Страница:
Дважды делали короткие привалы, рассаживаясь на корточках прямо на льду – под команду «Сели – встали!», – и затем двигались дальше.
– Ваше благородие, вы обратили внимание, что на припае нет ни одного медвежьего следа? – спросил Бегичев, придержав шаг. Колчак покосился на него, отметив про себя, что Никифор побледнел, губы и лоб в лоту, скулы заострились – Бегичеву доставалось не меньше, чем другим.
– Обратил.
– А медведи тут, на Земле Беннета, есть. И немало... Интересно, в чем же дело? – Бегичев окутался облачком легкого, позванивающего стеклом пара – будто в мороз, хотя мороза не было: здесь, на Земле Беннета. существовали не только свои духи и ветры, существовали какие-то свои особые законы, общим законам не подчиняющиеся.
В других местах беломордые увальни уходят во льды на добрые пятнадцать-двадцать километров, пятнают округу своими следами во всех направлениях, ищут, где бы поймать тюленя и сытно пообедать, а здесь – ни одного следочка.
– Может, медведи с этой земли вообще ушли?
– Куда, ваше благородие Александр Васильевич? Не могли они уйти. Потому что некуда им уходить. Не нравится мне этот лед. – Усталое лицо Бегичева поугрюмело, уголок рта нервно задергался. – Может, пойдем не по льду, а по берегу, самой кромкой? – предложил он.
– Не пройдем. Все равно придется сворачивать на лед. Только время потеряем.
– Э-э... – Бегичев хотел что-то сказать, но лицо его дрогнуло, он махнул рукой и снова ушел вперед.
Он, боцман Бегичев, издали чувствовал беду, на расстоянии, словно был заложен в нем некий прибор, заставляющий в ту или иную минуту настораживаться. И хотя на Севере человек и без того всегда насторожен, не расслабляется даже во сне, эта всегдашняя готовность к беде не каждый раз помогает.
Через десять минут лейтенант Колчак провалился в воду. Группа ступила на белесый, ровной полосой уходящий от берега к морской кромке лед – край этого странного высветленного пласта был словно отбит по линейке, – едва начали двигаться по нему, как лед затрещал.
– Можем не пройти, – предупредил лейтенанта Бегичев. – Не свернуть ли?
В ответ Колчак медленно покачал головой: обходить по берегу, делать крюк – значит потерять время. А вдруг Толль жив, вдруг греется где-нибудь у слабого костерка, держится из последних сил – не дождется подмоги? Такое тоже может быть – на Севере всякие штуки случались.
– А, ваше благородие Александр Васильевич? – вновь повторил вопрос Бегичев, ему показалось, что Колчак не расслышал его, но тот в ответ вновь медленно покачал головой; в уголках его глаз застыла выбитая ветром мокреть.
Прошли метров двадцать, и под Колчаком неожиданно, гнило захрустев, будто размокшая фанера, продавился лед. Бегичев, шедший впереди, этот участок миновал без осложнений, а под Колчаком лед просел, побежал во все стороны черными быстрыми стрелами. Обычный лед, темновато-прозрачный, рождающий стеклянный звон в пространстве и тоску в душе, идет белыми стрелами, а этот, наоборот, застрелял черными молниями. И – никакого звона, только гнилой хруст, вызывающий противную пустоту в желудке...
Бегичев стремительно оглянулся и повалился на живот.
– Ложись, мужики! – закричал он. – Гнилой лед!
Первыми попадали поморы, они с таким неприятным явлением, как гнилой лед, были знакомы хорошо – случалось уже бывать в подобных передрягах, хоть раз в жизни, но обязательно случалось. Якут Ефим недоуменно сжал косые глаза в две крохотные черные точечки, охнул и также шлепнулся на брюхо. И Колчак упал на лед, но он опоздал – под ногами у него образовалась пустота, и он ушел вниз. В пролом высунулся шипучий водяной язык, медленно пополз по льду, в следующую секунду Колчак уже по грудь очутился в воде.
Вода имела очень низкую температуру, стреляла паром, обжигала холодом, это была самая опасная для человека вода. Мычание Колчака угасло, сквозь сжатые зубы начал выпрастываться лишь свистящий выдох, птичий сип, словно сквозь проткнутую оболочку выходил воздух. Лейтенант ухватился рукой за край льда, втиснулся на него грудью. Бегичев что-то кричал ему, горько скаля крупные белые зубы, но Колчак не слышал его: холод стремительно выдавливал из тела остатки жизни, он так скрутил его, что лейтенанту в следующий миг отказали руки, его лицо от напряжения сделалось совсем черным, глаза ввалились в череп, их не стало видно.
Изменившееся лицо лейтенанта было страшным, еще секунда – и он уйдет под лед, и тогда все – никто никогда не сумеет достать его. Экспедиция останется без руководителя.
– Сы-ы-ы, сы-ы-ы! – сипел, надрывался он из последних сил. Дыхание осекалось, стало рваным.
– Держитесь, ваше благородие Александр Васильевич! – прокричал Бегичев, сдергивая с себя матросский ремень с латунной бляхой.
Все произошло быстро, очень быстро, но этих восьмидесяти секунд было достаточно, чтобы очутиться в небытии.
Бегичев кинул бляху Колчаку.
Она шлепнулась в мокрый лед рядом с лейтенантом, взбила сноп брызг, обдала жидкой крупитчатой кашей лицо Колчака, он попробовал подтянуться к пряжке рукой, но ничего из этого не получилось, мышцы одеревенели и не слушались его – пальцы пошевелились и замерли. Колчак засипел, на подбородок изо рта у него протекала кровь – от напряжения лопнуло несколько ослабших десен, – снова попробовал потянуться рукой к пряжке, но движение это было угасшим, обессиленным.
– Ах ты, Боже ж мой! – слезно, горестно воскликнул Бегичев, боком продвинулся к пролому, перекинул пряжку поближе к лейтенанту.
Сияющая бляха очутилась теперь перед самым лицом Колчака – шлепнулась в ледяную кашу около его носа. Колчак вновь замычал, подтянулся чуть к пряжке, ухватился за ремень зубами – повыше пряжки, – переместил руку к ремню, сомкнул на нем судорожно скрюченные оцепеневшие пальцы, попытался подтянуться дальше, но не смог.
– Ах ты, Боже ж мой! – Бегичев еще немного продвинулся к Колчаку, прикрикнул на мужиков, оторопело лежавших на льду по ту сторону пролома: – Помогите кто-нибудь!
Поморы зашевелились, дружно двинулись к пролому, но Бегичев зарычал на них:
– Не все сразу, дураки! Один кто-нибудь! Кучей лед продавите!
