2 января 1904 года в канцелярию Императорской Академии наук поступила телеграмма. Текст ее был длинный, приводить целиком телеграмму нет смысла – это был обычный отчет, – приведу только концовку.
«Найдя документы барона Толля, я вернулся на Михаилов стан двадцать седьмого августа. Из документов видно, что барон Толль находился на этом острове с двадцать первого июля по двадцать шестое октября прошлого года, когда ушел со своей партией обратно на юг...
По берегам острова мы не нашли никаких следов, указывающих на возвращение кого-либо из людей партии барона Толля. К седьмому декабря моя экспедиция, а также и инженера Бруснева [53]прибыли в Казачье. Все здоровы. Лейтенант Колчак».
В воздухе пахло войной: против огромной России поднималась маленькая, злая, ощетинившаяся, будто еж, стальными колючками Япония. Двум странам стало тесно в безбрежных морских пространствах Дальнего Востока.
Поселок Казачий (или Казачье) – маленький, деревянный, тихий, в зимнюю пору дымы над трубами домов поднимаются на добрые полтора километра, растворяются в оглушающей выси, где-то около самой луны, превращаясь в светящийся туманный окоем. Люди здесь хорошо знают друг друга, знают, кто чем живет, кто что ест, кто какое исподнее носит.
Колчак прибыл в Казачий на собачьих нартах вместе с Бегичевым – лейтенант торопился и потому решил оторваться от основной части своей экспедиции, хотя выигрыш во времени оказался очень маленьким, – разместились на постоялом дворе. Колчаку досталась крохотная комната с окошком размером в книгу, промерзлым настолько, что под слоем льда и снежной махры не было ничего видно: ни стекла, ни пространства.
Колчак поставил у простенькой, с проржавевшими набалдашниками кровати, заправленной плотным «коньевым» одеялом, два кожаных баула – это все имущество, что имелось у него, – огляделся и тяжело вздохнул.
Из узкой щели, вырубленной в стене прямо напротив кровати, высунулась крохотная мышиная мордочка, уставилась смышлеными блестящими бусинками глаз на лейтенанта.
Коты на севере – редкость, мыши чувствуют себя здесь вольготно, хотя в общем-то мыши тут тоже редкость, они не выдерживают пятидесятиградусных морозов, в такую студь комочек плоти мигом съеживается, превращается в высушенный чернослив – становится таким же крохотным, сморщенным.
Впрочем, северные коты мышей не ловят – не царское это дело, – они больше дерутся с собаками, добывают себе еду и вообще ведут нешуточную борьбу за жизнь. Но не в домах, а на улице.
Домой свирепых уличных котов никто не пускает. А если, случается, иной сердобольный хозяин впустит к себе глазастого мурлыку, то мурлыка, отведав харчей с хозяйского стола и проведя пару ночей на мягкой подстилке около двери, в приютившем его доме больше не задерживается – старается снова обрести волю.
Страшная гибельная воля для таких котов – много слаще теплой сытой неволи, и они спешат покинуть сытость и тепло.
Здешние коты – страшные существа, ни одна собака не рискует связываться с ними. Ни одна. Даже в схватках с самыми свирепыми псами коты выходят победителями... Колчак встретил пару таких котов на улице, когда шел к постоялому двору. Те сидели на промерзлой, ошпаривающей студью дороге, на которой шипел, шевелился снег, – прикипеть к такой опасной земле задницей можно в два счета, но коты на это не обращали никакого внимания, они влюбленно глядели друг на друга и молчали – этакие две толстые, покрытые густой медвежьей шерстью тумбочки. Да, коты северные похожи именно на тумбочки. Либо на табуретки. У них нет каких-либо выступающих «деталей» – все заподлицо, все прикрыто шерстью – нет ни хвостов, ни ушей, ни усов. Все это отморожено. Только лапы, шерсть да посверкивающие яростным желтым светом глаза, схожие с корабельными прожекторами.
Если стая собак неожиданно встречается с таким котом на улице, она вежливо уступает дорогу.
