нежелании сострадать кому бы то ни было - прежде всего самим себе.

Гретхен родила сына вечером, в очень удобное время - уже отужинали, но
еще не ложились спать, - под дружелюбный, уютный шепот дождя. На следующий
день понаехали женщины со всей округи, ребенка передавали из рук в руки,
точно мяч в новой игре. Степенные и застенчивые на танцах, взволнованные на
свадьбах, здесь, на родинах, они обнаружили вкус к веселым непристойностям.
За кофе и пивом разговор стал погрубее, добродушные гортанные звуки утонули
во чреве смеха; этим честным, работящим женам и мамашам на несколько часов
жизнь показалась игривой грубоватой шуткой, вот они и радовались. Ребенок
вопил и сосал грудь, как новорожденный телок; вошла мужская половина родни -
взглянуть на младенца - и добавила свою порцию веселых скабрезностей.
Ненастье до срока разогнало гостей по домам. Небо исчертили
дымно-черные и серые полосы тумана, клочковатые, как сажа в трубе. Тусклым
багрянцем зарделись опушки лесов, горизонт медленно покраснел, потом поблек,
и по всему небосводу прокатилось угрожающее ворчание грома. Мюллеры поспешно
натягивали резиновые сапоги и клеенчатые комбинезоны, перекликались,
составляя план действий. Из-за холма появился младший Мюллер с Куно, собака
помогала ему загонять овец в овчарню. Куно лаял, овцы блеяли на все лады,
выпряженные из плугов лошади ржали, прижимая уши, метались на привязи.
Отчаянно мычали коровы; им вторили телята. Люди высыпали на улицу, смешались
с животными - чтобы окружить их, успокоить и загнать в хлев. Мамаша Мюллер в
полудюжине нижних юбок, подоткнутых на бедрах и сунутых в высокие сапоги,
вышагивала за всеми к скотному двору, когда громада несущихся облаков,
расколотая ударом молнии, разверзлась из конца в конец и ливень обрушился на
дом, как волна на корабль. Ветер выбил стекла, и потоки воды хлынули в дом.
Казалось, балки не выдержали нагрузки и стены вогнуло внутрь, но дом устоял.
Детей собрали в спальне, в глубине дома, под крылом Гретхен.
- Ну, идите ко мне сюда, на кровать, - говорила она, - и будьте
умниками.
Она сидела, закутавшись в шаль, и кормила грудью младенца. Появилась
Аннетье и тоже оставила своего младенца Гретхен; потом вышла на крыльцо,
ухватилась одной рукой за перила, опустила другую в свирепый поток,
доходивший уже до порога, и вытащила тонущего ягненка. Я последовала за ней.
Из-за раскатов грома мы не слышали друг друга, но вместе отнесли несчастного
ягненка в переднюю под лестницу, вытерли намокшую шерсть тряпьем, откачали
его и, наконец, положили на подогнутые ножки. Аннетье была в восторге и
радостно повторяла: "Посмотрите, он жив, жив!"
Но тут раздались громкие мужские голоса, стук в кухонную дверь, мы
бросили ягненка и побежали открывать. Ввалились мужчины, и среди них -
мамаша Мюллер, она несла на коромысле молочные ведра. Вода лилась ручьями с
ее многочисленных юбок, капала с черной клеенчатой косынки, резиновые сапоги
под тяжестью заткнутых в них нижних юбок собрались гармошкой. Папаша Мюллер
стоял рядом, с его бороды, с клеенчатой одежды тоже стекала вода; они были
похожи на искривленные, разбитые молнией вековые деревья, а потемневшие лица
их казались такими старыми и усталыми, что было ясно: эта усталость уже
навсегда; не отдохнуть до конца своих дней.
- Пойди переоденься! Ты что, захворать хочешь? - заорал вдруг папаша
Мюллер.
- Ладно, - отмахнулась она, сняла коромысла и поставила на пол ведра с
молоком. - Пойди сам переоденься. Я принесу тебе сухие носки. - Один из ее
сыновей рассказал мне, что она втащила новорожденного телка вверх по
лестнице на сеновал и надежно отгородила его тюками. Потом поставила в
стойла коров и, хотя вода продолжала подниматься, подоила их. Будто ничего
не замечала. - Хэтси, - позвала она, - поди помоги мне с молоком. -
Маленькая бледная Хэтси, босая - потому что как раз в это время снимала
мокрые ботинки, - прибежала, пепельные косы прыгают по плечам. Ее молодой
муж, явно робевший перед тещей, шел следом.