Один из поморов замер, проворно отполз назад, к якуту Ефиму, Железников, чуть помедлив, также отполз, к Колчаку двинулся крепкий, с белесыми, пушистыми, будто у белки, бровками, помор.
Бегичев изловчился, подтянул ремень к себе, наполовину выволок лейтенанта из пролома, затем, изогнувшись по-рыбьи, ухватил Колчака за воротник брезентового плаща, потянул к себе, Колчак, засипев от боли, выплюнул ремень изо рта. Вместе с ремнем на лед шлепнулся окровавленный зуб, выдранный с корнем.
– Ах ты, Боже ж мой! – Бегичев завозил ногами по льду, стараясь во что-нибудь упереться, напрягался, чувствуя, как в горле у него с хрустом рвется дыхание, засипел совсем как лейтенант, выдавливая из нутра последние силы, последнее тепло, окутался паром и, передвинувшись чуть назад, вытащил за собою и Колчака.
Переместился по льду, перехватывая поудобнее ремень, вновь потащил за собою лейтенанта. Белобровый помор помог – уперся своими ступнями в ступни Колчака, оттолкнул от себя. Получилось ловко; если бы не помор, пришлось бы Бегичеву вволю напурхаться на льду. Не дай бог, вообще примерз бы ко льду губами, лицом – примерз бы целиком, а лейтенанта не выволок бы.
Перевернувшись на спину, Бегичев вытянул ноги, глянул в низкое морочное небо, в котором уже не было ни одной искринки, ни одного светлого пятнышка, проводил глазами стаю чистиков, дружной компанией перечеркнувших пространство, со стоном перевалился на бок, потом перевернулся на живот – ни на хрипучих чистиков этих, ни на обрыдшее небо, ни на угрюмые давящие скалы смотреть не хотелось.
– Ваше благородие Александр Васильевич, – просипел он, – как вы?
Колчак медленно открыл сведенный судорогой рот, повозил в нем языком, двинул головой в одну сторону, потом в другую, простонал едва слышно:
– Не очень.
Хоть и легок он был телом – почти невесом, будто птица после дальнего перелета, – и подвижен, а вытаскивать его из воды было трудно: тут он оказался тяжел и неувертлив, словно гроб с покойником. И одежды на лейтенанте было вроде бы немного – как и на каждом из них, – а за одежду не уцепишься, все выскальзывает из пальцев: схватишься за воротник – воротник сам вылезет из зацепа, зажмешь в руке клок рукава – ничего не окажется и в руке. Бегичев всосал в себя воздух, разжевал его вместе с осколками льда, попавшими в рот, произнес настырным скрипучим тоном:
– Ваше благородие Александр Васильевич... надо подниматься... нельзя лежать на льду.
Ему сделалось жаль Колчака: лейтенант и так начал терять зубы, а тут вон еще один, окровяненный, валяется на льду, режет глаза свежим краснотьем, да и купание сегодняшнее также даром не пройдет... Ладно хоть вытащить удалось, жив остался. Колчак замычал, зашевелился, стремясь отодвинуться по льду подальше от опасного пролома. Бегичев перевернулся в сторону поморов:
– Мужика, помогите их благородию...
Первым около Колчака очутился белобровый, бормоча что-то успокаивающе – все, мол, будет хорошо, – подхватил лейтенанта под мышки, пытаясь поднять его со льда, закряхтел – простое вроде бы дело – поднять человека, ан нет, не удается, – но на подмогу подоспел второй помор, подступил к лейтенанту с другой стороны, приподнял его, подсунулся плечом под мышку, ухватил рукой за пояс, белобровый сделал то же самое, и они поволокли Колчака к берегу. Бегичев подтянул к себе колени, оттолкнулся руками ото льда, постоял немного на четвереньках, крутя головой, как зверь, потом поднялся на ноги.
Его шатнуло – слишком неверным, скользким был под ногами лед.
На берегу пытались развести костер, но все попытки собрать плавник – хотя бы чуть-чуть, хотя бы на маленький костерок – были тщетными.
– Мужики, скидавайте одежду, – решительно скомандовал Бегичев, первым стянул с себя плащ, потом скинул подбитую легким мехом куртку.
Колчак однажды сказал ему, что внесет наверх, к начальству, проект: такие куртки должны быть у всех членов русской полярной экспедиции, легкие, теплые, не сковывающие движений, – надо организовать их массовый пошив... Если не хватит денег в кассе Императорской Академии наук, которой подчиняется экспедиция, значит, надо найти мецената, не найдется меценат – оплатить из своих денег.
– Вы тоже, ваше благородие Александр Васильевич, вы тоже скидавайте с себя, – сказал Бегичев Колчаку.
Синюшное лицо Колчака порозовело – он пришел в себя, мог уже двигаться и говорить, сделал слабое протестующее движение рукой.
– Зачем?
– Раздевайтесь, раздевайтесь – ворчливо потребовал боцман, голос у него сделался по-сорочьи скрипучим, настырным, – все мокрое скидавайте с себя... Будем менять вам одежду. В этой одежде оставаться нельзя.
С лейтенанта содрали все, во что он был одет, Железников отдал ему свои брюки – на нем оказалось двое, одни полегче, другие потяжелее, из. форменного матросского сукна, белобровый помор выделил рубаху – протянул ее лейтенанту с улыбкой: «Не побрезгуйте, ваше благородие. Вшей нет, сам лично выжарил их на архангельском причале... Всю одежку прокалил на противне», меховую куртку натянул на лейтенанта Бегичев.
– А теперь быстрее к зимовью Толля, – прежним безапелляционно-скрипучим тоном скомандовал Бегичев – при живом лейтенанте он взял власть в руки, и никто против этого не стал возражать, сам Колчак тоже не стал возражать, лишь раздвинул в слабой улыбке почерневшие губы.
– Никифор, может, повернем назад? – предложил Железников. – Иначе заморозим лейтенанта.
– Никаких назад! – В скрипучем голосе боцмана появились свинцовые нотки. – Только вперед. Пойдем быстро... Согреемся.
– Ну, Никифор, ну, Кощей Бессмертный. – Железников покрутил головой, будто воротник давил ему на горло. – Хватка у тебя, как у Полкана с гарнизонной гауптвахты.
Бегичев даже не обратил на слова приятеля внимания, словно Железников говорил в пустоту – знал, как воспитывать дружка, чем зацепить его и вообще сделать так, чтобы тот больше не возникал, – выжал одежду лейтенанта, перетянул ее ремнем и взвалил себе на спину, косо глянул на приятеля, хмыкнул и произнес уже спокойным голосом, без скрипучих командных ноток:
– Пойдем по берегу. Если будем замерзать и потребуется пробежка – побежим. Понятно? – Он перевел взгляд на поморов. – А, мужики?
Мужики молчали. А молчание, как известно, – знак согласия.
– Тадысь всё. Ать-два – марш! – Бегичев развинченной кособокой трусцой поспешил по кромке берега на север, к зимовке Толля, Колчак за ним, следом – поморы.
Идти по берегу было много труднее, чем по льду, – избитая истина, которая не требует подтверждения, – но даже готовый ко всему Бегичев не думал, что будет так трудно: людей выворачивало наизнанку, они хрипели, на ходу выкашливая свои легкие, но не останавливались – останавливаться было нельзя. До зимовки Толля дошли без единой остановки, а там, у промерзлой хижины барона, разожгли костер. Дрова у хижины были – Толль, готовясь зимовать, набрал со своими спутниками много плавника, за ним ходили в добычливую бухту, куда сильное течение приносило всякий сор, попадающий в море, в том числе и целые бревна. Мертвую бухту, в которой Колчак провалился под лед, Толль обходил стороной.
Зимовье, сложенное из камней, укрепленное деревянными перекладинами, обшитое изнутри досками, нарезанными из плавника, со сбитой набок трубой, уже начало заваливаться. Всякое жилье, за которым нет присмотра, очень скоро сдает, кособочится, рушится, на севере все стареет гораздо быстрее, чем на Большой земле, где-нибудь в Курской губернии или в Малороссии, в родном имении Колчака: Толль, придя сюда, первым делом подремонтировал жилье, иначе бы оно совсем завалилось, – а потом ушел...
Каменная россыпь вокруг зимовья была не тронута – ни одного следа, по крутым склонам распадка лежал иссосанный солнцем и слабеньким теплом снег, там тоже не было следов, снег мертво прикипел к камням, и если бы по нему хотя бы краем прошел человек, он обязательно оставил бы отпечаток. Медведь – тем более. Но отпечатков не было.
Сыростью, тоской, бедой повеяло от сдыхающей избушки, от продавленной ее крыши, от нетронутой целины снега.
– Нету, – огорченно проговорил Бегичев, оглядев склоны распадка, – Толль ушел отсюда, ваше благородие Александр Васильевич, год назад...
– Ушел год назад, – эхом повторил Колчак, губы у него дрогнули, задергались было в немых задавленных всхлипах, но лейтенант быстро справился с собой, крепко жал рот.
– Железников, у тебя, братка, костер гаснет, – предупредил боцман приятеля.
Тот охнул, кинулся к костру. Через десять минут вокруг шумного яркого костра уже развесили одежду Колчака, укрепив ее на кольях, одежда очень скоро задымилась – пар от нее пошел сизый, густой, как дым из печи, белобровый помор шустро подскочил к кольям, перевернул плащ, душегрейку, раззявленные, будто бы разорванные по швам штаны Колчака.
– Так недолго и без брюк остаться, – засмеялся он.
Бегичев достал из кармана флягу, обтянутую парусиной, в кружку налил спирта, молча протянул Колчаку. Тот поморщился.
– Надо, – сказал ему Бегичев. – После такой гонки обязательно надо.
– Ладно, – сказал Колчак и выпил спирт, обвел кружкой спутников, – всем налейте, Никифор Алексеевич... И давайте вскрывать зимовье.
Дверь зимовья была придавлена тремя тяжелыми камнями, которые вмерзли друг в друга, прочно срослись. Двое поморов с якутом и Железниковым, кряхтя, с трудом отвалили один камень, потом другой.
Белобровый помор, тяжело дыша, покрутил головой:
– Тяжесть эта под силу только паровой машине. – Он смешно, будто пингвин, приподнял руки, похлопал ими по бокам. – Одежда-то опять дымит... Ай-ай-ай! – Проворно перекатился к костру, перевернул кол со штанами, затем поменял местами два кривых, выбеленных до свечения кола, на которых висел плащ лейтенанта, передвинул в другой край кол с утепленной курткой Колчака.
Пока белобровый спасал одежду руководителя экспедиции, его напарник вместе с Ефимом и Железниковым выдрал из мерзлых тисков последний камень, затем выдернул небольшую толстую слежку, загнанную в ушки двери, оглянулся на Колчака:
– Открывать?
Тот махнул рукой:
– Открывайте!
Поморы приподняли дверь, выдирая ее из промороженного грязевого натека, отодвинули в сторону, и присутствующие невольно зажмурились: из избушки потянуло холодным мертвенным духом, склепом. Железников не удержался, передернул плечами, как будто его до костей пробил сквозняк: всякий человек, сколько ни будет жить на белом свете, никогда не привыкнет к тому, что жилье, призванное согревать, может обваривать холодом, выдавливать слезы из глаз, отбирать последнее, чем жив путешественник, – тепло его тела.
Железников посторонился, пропуская в избушку лейтенанта. Тот, пригнувшись, прошел внутрь, с хрустом раздавил ледяной гриб, выросший на полу, потянулся к полке, на которой стояла экономная лампа-пятилинейка. [48]
Снял с хвостами копоти стекло, провел пальцем внутри. Лицо у Колчака было холодным, замкнутым, губы горько сжались в морщинистую щепоть, глаза потухли. Он вздохнул. Было видно, что Колчак уже забыл о беде, стрясшейся с ним, забыл о том, какой кричащей болью отдается холод в костях и мышцах, забыл о том, что часть их жизни осталась на ледяном обмылке, где им с большим трудом удалось удержать вельбот. Он не думал о том, что еще много чего останется на Севере, жизнь их сделается рваной от потерь – в эту минуту Колчак забыл о прошлом и настоящем, об отце своем и невесте, он был жив сейчас только одним – внезапным открытием, которое может произойти через несколько мгновений...
Бегичев черкнул металлическим обломком по куску кремня, подобранного в одной из бухт на Новосибирских островах, выбил искру, запалил фитиль, Колчак взял лампу в руку, тряхнул ее, проверяя, есть ли керосин. В ответ в лампе с жестким скребущим звуком забряцал песок – вот во что обратился керосин за год, – и лейтенант сухо произнес:
– Обойдемся без света.
В углу избушки, на черной сгнившей скамейке лежала брезентовая сумка. Колчак поднял ее. Смахнул пыль, расстегнул замок. В сумке находились документы экспедиции Толля. В стопе бумаг он заметил тетрадку в коленкоровом переплете – глаз не подвел его, Колчак понял, что эта тетрадка главная. Он выдернул ее из сумки, раскрыл. Это был дневник Толля.
