к нам якобы политически нелояльных иностранцев. Это было ложью. Все, кого приглашал Вавилов, с глубокой симпатией относились к своей новой социалистической родине. Костов женился в СССР и собирался остаться здесь навсегда. Но иностранцам все же пришлось уехать.
   Первым не выдержал американец Меллер. Его отъезд вызвал новые поклепы. Заговорили о бегстве реакционного генетика, об отступлении его перед "неоспоримыми" достижениями передовой лысенковской биологии. Поговаривали даже о каких-то буржуазных тенденциях американца. Впрочем, ложь эта быстро сникла. После очередной филиппики против Меллера в Помпейском зале Института растениеводства один из сотрудников вслух прочитал письмо, присланное из Испании. Член интернациональной бригады (он работал в группе по переливанию крови) Герман Германович, как себя по-русски именовал Меллер, просил временно отложить генетические споры до полной победы над фашизмом. "Сейчас главное - удержать Мадрид", - писал он.
   Особенно остро пережил Вавилов разлуку с Костовым. Жена болгарского ученого, Анна Анатольевна, так описала обстоятельства их отъезда из СССР. "Однажды в 1939 г. муж сказал мне, что настолько предан и любит Советский Союз, что ему доставляет жестокое страдание, когда к нему, как иностранцу, относятся с подозрением. Я больше этого не могу переносить", - признался он. Николай Иванович старался и в этот вопрос внести свой оптимизм. "Что ж, уезжайте пока, но я уверен, что это явление временное и оно пройдет. Оставайтесь нашими друзьями, как мы останемся вашими друзьями. Ваша Болгария так близка от нас географически, что и вы к нам и мы к вам будем приезжать. А через некоторое время, я уверен, пройдет это напряженное положение, и мы опять пригласим вас". На вокзале последние слова, которые мы слышали от Николая Ивановича, были: "Дорогие друзья, мне вас будет не хватать. Надеюсь на скорое свидание" 27.
   Миновала война, и гражданин Народной Республики Болгарии Дончо Костов вновь посетил Советский Союз. "Мы целый день проговорили с ним о событиях 30-х годов, о ВИРе и Вавилове, - рассказывает московский профессор А. И. Атабекова. - Костов вспомнил о последнем расставании. Николай Иванович сам внес тяжелый чемодан в вагон. "В ту минуту, когда поезд должен был тронуться от московского перрона, - сказал Костов, - я заглянул в его глаза.
   Они были грустные". И тут (добавляет проф. Атабекова) наша беседа оборвалась. Произошло то, чего я никак не ожидала, Дончо Костов, немолодой уже, мужественный человек, уронил седеющую голову на руки и беззвучно заплакал..."
   Так называемая борьба против преклонения перед иностранщиной, начавшаяся с нападок на заграничные экспедиции, понемногу стала распространяться на всю зарубежную литературу, вспоминает ближайшая сотрудница Вавилова профессор Евгения Николаевна Синская. Слова "мировая литература" стали чем-то ругательным. В этом отношении постоянно подливали масло в огонь лысенковцы, считавшие, что они достигли вершин биологической мысли и незачем тратить время на ознакомление с другими теориями. Нет надобности и в иных биологических изданиях, кроме их журнала "Яровизация". В тех сборниках, которые удавалось продвинуть в печать, приходилось вести борьбу за каждый список иностранной литературы. Усердные редакторы корпели над рукописями, тщательно изгоняя "преклонение". Особенно старательные стремились изгнать даже укоренившиеся в русском языке иностранные термины. Слово центр заменяли "серединой" или "средоточием", "перпендикулярный" "направленным под прямым углом", "филогенетический" - "родоначальным" и т. д., не очень заботясь о том, точно ли соответствуют русские выражения иноязычным 28.
   Профессор Синская свидетельствует, что в 1936- 1940 годах в ВИРе и других институтах "много ценной литературы изымалось из пользования, и хорошо еще, что она не всегда уничтожалась. Часто ее клали под спуд или выдавали ограниченному кругу читателей. Вырастало особое поколение "непомнящих родства", начинающих историю науки, особенно биологической, с сегодняшнего дня и зачастую тратящих силы на открытие Америки" 29.