Мышь продолжала глядеть на Колчака. Колчак смотрел на нее и молчал. В голове стоял усталый звон, в теле тоже ничего, кроме усталого звона, не было. Мышь смешно надула щеки, сжевала какую-то крошку, отмокавшую во рту, – свой неприкосновенный запас. Похоже, жильцов в этой комнате не было давно – мышка находилась на их иждивении, и пока разные бородатые купцы, сборщики песцового меха да ушкуйники, [54]оставив тут свое добро, в том числе и еду, мотались по Казачьему по делам, мышка времени не теряла, набивала кладовку крошками, в отсутствие постояльцев тем и жила... Выгребала из кладовки какой-нибудь окаменевший кусочек, засовывала его за щеку, чтобы отмяк, а потом съедала. Сейчас мышь добивала последнее.
Потому она с такой надеждой, так сосредоточенно смотрела на человека. Колчак невольно усмехнулся: что-то излишне сентиментальным он стал, мотаясь по Северу. Отвык от людей, от общества, потому так и размяк.
– Брысь! – шуганул Колчак мышь.
Мышь смешно пошевелила усами, но с места не сдвинулась. Поскребла лапой нос, снова пошевелила усами, черные бусинки обрели горький блеск: ведь она была здесь хозяйкой, она, а не этот чернолицый усталый человек, у которого голос от мороза обратился в некий птичий клекот, – и человек, вопреки всем законам, гонит ее из родного угла...
– Брысь! – повторил Колчак, отер рукой лицо и спиной повалился на кровать.
Север делает человека сентиментальным; ко всякой мыши, на которую в Питере обязательно ставят капкан либо кидают в норку хлебные шарики с отравой, здесь относятся как к существу, чуть ли не равному себе.
В девятисотом году, когда они впервые с Толлем пошли в экспедицию, [55]барон рассказывал, как несколько норвежцев зимовали в одном благоустроенном доме, возведенном на маленьком каменистом островке в Северном море. Запасы еды у зимовщиков были хорошие, связь с миром тоже имелась – раз в месяц к ним пробивался саам [56]с несколькими собачьими упряжками, а вот с развлечениями у них было туго.
Развлечение у зимовщиков имелось лишь одно: муха. Обыкновенная живая муха, которая обитала у них в домике. Несмотря на сильные морозы, на треск снега за окном и вой лютого ветра, муха эта неплохо себя чувствовала.
Муху звали Кристина, имя дали после долгих споров, устроив конкурс, – ее кормили, за ней ухаживали, ублажали... В общем, муха стала на зимовке любимицей.
А потом Кристина чем-то рассердила одного из зимовщиков, и тот с досады прихлопнул ее ладонью.
Над зимовщиком устроили показательный суд. В результате его сняли с зимовки и с очередной собачьей упряжкой отправили домой. Но это еще не все: бедному зимовщику навсегда закрыли дорогу на Север – из вердикта следовал запрет всем экспедициям включать его в свой состав.
С одной стороны, Север делает человека сентиментальным, мягким, как мякина, а с другой – жестоким. Необычайно жестоким. Без этих двух несовмещающихся качеств среди льдов и мороза просто не выжить.
Он закрыл глаза и забылся. Сколько времени провел он в забытьи – не заметил: просто провалился в тихий прозрачный сон, где ничего, кроме покоя и тиши, не было – ни лиц, ни видений, – а потом неожиданно почувствовал в комнате постороннего человека и разом пришел в себя.
Приподнялся на кровати.
В комнате никого не было. На столе горела керосиновая лампа. Слабый дух пламени, тепла, сгоревшего керосина всегда рождал в Колчаке ощущение дома – он столько времени провел под керосиновой лампой на зимовках, – рождал что-то нежное, далекое, щемящее, в горле обязательно возникал тугой комок, будто от слез, но ни комок, ни затаившиеся слезы эти не были в тягость.
Мышь исчезла. Мзды за прописку с нового постояльца она так и не получила.