Колчак открыл дневник, вслух прочитал несколько строчек по-немецки, потом, поняв, что они звучат нелепо, странно, дико среди людей, ни одного слова не знающих из этого языка, замолчал.
Обвел заслезившимся чужим взглядом людей, сгрудившихся в избушке, ощутил, как у него само по себе, произвольно дернулось одно плечо, правое, и опустил голову. Он окончательно осознал, что Толля им не найти никогда.
Толль писал в своем дневнике, что на остров Беннета он с тремя своими спутниками прибыл летом 1902 года. Поиски Земли Санникова ни к чему не привели, и он решил здесь, в этой избушке, перезимовать. Продуктов было мало, запас мяса надо было пополнять. Как? Способ только один – охотой.
Охота не сложилась – прилетных гусей было мало, патронов – тоже, те птицы, что сами лезли на мушку – кайры, чистики, топорки, плавунчики, – были несъедобны, тюленье мясо также мало годилось для еды... Это было ни мясо, ни рыба. Так в маете подоспел октябрь. Сделалось совсем холодно, и Толль принял решение покинуть зимовье и пробиваться на юг, к материку.
Судя по тому, что Колчак нигде на юге не обнаружил его следов, Толль туда не пробился, погиб по пути. Скорее всего, провалился в замерзающее море и ушел на дно. С ним – и трое его спутников.
Лейтенант перелистал еще несколько страниц. Рот его горько сжался.
В избушке находилась коллекция камней, разных предметов, собранных Толлем, – тех, что, по мнению барона, представляли интерес для геологии, геодезии или истории, здесь же был аккуратно сложен инструмент пропавшей экспедиции.
– Ну что, ваше благородие Александр Васильевич? – шепотом спросил Бегичев. – Есть Толль или нет Толля?
– Толль погиб, – пожевав губами и поморщившись от внутренней боли, сказал Колчак. – Погиб, как бы ни хотелось верить в обратное.
– Что будем делать? – прежним задавленным шепотом, словно у него пропал голос, спросил Бегичев.
– Экспедиционный инструмент Толля и коллекцию перенесем на вельбот, обследуем землю и отправимся обратно...
В один прием имущество Толля перенести не удалось. Бегичев с поморами, Железниковым и якутом Ефимом отправился к избушке Толля снова. Колчак остался на вельботе – его знобило, жар обметал лоб, губы, – лег на настил и накрылся брезентом.
Лекарства, которые имелись у экспедиции, были что мертвому припарки – проку от них никакого, единственное, что сейчас могло бы ему помочь, – баня. Раскаленная так, чтобы трескались доски, обжигающая не только ноздри и глаза, а обваривающая все тело. К бане же – пару хороших березовых веников, мятную настойку, чтобы кинуть на камни, да хорошие руки знахаря-разминальщика, который мог бы прощупать, растереть пальцами каждую косточку... Но ни бани, ни веников, ни знахаря-разминалыцика не было. Колчак застонал и забылся.
Вскоре в прозрачном зыбком мареве он увидел Сонечку Омирову, радостно улыбнулся ей, протянул руки. Соня улыбнулась лейтенанту ответно, также протянула руки, двинулась навстречу. Они шли друг к другу, но никак не могли одолеть нескольких метров, разделяющих их.
В конце концов Колчак не выдержал и побежал к Соне, выкрикнул на бегу что-то смятое, неразборчивое, собственного крика не услышал и крикнул снова, уже громче, что было силы, ощутив даже жар собственного дыхания: «Сонечка!» – и вновь не услышал своего крика.
Сонечка также спохватилась и побежала ему навстречу. Под ногами у нее вспыхивал яркий синий огонь – всполохи ультрамарина накатывали волнами, лизали точеные лодыжки, причиняли ей боль – Колчак отчетливо увидел, как изменилось Сонечкино лицо, глянул себе под ноги – он был наряжен в одежду, в которой провалился в трещину, с него текла вода, но холода он не ощущал – ощущал только жар. Сапоги его также были погружены в синий огонь.
– Сонечка! – снова прокричал Колчак, в ответ услышал зловещее воронье карканье, всхлипнул задушенно: откуда здесь, в Арктике, взялись кладбищенские вороны?
Колчак заболевал.
Он не заболел, вытянул – очнулся, наглотался лекарств, хотя память о купании в море около Земли Беннета осталась в нем навсегда – его часто прихватывали приступы жесточайшего ревматизма, тело, кости, мышцы скручивало так, что хоть криком кричи. Не помогли ни спирт, ни микстуры, ни порошки, ни банки – ничего.
Китайские знахари с их чудодейственными иглами, к которым он обратился через год после той экспедиции, уже находясь в Порт-Артуре, – также оказались бессильны.
Зубы у Колчака продолжали выпадать, беззвучно и безболезненно вышелушиваясь из больных челюстей, – к сорока годам Колчак уже почти не имел зубов. Своих зубов. Впрочем, с «чужими» – разными громоздкими протезами, насадками и прочее – ему тоже не очень везло. Север отнял у Колчака очень многое, и прежде всего – здоровье.
Взамен дал известность. О Колчаке заговорили как о серьезном исследователе – особенно после «экспедиции на остров Беннета, снаряженной Академией наук для поисков барона Толля» (таково было официальное название, данное плаванию вельбота с семью смельчаками). Экспедиция была оценена высоко – как «необыкновенный и важный географический подвиг, совершение которого было сопряжено с трудом и опасностью». Колчаку была вручена высшая награда Императорского географического общества – Большая Константиновская золотая медаль. [49]
Практически Колчак очень близко подошел к одной чрезвычайно важной для России проблеме – открытию Северного морского пути. Суда на Севере в ту пору, конечно же, ходили, но эти плавания были каботажные; [50]широкого караванного пути, как сейчас, не было, караванный путь из Мурманска во Владивосток проходил вокруг земного шара, через многие моря и океаны и занимал несколько месяцев... Колчак хорошо понимал, что значило для России открытие такого пути.
Он уже начал работать над монографией «Лед Карского и Сибирского морей», [51]она была опубликована через несколько лет после Русско-японской войны, в 1909 году. В послесловии он написал: «Основанием для этого исследования послужили наблюдения над льдом в Карском и Сибирском морях, а также в районе Ледовитого океана, расположенном к северу от Новосибирских островов, произведенные Русской полярной экспедицией в течение 1900, 1901 и 1903 гг.». Колчак издал также четыре северные карты, перевел на русский книгу датского физика и океанографа Кнудсена [52]«Таблицы точек замерзания морской воды». Все это было очень важно для строительства будущего ледокольного флота, для освоения Северного морского пути, вообще для России...
– Ваше благородие, вы обратили внимание, что на припае нет ни одного медвежьего следа? – спросил Бегичев, придержав шаг. Колчак покосился на него, отметив про себя, что Никифор побледнел, губы и лоб в лоту, скулы заострились – Бегичеву доставалось не меньше, чем другим.
– Обратил.
– А медведи тут, на Земле Беннета, есть. И немало... Интересно, в чем же дело? – Бегичев окутался облачком легкого, позванивающего стеклом пара – будто в мороз, хотя мороза не было: здесь, на Земле Беннета. существовали не только свои духи и ветры, существовали какие-то свои особые законы, общим законам не подчиняющиеся.
В других местах беломордые увальни уходят во льды на добрые пятнадцать-двадцать километров, пятнают округу своими следами во всех направлениях, ищут, где бы поймать тюленя и сытно пообедать, а здесь – ни одного следочка.
– Может, медведи с этой земли вообще ушли?
– Куда, ваше благородие Александр Васильевич? Не могли они уйти. Потому что некуда им уходить. Не нравится мне этот лед. – Усталое лицо Бегичева поугрюмело, уголок рта нервно задергался. – Может, пойдем не по льду, а по берегу, самой кромкой? – предложил он.
– Не пройдем. Все равно придется сворачивать на лед. Только время потеряем.
– Э-э... – Бегичев хотел что-то сказать, но лицо его дрогнуло, он махнул рукой и снова ушел вперед.
Он, боцман Бегичев, издали чувствовал беду, на расстоянии, словно был заложен в нем некий прибор, заставляющий в ту или иную минуту настораживаться. И хотя на Севере человек и без того всегда насторожен, не расслабляется даже во сне, эта всегдашняя готовность к беде не каждый раз помогает.
Через десять минут лейтенант Колчак провалился в воду. Группа ступила на белесый, ровной полосой уходящий от берега к морской кромке лед – край этого странного высветленного пласта был словно отбит по линейке, – едва начали двигаться по нему, как лед затрещал.
– Можем не пройти, – предупредил лейтенанта Бегичев. – Не свернуть ли?
В ответ Колчак медленно покачал головой: обходить по берегу, делать крюк – значит потерять время. А вдруг Толль жив, вдруг греется где-нибудь у слабого костерка, держится из последних сил – не дождется подмоги? Такое тоже может быть – на Севере всякие штуки случались.
– А, ваше благородие Александр Васильевич? – вновь повторил вопрос Бегичев, ему показалось, что Колчак не расслышал его, но тот в ответ вновь медленно покачал головой; в уголках его глаз застыла выбитая ветром мокреть.
Прошли метров двадцать, и под Колчаком неожиданно, гнило захрустев, будто размокшая фанера, продавился лед. Бегичев, шедший впереди, этот участок миновал без осложнений, а под Колчаком лед просел, побежал во все стороны черными быстрыми стрелами. Обычный лед, темновато-прозрачный, рождающий стеклянный звон в пространстве и тоску в душе, идет белыми стрелами, а этот, наоборот, застрелял черными молниями. И – никакого звона, только гнилой хруст, вызывающий противную пустоту в желудке...
Бегичев стремительно оглянулся и повалился на живот.
– Ложись, мужики! – закричал он. – Гнилой лед!
Первыми попадали поморы, они с таким неприятным явлением, как гнилой лед, были знакомы хорошо – случалось уже бывать в подобных передрягах, хоть раз в жизни, но обязательно случалось. Якут Ефим недоуменно сжал косые глаза в две крохотные черные точечки, охнул и также шлепнулся на брюхо. И Колчак упал на лед, но он опоздал – под ногами у него образовалась пустота, и он ушел вниз. В пролом высунулся шипучий водяной язык, медленно пополз по льду, в следующую секунду Колчак уже по грудь очутился в воде.
Вода имела очень низкую температуру, стреляла паром, обжигала холодом, это была самая опасная для человека вода. Мычание Колчака угасло, сквозь сжатые зубы начал выпрастываться лишь свистящий выдох, птичий сип, словно сквозь проткнутую оболочку выходил воздух. Лейтенант ухватился рукой за край льда, втиснулся на него грудью. Бегичев что-то кричал ему, горько скаля крупные белые зубы, но Колчак не слышал его: холод стремительно выдавливал из тела остатки жизни, он так скрутил его, что лейтенанту в следующий миг отказали руки, его лицо от напряжения сделалось совсем черным, глаза ввалились в череп, их не стало видно.
Изменившееся лицо лейтенанта было страшным, еще секунда – и он уйдет под лед, и тогда все – никто никогда не сумеет достать его. Экспедиция останется без руководителя.
– Сы-ы-ы, сы-ы-ы! – сипел, надрывался он из последних сил. Дыхание осекалось, стало рваным.
– Держитесь, ваше благородие Александр Васильевич! – прокричал Бегичев, сдергивая с себя матросский ремень с латунной бляхой.
Все произошло быстро, очень быстро, но этих восьмидесяти секунд было достаточно, чтобы очутиться в небытии.
Бегичев кинул бляху Колчаку.
Она шлепнулась в мокрый лед рядом с лейтенантом, взбила сноп брызг, обдала жидкой крупитчатой кашей лицо Колчака, он попробовал подтянуться к пряжке рукой, но ничего из этого не получилось, мышцы одеревенели и не слушались его – пальцы пошевелились и замерли. Колчак засипел, на подбородок изо рта у него протекала кровь – от напряжения лопнуло несколько ослабших десен, – снова попробовал потянуться рукой к пряжке, но движение это было угасшим, обессиленным.
– Ах ты, Боже ж мой! – слезно, горестно воскликнул Бегичев, боком продвинулся к пролому, перекинул пряжку поближе к лейтенанту.
Сияющая бляха очутилась теперь перед самым лицом Колчака – шлепнулась в ледяную кашу около его носа. Колчак вновь замычал, подтянулся чуть к пряжке, ухватился за ремень зубами – повыше пряжки, – переместил руку к ремню, сомкнул на нем судорожно скрюченные оцепеневшие пальцы, попытался подтянуться дальше, но не смог.
– Ах ты, Боже ж мой! – Бегичев еще немного продвинулся к Колчаку, прикрикнул на мужиков, оторопело лежавших на льду по ту сторону пролома: – Помогите кто-нибудь!
Поморы зашевелились, дружно двинулись к пролому, но Бегичев зарычал на них:
– Не все сразу, дураки! Один кто-нибудь! Кучей лед продавите!
Один из поморов замер, проворно отполз назад, к якуту Ефиму, Железников, чуть помедлив, также отполз, к Колчаку двинулся крепкий, с белесыми, пушистыми, будто у белки, бровками, помор.
Бегичев изловчился, подтянул ремень к себе, наполовину выволок лейтенанта из пролома, затем, изогнувшись по-рыбьи, ухватил Колчака за воротник брезентового плаща, потянул к себе, Колчак, засипев от боли, выплюнул ремень изо рта. Вместе с ремнем на лед шлепнулся окровавленный зуб, выдранный с корнем.
– Ах ты, Боже ж мой! – Бегичев завозил ногами по льду, стараясь во что-нибудь упереться, напрягался, чувствуя, как в горле у него с хрустом рвется дыхание, засипел совсем как лейтенант, выдавливая из нутра последние силы, последнее тепло, окутался паром и, передвинувшись чуть назад, вытащил за собою и Колчака.
Переместился по льду, перехватывая поудобнее ремень, вновь потащил за собою лейтенанта. Белобровый помор помог – уперся своими ступнями в ступни Колчака, оттолкнул от себя. Получилось ловко; если бы не помор, пришлось бы Бегичеву вволю напурхаться на льду. Не дай бог, вообще примерз бы ко льду губами, лицом – примерз бы целиком, а лейтенанта не выволок бы.
Перевернувшись на спину, Бегичев вытянул ноги, глянул в низкое морочное небо, в котором уже не было ни одной искринки, ни одного светлого пятнышка, проводил глазами стаю чистиков, дружной компанией перечеркнувших пространство, со стоном перевалился на бок, потом перевернулся на живот – ни на хрипучих чистиков этих, ни на обрыдшее небо, ни на угрюмые давящие скалы смотреть не хотелось.
– Ваше благородие Александр Васильевич, – просипел он, – как вы?
Колчак медленно открыл сведенный судорогой рот, повозил в нем языком, двинул головой в одну сторону, потом в другую, простонал едва слышно:
– Не очень.
Хоть и легок он был телом – почти невесом, будто птица после дальнего перелета, – и подвижен, а вытаскивать его из воды было трудно: тут он оказался тяжел и неувертлив, словно гроб с покойником. И одежды на лейтенанте было вроде бы немного – как и на каждом из них, – а за одежду не уцепишься, все выскальзывает из пальцев: схватишься за воротник – воротник сам вылезет из зацепа, зажмешь в руке клок рукава – ничего не окажется и в руке. Бегичев всосал в себя воздух, разжевал его вместе с осколками льда, попавшими в рот, произнес настырным скрипучим тоном:
– Ваше благородие Александр Васильевич... надо подниматься... нельзя лежать на льду.
Ему сделалось жаль Колчака: лейтенант и так начал терять зубы, а тут вон еще один, окровяненный, валяется на льду, режет глаза свежим краснотьем, да и купание сегодняшнее также даром не пройдет... Ладно хоть вытащить удалось, жив остался. Колчак замычал, зашевелился, стремясь отодвинуться по льду подальше от опасного пролома. Бегичев перевернулся в сторону поморов:
– Мужика, помогите их благородию...
Первым около Колчака очутился белобровый, бормоча что-то успокаивающе – все, мол, будет хорошо, – подхватил лейтенанта под мышки, пытаясь поднять его со льда, закряхтел – простое вроде бы дело – поднять человека, ан нет, не удается, – но на подмогу подоспел второй помор, подступил к лейтенанту с другой стороны, приподнял его, подсунулся плечом под мышку, ухватил рукой за пояс, белобровый сделал то же самое, и они поволокли Колчака к берегу. Бегичев подтянул к себе колени, оттолкнулся руками ото льда, постоял немного на четвереньках, крутя головой, как зверь, потом поднялся на ноги.
Его шатнуло – слишком неверным, скользким был под ногами лед.
На берегу пытались развести костер, но все попытки собрать плавник – хотя бы чуть-чуть, хотя бы на маленький костерок – были тщетными.
– Мужики, скидавайте одежду, – решительно скомандовал Бегичев, первым стянул с себя плащ, потом скинул подбитую легким мехом куртку.
Колчак однажды сказал ему, что внесет наверх, к начальству, проект: такие куртки должны быть у всех членов русской полярной экспедиции, легкие, теплые, не сковывающие движений, – надо организовать их массовый пошив... Если не хватит денег в кассе Императорской Академии наук, которой подчиняется экспедиция, значит, надо найти мецената, не найдется меценат – оплатить из своих денег.
– Вы тоже, ваше благородие Александр Васильевич, вы тоже скидавайте с себя, – сказал Бегичев Колчаку.
Синюшное лицо Колчака порозовело – он пришел в себя, мог уже двигаться и говорить, сделал слабое протестующее движение рукой.
– Зачем?
– Раздевайтесь, раздевайтесь – ворчливо потребовал боцман, голос у него сделался по-сорочьи скрипучим, настырным, – все мокрое скидавайте с себя... Будем менять вам одежду. В этой одежде оставаться нельзя.
С лейтенанта содрали все, во что он был одет, Железников отдал ему свои брюки – на нем оказалось двое, одни полегче, другие потяжелее, из. форменного матросского сукна, белобровый помор выделил рубаху – протянул ее лейтенанту с улыбкой: «Не побрезгуйте, ваше благородие. Вшей нет, сам лично выжарил их на архангельском причале... Всю одежку прокалил на противне», меховую куртку натянул на лейтенанта Бегичев.
– А теперь быстрее к зимовью Толля, – прежним безапелляционно-скрипучим тоном скомандовал Бегичев – при живом лейтенанте он взял власть в руки, и никто против этого не стал возражать, сам Колчак тоже не стал возражать, лишь раздвинул в слабой улыбке почерневшие губы.
– Никифор, может, повернем назад? – предложил Железников. – Иначе заморозим лейтенанта.
– Никаких назад! – В скрипучем голосе боцмана появились свинцовые нотки. – Только вперед. Пойдем быстро... Согреемся.
– Ну, Никифор, ну, Кощей Бессмертный. – Железников покрутил головой, будто воротник давил ему на горло. – Хватка у тебя, как у Полкана с гарнизонной гауптвахты.
Бегичев даже не обратил на слова приятеля внимания, словно Железников говорил в пустоту – знал, как воспитывать дружка, чем зацепить его и вообще сделать так, чтобы тот больше не возникал, – выжал одежду лейтенанта, перетянул ее ремнем и взвалил себе на спину, косо глянул на приятеля, хмыкнул и произнес уже спокойным голосом, без скрипучих командных ноток:
– Пойдем по берегу. Если будем замерзать и потребуется пробежка – побежим. Понятно? – Он перевел взгляд на поморов. – А, мужики?
Мужики молчали. А молчание, как известно, – знак согласия.
– Тадысь всё. Ать-два – марш! – Бегичев развинченной кособокой трусцой поспешил по кромке берега на север, к зимовке Толля, Колчак за ним, следом – поморы.
Идти по берегу было много труднее, чем по льду, – избитая истина, которая не требует подтверждения, – но даже готовый ко всему Бегичев не думал, что будет так трудно: людей выворачивало наизнанку, они хрипели, на ходу выкашливая свои легкие, но не останавливались – останавливаться было нельзя. До зимовки Толля дошли без единой остановки, а там, у промерзлой хижины барона, разожгли костер. Дрова у хижины были – Толль, готовясь зимовать, набрал со своими спутниками много плавника, за ним ходили в добычливую бухту, куда сильное течение приносило всякий сор, попадающий в море, в том числе и целые бревна. Мертвую бухту, в которой Колчак провалился под лед, Толль обходил стороной.
Зимовье, сложенное из камней, укрепленное деревянными перекладинами, обшитое изнутри досками, нарезанными из плавника, со сбитой набок трубой, уже начало заваливаться. Всякое жилье, за которым нет присмотра, очень скоро сдает, кособочится, рушится, на севере все стареет гораздо быстрее, чем на Большой земле, где-нибудь в Курской губернии или в Малороссии, в родном имении Колчака: Толль, придя сюда, первым делом подремонтировал жилье, иначе бы оно совсем завалилось, – а потом ушел...
Каменная россыпь вокруг зимовья была не тронута – ни одного следа, по крутым склонам распадка лежал иссосанный солнцем и слабеньким теплом снег, там тоже не было следов, снег мертво прикипел к камням, и если бы по нему хотя бы краем прошел человек, он обязательно оставил бы отпечаток. Медведь – тем более. Но отпечатков не было.
Сыростью, тоской, бедой повеяло от сдыхающей избушки, от продавленной ее крыши, от нетронутой целины снега.
– Нету, – огорченно проговорил Бегичев, оглядев склоны распадка, – Толль ушел отсюда, ваше благородие Александр Васильевич, год назад...
– Ушел год назад, – эхом повторил Колчак, губы у него дрогнули, задергались было в немых задавленных всхлипах, но лейтенант быстро справился с собой, крепко жал рот.
– Железников, у тебя, братка, костер гаснет, – предупредил боцман приятеля.
Тот охнул, кинулся к костру. Через десять минут вокруг шумного яркого костра уже развесили одежду Колчака, укрепив ее на кольях, одежда очень скоро задымилась – пар от нее пошел сизый, густой, как дым из печи, белобровый помор шустро подскочил к кольям, перевернул плащ, душегрейку, раззявленные, будто бы разорванные по швам штаны Колчака.
– Так недолго и без брюк остаться, – засмеялся он.
Бегичев достал из кармана флягу, обтянутую парусиной, в кружку налил спирта, молча протянул Колчаку. Тот поморщился.
– Надо, – сказал ему Бегичев. – После такой гонки обязательно надо.
– Ладно, – сказал Колчак и выпил спирт, обвел кружкой спутников, – всем налейте, Никифор Алексеевич... И давайте вскрывать зимовье.
Дверь зимовья была придавлена тремя тяжелыми камнями, которые вмерзли друг в друга, прочно срослись. Двое поморов с якутом и Железниковым, кряхтя, с трудом отвалили один камень, потом другой.
Белобровый помор, тяжело дыша, покрутил головой:
– Тяжесть эта под силу только паровой машине. – Он смешно, будто пингвин, приподнял руки, похлопал ими по бокам. – Одежда-то опять дымит... Ай-ай-ай! – Проворно перекатился к костру, перевернул кол со штанами, затем поменял местами два кривых, выбеленных до свечения кола, на которых висел плащ лейтенанта, передвинул в другой край кол с утепленной курткой Колчака.
Пока белобровый спасал одежду руководителя экспедиции, его напарник вместе с Ефимом и Железниковым выдрал из мерзлых тисков последний камень, затем выдернул небольшую толстую слежку, загнанную в ушки двери, оглянулся на Колчака:
– Открывать?
Тот махнул рукой:
– Открывайте!
Поморы приподняли дверь, выдирая ее из промороженного грязевого натека, отодвинули в сторону, и присутствующие невольно зажмурились: из избушки потянуло холодным мертвенным духом, склепом. Железников не удержался, передернул плечами, как будто его до костей пробил сквозняк: всякий человек, сколько ни будет жить на белом свете, никогда не привыкнет к тому, что жилье, призванное согревать, может обваривать холодом, выдавливать слезы из глаз, отбирать последнее, чем жив путешественник, – тепло его тела.
Железников посторонился, пропуская в избушку лейтенанта. Тот, пригнувшись, прошел внутрь, с хрустом раздавил ледяной гриб, выросший на полу, потянулся к полке, на которой стояла экономная лампа-пятилинейка. [48]
Снял с хвостами копоти стекло, провел пальцем внутри. Лицо у Колчака было холодным, замкнутым, губы горько сжались в морщинистую щепоть, глаза потухли. Он вздохнул. Было видно, что Колчак уже забыл о беде, стрясшейся с ним, забыл о том, какой кричащей болью отдается холод в костях и мышцах, забыл о том, что часть их жизни осталась на ледяном обмылке, где им с большим трудом удалось удержать вельбот. Он не думал о том, что еще много чего останется на Севере, жизнь их сделается рваной от потерь – в эту минуту Колчак забыл о прошлом и настоящем, об отце своем и невесте, он был жив сейчас только одним – внезапным открытием, которое может произойти через несколько мгновений...
Бегичев черкнул металлическим обломком по куску кремня, подобранного в одной из бухт на Новосибирских островах, выбил искру, запалил фитиль, Колчак взял лампу в руку, тряхнул ее, проверяя, есть ли керосин. В ответ в лампе с жестким скребущим звуком забряцал песок – вот во что обратился керосин за год, – и лейтенант сухо произнес:
– Обойдемся без света.
В углу избушки, на черной сгнившей скамейке лежала брезентовая сумка. Колчак поднял ее. Смахнул пыль, расстегнул замок. В сумке находились документы экспедиции Толля. В стопе бумаг он заметил тетрадку в коленкоровом переплете – глаз не подвел его, Колчак понял, что эта тетрадка главная. Он выдернул ее из сумки, раскрыл. Это был дневник Толля.
Колчак открыл дневник, вслух прочитал несколько строчек по-немецки, потом, поняв, что они звучат нелепо, странно, дико среди людей, ни одного слова не знающих из этого языка, замолчал.
Обвел заслезившимся чужим взглядом людей, сгрудившихся в избушке, ощутил, как у него само по себе, произвольно дернулось одно плечо, правое, и опустил голову. Он окончательно осознал, что Толля им не найти никогда.
Толль писал в своем дневнике, что на остров Беннета он с тремя своими спутниками прибыл летом 1902 года. Поиски Земли Санникова ни к чему не привели, и он решил здесь, в этой избушке, перезимовать. Продуктов было мало, запас мяса надо было пополнять. Как? Способ только один – охотой.
Охота не сложилась – прилетных гусей было мало, патронов – тоже, те птицы, что сами лезли на мушку – кайры, чистики, топорки, плавунчики, – были несъедобны, тюленье мясо также мало годилось для еды... Это было ни мясо, ни рыба. Так в маете подоспел октябрь. Сделалось совсем холодно, и Толль принял решение покинуть зимовье и пробиваться на юг, к материку.
Судя по тому, что Колчак нигде на юге не обнаружил его следов, Толль туда не пробился, погиб по пути. Скорее всего, провалился в замерзающее море и ушел на дно. С ним – и трое его спутников.
Лейтенант перелистал еще несколько страниц. Рот его горько сжался.
В избушке находилась коллекция камней, разных предметов, собранных Толлем, – тех, что, по мнению барона, представляли интерес для геологии, геодезии или истории, здесь же был аккуратно сложен инструмент пропавшей экспедиции.
– Ну что, ваше благородие Александр Васильевич? – шепотом спросил Бегичев. – Есть Толль или нет Толля?
– Толль погиб, – пожевав губами и поморщившись от внутренней боли, сказал Колчак. – Погиб, как бы ни хотелось верить в обратное.
– Что будем делать? – прежним задавленным шепотом, словно у него пропал голос, спросил Бегичев.
– Экспедиционный инструмент Толля и коллекцию перенесем на вельбот, обследуем землю и отправимся обратно...
В один прием имущество Толля перенести не удалось. Бегичев с поморами, Железниковым и якутом Ефимом отправился к избушке Толля снова. Колчак остался на вельботе – его знобило, жар обметал лоб, губы, – лег на настил и накрылся брезентом.
Лекарства, которые имелись у экспедиции, были что мертвому припарки – проку от них никакого, единственное, что сейчас могло бы ему помочь, – баня. Раскаленная так, чтобы трескались доски, обжигающая не только ноздри и глаза, а обваривающая все тело. К бане же – пару хороших березовых веников, мятную настойку, чтобы кинуть на камни, да хорошие руки знахаря-разминальщика, который мог бы прощупать, растереть пальцами каждую косточку... Но ни бани, ни веников, ни знахаря-разминалыцика не было. Колчак застонал и забылся.
Вскоре в прозрачном зыбком мареве он увидел Сонечку Омирову, радостно улыбнулся ей, протянул руки. Соня улыбнулась лейтенанту ответно, также протянула руки, двинулась навстречу. Они шли друг к другу, но никак не могли одолеть нескольких метров, разделяющих их.
В конце концов Колчак не выдержал и побежал к Соне, выкрикнул на бегу что-то смятое, неразборчивое, собственного крика не услышал и крикнул снова, уже громче, что было силы, ощутив даже жар собственного дыхания: «Сонечка!» – и вновь не услышал своего крика.
Сонечка также спохватилась и побежала ему навстречу. Под ногами у нее вспыхивал яркий синий огонь – всполохи ультрамарина накатывали волнами, лизали точеные лодыжки, причиняли ей боль – Колчак отчетливо увидел, как изменилось Сонечкино лицо, глянул себе под ноги – он был наряжен в одежду, в которой провалился в трещину, с него текла вода, но холода он не ощущал – ощущал только жар. Сапоги его также были погружены в синий огонь.
– Сонечка! – снова прокричал Колчак, в ответ услышал зловещее воронье карканье, всхлипнул задушенно: откуда здесь, в Арктике, взялись кладбищенские вороны?
Колчак заболевал.
Он не заболел, вытянул – очнулся, наглотался лекарств, хотя память о купании в море около Земли Беннета осталась в нем навсегда – его часто прихватывали приступы жесточайшего ревматизма, тело, кости, мышцы скручивало так, что хоть криком кричи. Не помогли ни спирт, ни микстуры, ни порошки, ни банки – ничего.
Китайские знахари с их чудодейственными иглами, к которым он обратился через год после той экспедиции, уже находясь в Порт-Артуре, – также оказались бессильны.
Зубы у Колчака продолжали выпадать, беззвучно и безболезненно вышелушиваясь из больных челюстей, – к сорока годам Колчак уже почти не имел зубов. Своих зубов. Впрочем, с «чужими» – разными громоздкими протезами, насадками и прочее – ему тоже не очень везло. Север отнял у Колчака очень многое, и прежде всего – здоровье.
Взамен дал известность. О Колчаке заговорили как о серьезном исследователе – особенно после «экспедиции на остров Беннета, снаряженной Академией наук для поисков барона Толля» (таково было официальное название, данное плаванию вельбота с семью смельчаками). Экспедиция была оценена высоко – как «необыкновенный и важный географический подвиг, совершение которого было сопряжено с трудом и опасностью». Колчаку была вручена высшая награда Императорского географического общества – Большая Константиновская золотая медаль. [49]
Практически Колчак очень близко подошел к одной чрезвычайно важной для России проблеме – открытию Северного морского пути. Суда на Севере в ту пору, конечно же, ходили, но эти плавания были каботажные; [50]широкого караванного пути, как сейчас, не было, караванный путь из Мурманска во Владивосток проходил вокруг земного шара, через многие моря и океаны и занимал несколько месяцев... Колчак хорошо понимал, что значило для России открытие такого пути.
Он уже начал работать над монографией «Лед Карского и Сибирского морей», [51]она была опубликована через несколько лет после Русско-японской войны, в 1909 году. В послесловии он написал: «Основанием для этого исследования послужили наблюдения над льдом в Карском и Сибирском морях, а также в районе Ледовитого океана, расположенном к северу от Новосибирских островов, произведенные Русской полярной экспедицией в течение 1900, 1901 и 1903 гг.». Колчак издал также четыре северные карты, перевел на русский книгу датского физика и океанографа Кнудсена [52]«Таблицы точек замерзания морской воды». Все это было очень важно для строительства будущего ледокольного флота, для освоения Северного морского пути, вообще для России...