   В начале 1940 года Лысенко, которому уже удалось к этому времени лишить профессуру университетов, медицинских, педагогических и сельскохозяйственных институтов права преподавать студентам подлинную биологию (ее заменила так называемая "мичуринская" биология), обратил внимание на школьников. "Вопросы менделизма-морганизма надо изъять из программы по дарвинизму для средней школы, - писал он заместителю наркома просвещения РСФСР. - Это, на мой взгляд, целесообразно, хотя бы уж по одному тому, что ведь средняя школа должна обучать учащихся основам науки: менделизм же и морганизм, конечно, малое отношение имеют к основам науки" 30.
   Вавилов как мог противоборствовал обнищанию биологии. По его инициативе в середине 30-х годов Институт растениеводства предпринял издание трех капитальных многотомных трудов: "Растениеводство СССР", "Теоретические основы селекции растений" и "Культурная флора СССР". Но довести до конца удалось лишь второй труд, тот самый, которым так интересовались немцы. Тридцать седьмой недобрый год оказался рубежом и для издательской деятельности Вавилова. Из "Растениеводства СССР" издали только часть первого тома. "Культурная флора СССР", призванная подытожить огромную ботанико-географическую работу вавиловского коллектива, тоже оказалась изданной лишь в незначительной части. "Рукописи кочевали от одного рецензента к другому и, наконец, окончательно потонули в издательской пучине", - вспоминает один из авторов, профессор Купцов 31.
   Важным вкладом, который внес Николай Иванович в золотую библиотеку советской биологии, были изданные под его редакцией сборники статей Т. Моргана и Дж. Меллера (1937 год). Кроме того, по его настоянию впервые на русском языке появляется основополагающий труд Ч. Дарвина "Действие перекрестного опыления и самоопыления в растительном мире". Перевод Дарвина, предисловие к нему - последнее, что великий книголюб и пропагандист научной книги Вавилов еще мог сделать, чтобы рассеять мрак, надвигающийся на отечественную биологию. После этого он уже ничего не издает, хотя и продолжает усиленно работать над своими рукописями. Профессор Николай Родионович Иванов, беседовавший с Вавиловым незадолго до ареста, рассказывает, что на московской квартире Николая Ивановича хранилось в то время около 2500 страниц неопубликованных рукописей. Была там большая, на тысячу страниц рукопись "Борьба с болезнями растений путем выведения устойчивых сортов", которую ВИР представил на соискание Сталинской премии, а также незаконченные труды "Полевые культуры СССР", "Мировые ресурсы сортов зерновых культур и их использование в селекции", "Растениеводство Кавказа", "Очаги земледелия пяти континентов", где ученый описал свои поездки по пятидесяти двум странам мира. Подавляющее большинство рукописей после ареста бесследно исчезли и не разысканы до сих пор.
   Академик Вавилов до последних дней оставался верен идеалам мировой науки. Летом 1940 года в разгар уже ничем не сдерживаемой травли, в пору, когда в ВИРе не прекращались аресты, Николай Иванович подает наркому земледелия докладную записку: "Об использовании зарубежного сельскохозяйственного опыта, новейших иностранных изобретений, улучшенных семян и растений". Это как крик души: ученый не способен мириться с превращением науки в "сельскую самодеятельность". Докладная записка документ сорокалетней давности - и сегодня о многом говорит нам, людям иной эпохи.
   "Одной из особенностей таких наших крупнейших ученых, как Менделеев, Тимирязев, Павлов, Прянишников, было то, что они приучили нас внимательно следить за достижениями мировой науки, - писал Вавилов. - О необходимости внимательно изучать опыт мировой культуры учил Горький. Между тем на многих участках сельского хозяйства и сельскохозяйственной науки в последнее время начинают культивироваться нездоровые тенденции игнорирования зарубежного опыта и даже пренебрежительного отношения к нему. Прекратилось издание реферирующих органов, переводов лучших иностранных руководств и оригинальных работ, прекратился учет изобретательства, учет больших селекционных достижений, которые имеют место за последнее десятилетие, и особенно в Канаде, США, Германии, Швеции. Имеется тенденция к хулению огулом всей буржуазной науки. При этом забывают о том, что наука и техника в капиталистических странах главным образом движется интеллигенцией, тружениками науки. Несоответствие взглядов некоторых из авторитетных советских товарищей с основными направлениями науки за рубежом стало поводом для того, чтобы отмахиваться от всей заграничной науки. Этому способствует обычно незнание иностранных языков даже крупными научными агрономическими работниками нашей страны.
   Ограничения по обмену семенами, проведенные в последнее время, фактически приостановили ввоз улучшенных сортов из других стран, поскольку все это дело может быть построено лишь на взаимном обмене новинками... Нужны радикальные меры, чтобы исправить положение дел".
   И Вавилов тут же предлагает эти конкретные меры. Он перечисляет книги специалистов селекционного дела, которые необходимо немедленно перевести на русский язык, рекомендует создать институт сельскохозяйственных консультантов при некоторых советских посольствах "как для использования опыта, так и для сборов необходимого там посадочного материала", призывает Наркомзем организовать "оперативное бюро по использованию заграничного опыта, как-то: новейших машин и орудий, новых средств в борьбе с болезнями и вредителями растений, новых сортов..." 32
   Сегодня эти предложения кажутся само собой разумеющимися. Но в 1940-м на призывы Вавилова никто не обратил внимания. У научного кормила стояли люди, ищущие для себя личную выгоду в "политике замуровывания" так же, как находились мастера извлекать пользу из политики репрессий, атмосферы страха и подозрительности. И тот, кто в 1939 году твердил, что в "биологической науке, в частности в учении о наследственности, в странах капитала господствуют метафизические извращения", "что далеко не у всех наших биологов... изжито преклонение перед заграницей и погоней за заграничной модой в науке" 33, тот, конечно, хорошо понимал: Сталину это понравится. Сталину нравилось и то, что высокие и сверхвысокие урожаи, новые сорта за два года и прочие будущие блага Лысенко сулит подарить без всякого участия посторонних, силами собственной доморощенной науки.
   Как же объяснить, что в такой, до крайности неблагоприятной обстановке Вавилов решается подать в Наркомзем свою докладную записку? Наивность? Упрямство? Или прямая попытка самоубийства? Я расспрашивал об этом ближайших к Николаю Ивановичу сотрудников ВИРа - профессора Е. Н. Синскую, С. М. Букасова, Н. Р. Иванова. Они слушали меня терпеливо и грустно, как человека, не способного понять простейшую истину: "Ни наивности, ни упрямства не было у него и в помине. Николай Иванович, как бы это вам сказать, был очень цельной натурой. Он просто не умел, не мог иначе..."
   Глава 7
   ГОД ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ СОРОКОВОЙ...
   Завидуем внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году, стоящую во главе образованного мира, дающую законы в науке и искусстве и принимающую благоговейную дань уважения от просвещенного человечества.
   В. Г. Белинский, 1840 г.
   Несколько лет назад в Ташкенте мне показали две странички, вырванные из школьной тетради. Еще совсем не старый человек, блестящий эпидемиолог и вирусолог профессор Николай Ходукин набросал на них свое завещание. Труд, написанный на смертном одре, именовался "Что бы я хотел сделать в науке". В четырнадцати пунктах оздоровитель Среднеазиатских республик профессор Ходукин оставил своим продолжателям стройную программу дальнейшего наступления на болезни. Я читал этот документ и думал о мужестве ученого, вернее, о традициях мужества в науке.
   Фрэнсис Бэкон простудился, охлаждая курицу для физиологического опыта. Последние оставшиеся от него слова запечатлел его экспериментальный журнал - "Опыт удался"... За несколько часов до гибели Помпеи Плиний-старший пишет друзьям, которые умоляют его спастись, что его больше занимает разбушевавшаяся стихия, нежели собственная безопасность. В 1912 году обреченный на смерть от легочной чумы русский врач Ипполит Деминский последние минуты жизни тратит на то, чтобы составить и отправить телеграмму научного содержания: медик призывает коллег вскрыть его тело - как первый достоверный случай заражения чумой человека от суслика...