- Давай я! - Он попытался помочь любимой жене поднять тяжелые молочные
ведра.
- Нет! - прикрикнула мамаша Мюллер, да так, что бедняга прямо
подскочил. - Не трогай. Молоко - не мужское дело. - Он попятился и застыл,
глядя, как Хэтси переливает молоко в кастрюли; с его сапог текла грязь.
Мамаша Мюллер пошла было за мужем, но в дверях обернулась и спросила: - Где
Оттилия? - Никто не знал, никто ее не видел. - Найдите ее, - велела мамаша
Мюллер уходя. - Скажите, что мы хотим сейчас ужинать.
Хэтси поманила мужа, они на цыпочках подошли к комнате Оттилии и тихо
приоткрыли дверь. Отсвет кухонной лампы упал на одинокую фигуру Оттилии,
примостившуюся на краю кровати. Хэтси широко распахнула дверь, впустив яркий
свет, и пронзительно, словно глухому, крикнула: - Оттилия! Время ужинать! Мы
голодные! - И молодая чета отправилась поглядеть, как себя чувствует ягненок
Аннетье. Потом Аннетье, Хэтси и я, вооружась метлами, стали выметать грязную
воду с осколками стекла из передней и столовой.
Буря постепенно стихла, но ливень не прекращался. За ужином
разговаривали о том, что погибло много скота и надо купить новый. И сеять
надо заново, все пропало. Усталые и промокшие, Мюллеры все же ели с
аппетитом, не спеша, чтобы набраться сил и завтра с рассвета снова все
чинить и налаживать.
К утру барабанная дробь по крыше почти прекратилась; из своего окна я
видела коричневатую гладь воды, медленно отступавшую к долине. У скотных
дворов прогнулись крыши, и они напоминали палатки; утонувший скот всплыл,
прибился к изгородям. За завтраком мамаша Мюллер стонала: - Ох, до чего же
болит голова! И вот здесь тоже. - Она ударила себя по груди. - Везде. Ah,
Gott {О боже (нем ).}, я заболела. - Щеки у нее пылали, тяжело дыша, она
встала из-за стола и кликнула Хэтси и Аннетье помочь ей подоить коров.
Они вернулись очень скоро, путаясь в прилипших к коленям юбках; сестры
поддерживали мать - у нее отнялся язык, и она едва держалась на ногах. Ее
уложили в постель, она лежала неподвижная, багровая. Наступило смятение,
никто не знал, что делать. Они укутали ее стегаными одеялами - она их
сбросила. Предложили ей кофе, холодной воды, пива - она отвернулась. Пришли
сыновья, встали у ее постели и присоединились к причитаниям: - Mutterchen,
Mutti, Mutti {Мамочка, мама, мама (нем.).}, как тебе помочь? Скажи, чего ты
хочешь? - Но она не могла сказать. До врача было двенадцать миль - не
доехать: все мосты и изгороди сметены, дороги размыты. В панике семейство
сгрудилось в комнате, все надеялись, что больная придет в себя и скажет, как
ей помочь. Вошел папаша Мюллер, встал у постели на колени, взял руки жены в
свои, заговорил с нею необыкновенно ласково, а когда она не ответила,
разразился громкими рыданиями, и крупные слезы покатились по его щекам. -
Ah, Gott, - повторял он. - Сотни тысяч толларов в банке! - Сам не свой, он
свирепо оглядел свое семейство и говорил на этом испорченном английском,
будто позабыл свой родной язык. - И скажите, скажите мне, сачем они?
Это испугало молодых Мюллеров, и они все разом, наперебой, закричали, в
безмерном отчаянии они взывали к матери, умоляли ее. Вопли горя и ужаса
наполнили комнату. И среди всей этой сумятицы мамаша Мюллер скончалась.

В полдень дождь перестал, солнце латунным диском выкатилось на
беспощадно яркое небо. Вода, густая от грязи, двигалась к реке, и холм стоял
полыселый, бурый, изгороди на нем полегли плетьми, персиковые деревца с
облетевшим цветом кренились, чуть держась за землю корнями. Леса, в каком-то
неистовом взрыве, извергли сразу крупную листву, густую, как в джунглях,
блестящую, жгучую - сплошную массу яркой зелени, отливавшей синевой.