Почему же тогда у него возникло ощущение того, что в комнате находится кто-то еще? Он даже слышал, он ощущал дыхание этого человека. Колчак поднялся с кровати, пригнувшись, заглянул в залепленное льдом и снегом крохотное оконце, ничего там не увидел, ни темени, ни света, с трудом выпрямился. Услышал хруст собственных застуженных костей, ощутил тупую боль в спине. Беззвучно охнул.
Купание в ледяном проломе будет отзываться этой характерной болью – тупой, далекой, способной скрутить все мышцы в жгут – всю оставшуюся жизнь.
В дверь раздался стук – тихий, деликатный; здешний напористый народ так не стучит – предпочитает бить ногой, горланя, вваливается в жилье вместе с собаками и оружием... «Кто же это может быть?» – подумал Колчак с горьким удивлением, ощутил, как у него сами по себе неверяще дрогнули и застыли губы.
Откуда эта безысходная сердечная боль, что давит на него, давит и давит? Может, душа чувствует то, что он, огрубевший в экспедициях, совсем перестал чувствовать? Внутри возникла и тут же погасла надежда: «А вдруг это Соня?» Нет, это исключено. Да и не может Сонечка Омирова знать, что он сейчас находится в Казачьем.
Стук в дверь повторился. Робкий, как и прежде, стук. Колчак выпрямился.
– Войдите!
Дверь открылась. Колчак не поверил глазам своим, протер их, растерянно улыбнулся, сделал шаг к двери и тут же остановился, пробормотал что-то невнятное, вновь сделал шаг вперед и вновь остановился.
На пороге комнаты стояла... Сонечка Омирова.
Колчак неверяще потряс головой, услышал слезный сдавленный звук, родившийся у него в груди, застонал будто от боли и сделал еще один шаг к двери.
– Ты? – шепотом спросил он.
– Я, – так же шепотом отозвалась Сонечка Омирова.
– Ты приехала?..
Ну что может быть глупее этого вопроса? Разве можно задавать такие вопросы? В такой ситуации? Он почувствовал, как от разлившейся внутри теплоты оттаивает лицо и одна его половина словно ползет в сторону, и вообще вид делается глупым и счастливым – Колчак это чувствовал, даже не видя себя, без всякого зеркала.
Сонечкины глаза неожиданно расширились, стали огромными, жалобными, в них возникли слезы, эти слезы перекрыли Колчаку дыхание, он никогда не видел, чтобы она плакала. Оглушенно помотав головой, чувствуя, что у него совершенно пропало дыхание и он задыхается – вот-вот задохнется совсем, – лейтенант кинулся к ней.
Обхватив Сонечку за плечи, прижал к себе, пробормотал неверяще:
– Неужели правда, что ты приехала? Неужели это ты?
А Сонечка плакала. Плечи у нее тряслись, она хотела что-то сказать, но не могла, слова размякали у нее в горле, делались невнятными. Ей понадобилось минуты три, чтобы успокоиться.
Лейтенант Колчак никогда не видел свою невесту такой расстроенной – хотя определение «расстроенная» никак не могло подходить к Сонечке, здесь было что-то иное, и Колчак, ощущая внутри жалость, радость, нечто еще – чувство было сложным, смешанным – сам неожиданно задавленно всхлипнул. Всхлип родился у него в груди сам по себе и, родившись, тут же угас.
– Ты? – вновь шепотом спросил Колчак. Других слов он не находил, просто не мог найти, их не было в нем, они все пропали – наступила некая немота, состояние, понятное многим влюбленным людям.
– Я. – Сонечка подняла голову и пальцами вытерла глаза. – Я очень боялась за тебя, Саша, когда ты отправился в эту экспедицию. На крохотной шлюпке, во льды...
– Не на крохотной шлюпке – на вельботе, – поправил Сонечку Колчак.
– Все равно. Ты знаешь, что в Петербурге экспедицию хотели отменить? Но только не смогли достать вас, вы уже находились вне зоны досягаемости.
– Впервые об этом слышу.
– Да, Саша. Некие трезвые головы посчитали, что вы в ста случаях из ста будете раздавлены льдами и погибнете... В общем, шум был большой.