   Ходукин и Бэкон, Плиний-старший и Деминский: их подвиг разъединен столетиями, но для нас, потомков, они в одном ряду, в ряду героев. Их последние строки, может быть, самое трагичное из того, что писалось людьми всех времен. "Когда умирает ученый, умирает мир" - гласит восточная мудрость. Воистину так, ибо за последней строкой ученого пропасть, куда безвозвратно рушится целый мир невысказанных идей, несовершенных открытий, необнаруженных истин.
   Передо мной извлеченный из архива "Проспект работ на 1940-41 год", две странички, которые Николай Иванович составил для себя в самом начале 1940 или в конце 1939 года. Это программа того, что собирался делать ученый в ближайшие два года. В проспекте ничего не говорится о том, что входит в деятельность вице-президента ВАСХНИЛ, об исполнении директорских обязанностей в Институте растениеводства, о поездках в экспедиции и на опытные станции. Перечислены только книги и статьи, которые он намеревается написать. Но и в таком виде этот сугубо личный, набросанный для собственной надобности документ поражает. За 720 дней своей жизни Николай Иванович готовился создать целую библиотеку: двенадцать книг общим объемом в 243 печатных листа! Три из них - 23 печатных листа - предстояло написать по-английски, две книги снабдить развернутым английским резюме. Кроме того, ученый обязывал себя написать для журналов пять больших - более печатного листа - научных статей (одну - по-немецки).
   В истории науки "проспект" академика Вавилова навечно занял место рядом с телеграммой доктора Деминского и последней строкой Бэкона. Страшно думать о сожженных библиотеках, об уникальных, более не существующих книгах - истребленных сгустках человеческого разума. Но разве не столь же трагична судьба так и не написанных двенадцати томов, этих поистине умерщвленных в чреве детей науки? Даже перечисление заголовков дает представление о значимости вавиловских сочинений.
   Проспект остался в основном неосуществленным. Но для нас этот документ не "историческая деталь". Две напечатанные на машинке страницы позволяют сделать некоторые выводы об авторе и о его душевном состоянии в те годы. Травля не лишила Вавилова работоспособности. И без того тесно набитые сутки его уплотняются до отказа. Ведь для того чтобы в течение двух лет написать 243 печатных листа - около шести тысяч страниц, - надо ежедневно, без единого дня перерыва, делать не меньше восьми страниц! Те, кто помнят Николая Ивановича в последние месяцы, говорят, что так он и работал. В экспедициях по стране он оставляет для сна только считанные часы переездов, засыпая на час-другой в автомобиле и даже в маленьком самолетике местного сообщения, где для отдыха приходится прикорнуть на тюках и чемоданах. "Жизнь коротка - надо спешить". Теперь этот девиз, подобно бичу, непрерывно свищет над его головой. "Спешить... спешить..."
   Но кроме титанического трудолюбия, в этой спешке видится какая-то прежде не присущая Вавилову тревога. Нет, не страх, не боязнь за себя, но естественная тревога исследователя, который не успевает довести до конца свое дело, не успевает отдать людям богатство своего ума, опыта, образования. Для тревоги достаточно оснований. Давно миновала пора, когда, по словам профессора К. И. Пангало, "характерной спецификой Института растениеводства была особенная праздничная атмосфера, общее бодрое, приподнятое настроение..." 1. Для конца 1939 года, начала 1940 года куда более типична картина, нарисованная в мемуарах профессора E. H. Синской: "Жизнь в институте давно уже была тревожной, но все-таки случались и передышки. С развитием и укреплением лысенковского психоза спокойных промежутков совершенно не стало... Нападки на ВИР и на самого Николая Ивановича превратились в перманентную травлю. Положение института резко пошатнулось. Участились всякие ревизии, комиссии, проверки..." 2
   Комиссии, проверки... В ВИРе разворачивается новая громадная работа: проводятся массовые, так называемые циклические, скрещивания. Директор института целые дни проводит на опытной станции в Пушкине, часами склоняясь над делянками пшениц и льнов. Надо уяснить, какие именно сочетания родительских пар дают наилучший селекционный эффект. Он увлечен новой идеей. Ведь циклические скрещивания обещают важные выводы для всех тех, кто создает сорта сельскохозяйственных растений. А в то время очередная проверочная комиссия составляет очередной проверочный акт, из которого явствует, что институт на Исаакиевской площади подвергся разлагающему буржуазному влиянию. Как доказательство комиссия приводит неопровержимый факт: все надписи на дверях лабораторий в ВИРе сделаны на двух языках. Подумать только: даже уборные и партком обозначены у них по-английски! Директора вызывают для взбучки, пишется объяснительная записка, выводы комиссии обсуждаются на общем собрании института...
   В ВИРе предпринята сложная и чрезвычайно трудоемкая попытка создать оригинальную систематику культурных растений, классификацию, опять-таки имеющую самое непосредственное отношение к поискам и созданию новых сортов. А в это время прокурор Октябрьского района г. Ленинграда специальным письмом обращает внимание директора ВИРа на то, что, "по имеющимся в прокуратуре сведениям", тот недостаточно регулярно отвечает на заметки, помещенные в стенной газете института 3.
   Мелочи? Но поток мелких неприятностей сыплется на его голову совсем не случайно. Так за секунду до грандиозного обвала катится со склонов гор каменная мелочь. Трещины начинают бороздить когда-то монолитное тело ВИРа. Среди аспирантов института все чаще происходит то, что Николай Иванович полушутя называл биологическим термином "мутация". Молодые люди, еще недавно серьезно занятые своими исследованиями, вдруг объявляют себя противниками идей академика Вавилова и требуют дать им нового научного руководителя. Разные причины толкают молодежь на такие "скачки". Одни покидают лоно подлинной науки, действительно поверив в непогрешимость "прогрессивной биологии", другие просто уразумели, что легче прочитать две-три книги и освоить одну-единственную теорию, нежели всю жизнь пробираться к истине сквозь джунгли неисследованного. Находятся и обычные карьеристы, чья мечта о быстром восхождении по служебной лестнице вдруг обретает вполне реальные формы: Лысенко всячески пригревает перебежчиков.
   В 1937-м Вавилов говорил о тогда еще немногочисленных "мутантах" иронически: "Перебесятся". И советовал аспирантам почаще заглядывать в Дарвина. Теперь приходится серьезно задуматься о нравственных истоках этого массового бегства от науки. Все возрастающая боль и горечь слышатся в словах руководителя института, когда он разговаривает с друзьями о судьбах будущих творцов. "Мозги вывернули молодым". "Один человек не может подменить собой науку. Если это произойдет, мы отстанем от мировой биологии минимум на пятьдесят лет". И снова, задумываясь о молодых "перебежчиках", ученый заключает с грустью: "Едва ли из этих что получится. А жаль: есть способные..." Его предсказания сбылись: из тех, кто, переняв чужие взгляды, отказались от вавиловского стиля независимого мышления и многократной проверки каждого вновь добытого факта, значительных ученых так и не получилось. Безнравственность в науке не проходит даром. О таких, полушутя-полусерьезно, Николай Иванович говорил: "Уж если генов порядочности нет, - ничего не поделаешь".
   Но даром не проходит и непрерывная борьба, многолетнее нервное напряжение. "Он как-то потускнел в последний год. Не стало прежнего блеска в глазах, всегдашней вавиловской, чуточку иронической веселости", вспоминает профессор В. Е. Писарев. Неутомимый путешественник, когда-то с легкостью бравший непроходимые перевалы, пешком и верхом совершавший тысячекилометровые походы, теперь (а ведь ему нет и пятидесяти двух) с трудом взбирается по лестнице на третий этаж. "Сердце, брат..." признается он институтскому привратнику, первым подметившему перемены в здоровье директора.