Семейство совсем притихло, я долго вслушивалась, чтобы понять, есть ли
хоть кто-нибудь дома. Все, даже малые дети, ходили на цыпочках и говорили
шепотом. С полудня до вечера в сарае раздавались однообразные удары молотка
и скулеж пилы. Когда стемнело, мужчины внесли сверкающий гроб из свежего
соснового дерева с веревочными ручками и поставили его в прихожей. Он стоял
на полу около часа, и все через него переступали. Потом на пороге появились
Аннетье и Хэтси (они обмывали и одевали тело) и подали знак: "Можно
вносить".
Мамаша Мюллер в полном убранстве - черном шелковом платье с белым
кружевным воротничком и кружевном чепце - пролежала в гостиной всю ночь. Муж
сидел подле нее в плюшевом кресле и не сводил глаз с ее лица - лицо было
задумчивое, кроткое, далекое. Временами папаша Мюллер тихо плакал, утирая
лицо и голову большим носовым платком. Иногда дочери приносили ему кофе. Он
так и уснул здесь под утро.
На кухне тоже почти всю ночь горел свет; тяжело, неуклюже двигалась
Оттилия, и жужжание кофейной мельницы да запах пекущегося хлеба сопровождали
ее шумную возню. Ко мне в комнату пришла Хэтси.
- Там кофе и пирог. Вы бы покушали. - Она заплакала и отвернулась,
комкая в руке кусок пирога.
Мы ели стоя, в полном молчании. Оттилия принесла только что сваренный
кофе, ее затуманенные глаза смотрели в одну точку, и, как всегда, она словно
бы бессмысленно суетилась, пролила себе на руки кофе, но, видно, ничего не
почувствовала.
Целый день Мюллеры ждали; потом младший сын отправился за лютеранским
пастором, и вместе с ними пришел кое-кто из соседей. К полудню прибыло еще
много народу - все в грязи, взмыленные лошади с трудом переводили дух. При
появлении каждого гостя Мюллеры с детской непосредственностью сызнова
заливались слезами. Лица их намокли, размякли от слез; казалось, они немного
успокоились. Слезы облегчали душу, а тут можно было поплакать вволю, никому
ничего не объясняя, ни перед кем не оправдываясь. Слезы были для них
роскошью, но слезы лечили. Все, что накопилось на сердце у каждого, самую
сокровенную печаль можно было тайком выплакать в этом общем горе; разделяя
его, они утешали друг друга. Еще какое-то время они будут навещать могилу,
вспоминая мать, а потом жизнь возьмет свое, войдет в иную колею, но все
останется по-прежнему. Ведь даже сейчас живым приходится думать о завтрашнем
дне, о том, что необходимо построить заново, посадить, починить, даже
сейчас, сегодня они будут торопиться с похорон домой, чтобы подоить коров,
накормить кур, а потом снова и снова поплакать, и так несколько дней, пока
слезы наконец не исцелят их.
В тот день я впервые постигла - не смерть, но страх смерти. Когда гроб
поставили на похоронные дроги и уже готова была тронуться процессия, я
поднялась в свою комнату и легла. Лежа на кровати и глядя в потолок, я
слышала и чувствовала всем существом зловещий порядок и многозначительность
каждого движения и звука внизу: скрип упряжи, стук копыт, визг колес,
приглушенные печальные голоса, и мне показалось, что от страха моя кровь
будто ослабляет свой ток, а сознание с особенной ясностью воспринимает все
эти грозные приметы. Но по мере того как уходила со двора процессия, уходил
и мой ужас. Звуки отступали, я лежала в изнеможении, охваченная какой-то
дремотой, - мне стало легче, я ни о чем не думала, ничего не чувствовала.
Сквозь забытье я слышала, как воет собака, казалось это сон, и я
силилась проснуться. Мне чудилось, будто Куно попал в капкан; потом я
подумала, что это не сон, он правда в капкане и надо проснуться, ведь, кроме
меня некому его освободить. Я окончательно проснулась от плача, налетевшего
на меня вихрем, и поняла, что воет вовсе не собака. Сбежала вниз и заглянула
в комнату Гретхен. Она свернулась калачиком вокруг своего ребенка, и оба они
спали. Я кинулась на кухню.
Оттилия сидела на своем сломанном табурете, сунув ноги в топку погасшей
печки. Руки со скрюченными пальцами беспомощно повисли, голова втянута в
плечи; она выла без слез, выворачивая шею, и все тело ее судорожно
дергалось. Увидев меня, она ринулась ко мне, прижалась головой к моей груди,
и руки ее метнулись вперед. Она дрожала, что-то лопотала, выла и неистово
размахивала руками, указывая на открытое окно, где за ободранными ветвями
сада по проулку в строгом порядке двигалась похоронная процессия. Я взяла ее
руку - под грубой тканью рукава мышцы были неестественно сведены, напряжены,
- вывела на крыльцо и посадила на ступеньки; она сидела и мотала головой.
Во дворе у сарая стояли только сломанный рессорный фургон да косматая
лошаденка, которая привезла меня со станции. Упряжь по-прежнему была для
меня тайной, но кое-как я ухитрилась соединить ее с лошадью и фургоном, не
слишком надежно, но соединила; потом я тянула, толкала Оттилию, кричала на
нее, пока, наконец, не взгромоздила на сиденье и не взялась за вожжи.
Лошадка бежала ленивой рысцой, и ее мотало из стороны в сторону, точно
маслобойку, колеса вращались по эллипсу, и так, враскачку, чванливым
шутовским ходом, кренясь на один бок, мы все же двигались по дороге. Я
неотрывно следила за веселым кривлянием колес, уповая на лучшее. Мы
скатывались в выбоины, где застоялась зеленая тина, проваливались в канавы,
потому что от мостков не осталось и следа. Вот бывший тракт; я встала, чтобы
посмотреть, удастся ли нагнать похоронную процессию; да, вон она, еле
тащится вверх по взгорку - гудящая вереница черных жуков, беспорядочно
ползущих по комьям глины.
Оттилия замолчала, согнулась в три погибели и соскользнула на край
сиденья. Свободной рукой я обхватила ее широкое туловище, пальцы мои попали
между одеждой и худым телом и ощутили высохшую корявую плоть. Этот обломок
живого существа был женщиной! Я на ощупь почувствовала что она реальна, она
тоже принадлежит к роду человеческому, и это так потрясло меня, что собачий
вой, столь же отчаянный, каким исходила она, поднялся во мне, но не вырвался
наружу, а замер, остался внутри, - он будет преследовать меня всегда.
Оттилия скосила глаза, вглядываясь в меня, и я тоже внимательно посмотрела
на нее. Узлы морщин на ее лице как-то нелепо переместились, она приглушенно
взвизгнула и вдруг засмеялась - будто залаяла, - но это был явный смех: она
радостно хлопала в ладоши, растягивала в улыбке рот и подняла свои
страдальческие глаза к небу. Голова ее кивала и моталась из стороны в
сторону под стать шутовскому вихлянию нашего шаткого фургона. Жаркое ли
солнце, согревшее ей спину, или ясный воздух, или веселое бессмысленное
приплясывание колес, или яркая с зеленоватым отливом синева неба, - не знаю
что, но что-то развеселило ее. И она была счастлива, и радовалась, и гукала,
и раскачивалась из стороны в сторону, наклонялась ко мне, неистово
размахивала руками, точно хотела показать, какие видит чудеса.
Я остановила лошадку, вгляделась в лицо Оттилии и задумалась: в чем же
моя ошибка? Ирония судьбы заключалась в том, что я ничего не могла сделать
для Оттилии и потому не могла - как мне эгоистически хотелось - освободиться
от нее; Оттилия была для меня недосягаема, как, впрочем, для любого
человека; и все же разве я не подошла к ней ближе, чем к кому бы то ни было,
не попыталась перекинуть мост, отвергнуть расстояние, нас разделявшее, или,
вернее, расстояние, отделявшее ее от меня? Ну что ж, вот мы и сравнялись,
жизнь обеих нас одурачила, мы вместе бежали от смерти. И вместе ускользнули
от нее - по крайней мере еще на один день. Нам повезло - смерть дала нам еще
вздохнуть, и мы отпразднуем эту передышку глотком весеннего воздуха и
свободы в этот славный солнечный день.
Почувствовав остановку, Оттилия беспокойно заерзала. Я натянула вожжи,
лошадка тронулась, и мы пересекли канавку там, где от большой дороги
отделялся узкий проселок. Солнце плавно клонилось к закату; я прикинула: мы
успеем проехаться по тутовой аллейке до реки и вернуться домой раньше, чем
все возвратятся с похорон. У Оттилии вполне хватит времени, чтобы
приготовить ужин. Им не надо и знать, что она отлучалась.