– Хорошо, что не вернули. Я бы себе никогда не простил этого.
– Саша... – Она коснулась ладонью его щеки, потом волос, провела пальцами по виску. – Саша...
– М-м... – Он почувствовал, как в горле у него что-то сыро хлипнуло.
– Саша... – Она что-то хотела сказать Колчаку, но не могла.
На глазах у Сонечки вновь заблестели слезы, губы дрогнули, Сонечка сжала их, стараясь унять дрожь, но не справилась и всхлипнула.
– Я тебя люблю, Соня, – прежним, едва различимым шепотом произнес он.
– Я тебя тоже люблю, Саша.
Он вновь притиснул ее к себе, вздохнул благодарно – представил на мгновение, какой длинный путь проделала она сюда, в Казачий.
– Ты из Петербурга?
– Я с Капри. В Петербурге я находилась совсем недолго.
– Сонечка. – Колчак вновь неверяще прижал к себе ее плечи, вздохнул: здесь, в далекой глуши, даже представить себе трудно, что такое Капри и вообще что есть такая земля на белом свете.
Конечно, Колчак хорошо знал остров Капри, бывал на нем, знал, какие там растут кипарисы и что за птицы обитают в райских кущах, но все равно здесь, в холоде, в снегах, трудно было поверить, что тепло и райская земля существуют на самом деле.
– Я привезла продукты, – сказала Сонечка. – Для всей экспедиции, Саша.
– Соня, зачем? – Он укоризненно откинулся от нее, глянул в глаза. – Для этого в Академии существует специальная служба.
– Служба эта, Саша, способна только покупать себе галоши и пить водку в служебных кабинетах.
– Это верно. – Колчак, помрачнев, вздохнул.
– А потом, продукты я купила на свои деньги, без всяких служб...
Позже, устроив Сонечку в отдельном номере – самом лучшем, что нашелся на постоялом дворе, Колчак, лежа в своей крохотной «меблирашке», думал о ней, о долгой дороге, проделанной Сонечкой Омировой, о близких людях, без которых свет кажется печальным и убогим, и чувствовал, как от нежности к ней у него пересыхают, становятся горячими, заскорузлыми губы.
– Сонечка, – прошептал он едва слышно, но неприметные, растаявшие в воздухе слова эти прозвучали громко, будто победный барабанный бой.
Он твердо решил: откладывать больше нельзя, надо с Сонечкой обвенчаться.
С этой счастливой мыслью Колчак уснул.
Сквозь сон он некоторое время слышал, как дерутся собаки на улице, как неожиданно хрипло и страшно заорал северный кот, явно присмотревший себе на закуску собаку, как порыв шального ветра сбил с крыши сноп снега, а потом все звуки исчезли...
В конце января на собачьих упряжках Колчак прибыл в Якутск. Якутск мало чем отличался от Казачьего – может быть, только размерами да тем, что в Якутске было больше снега. А в сугробах, достигавших крыш, были прорезаны длинные извилистые штольни – пешеходные дорожки.
Некоторые штольни были широкие – по ним, несмотря на пятидесятиградусный мороз, гуляли люди, назначали друг другу встречи, гудели трактиры, а в двух ресторанах, расположенных на центральной улице, грохотала медь оркестра и танцевали пары – жизнь здесь кипела, как и во всяком ином крупном городе. Над армейской казармой, засыпанной снегом по самую трубу, висел сморщенный мерзлый флаг, от инея превратившийся из трехцветного в белый, – флаг мятой жестянкой высовывался из длинного горбатого сугроба и не вызывал у местных жителей никаких патриотических чувств.
Экспедиция с вихрем и воем промчалась по центральной улице Якутска, поднимая столбы белой твердой пыли – мерзлый снег сек лица хуже стальной крошки, попадая в глаза, вызывал боль и ожоги; ездовые собаки из колчаковских упряжек, прибыв в город, ошалело грызлись между собой, погонщики остужали их пыл длинными палками; Колчак, кутаясь в меховой полог, лежал на передних нартах, Сонечка Омирова, также под оленьим непродувным пологом, – на вторых. Следом двигались Бегичев и Железников с якутом Ефимом.
Поморы покинули экспедицию давно, еще когда она находилась на острове Котельный, случилась оказия уйти морем, и поморы ушли. Колчак же на Котельном довольно долго приводил в порядок свои записи и разбирал геологическую коллекцию, найденную в избушке Толля.
На острове он был до тех пор, пока не замерзло море, и лишь потом переместился в Казачий, где так счастливо и благополучно встретился с Сонечкой. Именно благополучно, ведь они могли разминуться, и шансов разминуться было много больше, чем шансов встретиться.
Когда подъезжали в Якутске к отелю – двухэтажное деревянное здание с четырьмя трубами, на которые были надеты кокетливые железные «дымники», манерно называли «отелем», – увидели, как навстречу на собачьей упряжке с шумом, ветром и секущей поземкой пронесся узкоглазый человек без шапки, одетый в короткую нарядную дошку.
Человек, широко, по-крабьи раскинув кривые ноги, стоял на нартах, держа в одной руке длинный гибкий хорей, [57]в другой – винчестер.
Увидев Колчака, он поднял винчестер и пальнул в воздух:
– Война!
Борт его упряжки с визгом и треском оцарапал борт упряжки лейтенанта – еще бы немного, и обе они перевернулись, закувыркались на снегу клубком, но, слава богу, обошлось, обе упряжки устояли на полозьях.
– С кем война? – выкрикнул вслед лихому каюру Колчак, хотя можно было и яе кричать, не спрашивать, и без того ясно, с кем могла сцепиться огромная Россия. С Японией, только с ней.
– С япошками, – прокричал каюр в ответ и снова гулко пальнул из винчестера в воздух.
«Вот и все, вот и кончилась мирная жизнь, – спокойно и устало подумал Колчак, вновь оседая на нарты, – все северные приключения будут восприниматься на войне как обыкновенная мирная преснятина». В том, что он попадет на фронт, в действующую армию, на воюющий флот, Колчак не сомневался.
Навстречу попалась еще одна собачья упряжка с таким же воинственным погонщиком, пьяным, крикливым, размахивающим тяжелым охотничьим ружьем, будто палицей. На лице его ярко светился рисунок, нанесенный то ли свеклой, то ли порошком, которым красят ткани, – несколько смыкающихся треугольников. Колчак невольно усмехнулся: а это что еще за индеец?
В гостинице Колчак узнал, что прошедшей ночью на русскую эскадру, стоящую на внешнем рейде Порт-Артура, напали японские миноносцы и повредили либо даже потопили – точно никто же знал, хотя новости до Якутска доходили быстро, телеграф работал отменно – три русских корабля. Командовал миноносцами японский адмирал Хэйхатиро Того, один из самых смелых и опытных моряков Страны восходящего солнца.
– Ночью телеграф работает? – спросил Колчак у заспанного старичка, приставленного к двери «отеля». Главной задачей старичка было следить, чтобы через щели в «отель» не проникал морозный дух, за остальное он не отвечал и, что, например, перед именитыми гостями следует распахивать двери, совершенно не знал.
Протерев глаза маленькими морщинистыми кулачками, старичок наклонил голову с ровным, расчесанным железным гребнем и приглаженным с помощью слюней пробором.
– Так точно, ваше благородие.
Ночью Колчак отбил телеграмму президенту Академии наук великому князю Константину Константиновичу с просьбой откомандировать его в действующую армию по военно-морскому ведомству.
Великий князь заколебался: ему не хотелось терять Колчака.
Колчак пообещал: как только закончится война, он вновь вернется в Академию, в Русскую полярную экспедицию, с тем чтобы продолжить работу Толля. В том, что война будет недолгой, были уверены все: ведь моська же напала на слона. Как только слон развернется, он тут же наступит ногой на жалкую собачонку, и от нее останется лишь мокрое место. Скрепя сердце великий князь Константин Константинович [58]согласился...
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента