– Очень даже знакомо.
   – А уж как оно знакомо на войне, ты не представляешь, – есаул отер ладонью шею, глянул в желтое горячее небо. – Хорошо здесь!
   Санька с недоумением продолжал глядеть на родителей.
   За все это время он не издал ни звука.
   Через четыре года в семье Дутовых родился еще один наследник, названный в честь популярного в России святого Николаем. Был Колька таким же, как и старший брат, пухлым, молчаливым, невозмутимым. Приписали его, как и старшего брата, к станице Оренбургской, к тамошнему полку.
   В семь лет Санька пошел учиться в школу мадам Летниковой, но через некоторое время, поскольку собирался поступать в кадетский корпус, чтобы пойти по стопам отца-офицера, перевелся в школу Назаровой – дамы, отличавшейся кавалерийской выправкой и манерами командира образцового эскадрона. Правда, поучиться у мадам Назаровой благородным манерам и особым прыжкам на гимнастического коня долго ему не пришлось: отец претендовал на звание полковника, но для того, чтобы получить полковничьи погоны, требовалось поднабраться грамотенки, зачем и направили Дутова-старшего в Санкт-Петербург, в офицерскую кавалерийскую школу. Младшие Дутовы последовали вместе с родителями в блистательную российскую столицу.
   Два года, проведенные в Санкт-Петербурге, пролетели, как один миг. Была бы возможность у Саньки остаться в столице – остался бы навсегда. Один, без родителей. Но пришлось возвращаться в Оренбург, пыльный, пахнущий степными травами, конской сбруей, верблюдами, жирным духом салотопень, вяленой рыбой, копченым мясом, костяной мукой, клопами и еще чем-то неуловимым.
   В том же году, в жарком августе, Саня Дутов поступил в Неплюевский кадетский корпус.
   Был Санька Дутов неповоротлив, пухл, щекаст, глаза имел маленькие, какие-то китайские, черные, часто хлюпал носом.
   Про первые годы учебы в Неплюевском корпусе Дутов вспоминать не любил. До самого конца обучения терпеть не мог шагистику – строевые занятия, где под визгливое «ать-два!» приходилось впечатывать каблуки ботинок в землю по самые лодыжки. Делали это кадеты так старательно, что кажется, степь под Оренбургом колыхалась, а с трав слетали недозрелые семена.
   Еще больше шагистики Санька Дутов не любил гимнастику и танцы. На танцы к неплюевцам приглашали из женских гимназий девочек, которых Санька опасался, как весенней простуды: пристанет – потом ни за что не отделаешься, все губы пойдут болячками.
   Когда доводилось встречаться с кадетами других корпусов, те дразнили оренбуржцев довольно обидно – «неблюевцами». У Дутова по этому поводу случилось несколько стычек… В общем, показал он, что могут сделать «неблюевцы» с обидчиками – только красные сопли летали по воздуху, да пуговицы с орлами падали на тротуар, будто мусор. Если бы драку засек кто-нибудь из отцов-командиров, то не видать бы тогда будущему атаману не только почетного кресла, но и обычных офицерских погон – он даже до хорунжего не доскребся бы… Но – пронесло.
   Перестал Дутов числиться «неблюевцем» в семнадцать лет, на дальнейшую учебу был направлен в такую желанную столицу Государства Российского – в Николаевское кавалерийское училище. Именно это училище считалось самым авторитетным у людей, любивших бряцать шпорами.
   Отца Дутова, Илью Петровича, произвели уже в полковники, имя его сделалось известным всему Оренбургскому казачьему войску. Тому обстоятельству, что Санька стал юнкером, да еще такого училища, полковник Дутов был очень рад. Он обнял сына, похлопал его по спине крепким, тяжелым, как кувалда, кулаком и проговорил восхищенно:
   – Ну, Санька… Молодец, огурец! – снова похлопал сына кулаком по спине, чуть дух из него не вышиб. – Теперь делай всё, чтобы портупей-юнкером стать – золотые часы с цепью тогда тебе обеспечены… Понял?
   К золотым часам младший Дутов не стремился, но тем не менее пообещал, что «портупеем» будет. В училище портупей-юнкер – это нечто вроде помощника командира взвода, небольшой начальник. Примерно такой, как чирей на заднице – при случае может кое-какие неприятности доставить, но не больше.
   – Если не заработаешь лычки, то опозоришь нашу фамилию… – отец разом поугрюмел, угрожающе покрутил перед собой пудовым кулаком, – в общем, ты меня знаешь и догадываешься, что я с тобою сделаю, – полковник подвигал из стороны в сторону тяжелой нижней челюстью.
   Характер отца сын знал, поэтому в дебаты с родителем вступать не стал, а неожиданно возникшую злость выместил на Кольке – саданул ладонью по затылку так, что у того едва пара передних зубов не выпала.
   – За что-то? – удивленно заныл Колька.
   – Ни за что, – ответил старший брат, – если бы было за что, я бы тебя вообще на чердак загнал.
   Портупей-юнкером Дутов сделался на старшем курсе училища, за полгода до выпуска, он до сих пор помнит этот день – одиннадцатого февраля 1899 года. Сашка получил повышение, несмотря на то, что путал левую ногу с правой и в юнкерском строю чувствовал себя яйцом, попавшим на промасленную сковородку – «ездил» во все стороны. Более чужеродного понятия, чем пеший строй, для Дутова не существовало, хотя другие юнкера – такие же «конные души» – чувствовали себя в пешем строю довольно сносно. Он же словно был вылеплен из другого теста: как только надлежало становиться в строй, чувствовал, как у него начинают болеть зубы. Другое дело – казачья подружка лошадь. В седле он мог находиться сутки, даже двое и не уставать. И есть научился в седле, и спать, и бриться, и делать кое-что еще.
   Один из дружков Дутова, юнкер старшей казачьей сотни Щепихин, как-то вечером спросил у своего приятеля:
   – Слушай, Санька, верно говорят, что отец обещал тебя выпороть плетью, если ты не заработаешь лычек портупей-юнкера?
   Дутов жестко, в упор посмотрел на Щепихина. Тому сделалось холодно.
   – Неверно, – сказал Дутов, – и этот вопрос больше никогда нигде не поднимай. Понял?
   Щепихин от такого взгляда даже съежился, в глазах мелькнули испуганные тени. Как выяснилось потом, через много лет, легкий испуг этот – будто перед носом неожиданно вспыхнула плошка с порохом – Щепихин пронес через всю свою жизнь, хотя и став биографом своего приятеля.
   «Портупейские» нашивки Дутов заказал себе золотые – любил пофорсить. Он вообще считал офицерскую форму единственной одеждой, достойной мужчины. Отец регулярно присылал ему из Оренбурга деньги. Генеральское жалование, даже то, что выплачивали отставникам, было очень приличным, – и Дутов мог заказать себе все, что хотел.
   Девятого августа девяносто девятого года Саша Дутов был произведен в хорунжие, и сияющий, молодой, розовощекий отправился в Харьков. Там стоял Оренбургский казачий полк, где Дутову надлежало служить.
   В Харькове он, горделиво подбоченясь, ездил во главе казачьих нарядов, патрулировал улицы и с интересом посматривал на местных барышень. Они казались ему простушками, очень провинциальными, в сравнении со столичными барышнями, и главное – чересчур «пресными». Таких пресных барышень он, несмотря на боязливое в прошлом к ним отношение, не встречал даже в Оренбурге, хотя Оренбург, как известно, расположен от столицы гораздо дальше, чем Харьков.
   Служил Дутов в казачьем полку недолго – менее года. Уже в июне девятисотого года его откомандировали в саперную бригаду, стоявшую в Киеве. Он надеялся изучить инженерное дело, в частности, узнать побольше о взрывных работах и возведении переправ – что, как он полагал, крайне необходимо всякому воинскому начальнику. Да и любой старший чин в звании есаула, войскового старшины, полковника, считал Дутов, обязан знать, чем отличается, допустим, мелинит от обычного пикрина, пикрин от пироксилина, форзейль от шампуньки, блиндаж в один накат от блиндажа трехнакатного. Ограничиваться лишь понятием лошадиных хвостов и мастей, задниц, грив, седел, шпор с малиновым звоном и шенкелей, – если, конечно, хочешь вырасти в должности чуть выше командира сотни, – нельзя. Чтобы заглянуть вдаль, надо хотя бы немного приподняться на цыпочках.
   Впрочем, уже в саперной бригаде главным для него стало изучение телефона и средств связи. Для боя ни жестяный рупор, ни луженая глотка уже не подходят – достаточно одного пушечного залпа – и человек навсегда останется с открытым ртом… Современным боем надо учиться управлять.
   Успешно сдав в бригаде экзамен, Дутов вернулся в Харьков. Там записался на курсы по электротехнике, которые только что открылись при местном технологическом институте. К этой поре он уже вполне сносно работал на телеграфном аппарате и при случае мог отбить «депешу» кому угодно, хоть самому государю.
   Через два года Дутов был вновь направлен в Киев, в хорошо знакомую саперную бригаду, для дальнейшего изучения понравившегося ему дела – казачьи войска требовали специалистов широкого профиля. Хватит крутить лошадям хвосты и рвать себе пальцы, когда тот же хвост можно обрубить под корешок с помощью небольшого пироксилинового патрона – оттяпает под самый корешок, а лошадь этого даже не почувствует.
   В общем, новым для себя делом Дутов очень увлекся и настолько глубоко влез в него, что в 1902 году был командирован в Санкт-Петербург, в Николаевское инженерное училище. Дутов провел там четыре месяца, сдав экзамены за весь курс училища – чем совершил самый настоящий учебный подвиг, из казаков переквалифицировался в военные инженеры и был отчислен в распоряжение соответствующего управления.
   Такие люди, как Дутов, в армии теперь ценились очень высоко, ведь чем больше знал и умел офицер инженерных войск, тем больше вреда он мог причинить противнику. Хорунжий же умел не только шашкой махать, но и переправить через реку полк, починить колесо от пушки, замаскировать снаряды под репу, а капусту с морковкой, для обмана противника, – под снаряды, мог и заставить бездымно гореть обычный черный порох…
   Вскоре Дутов вновь отправился в Киев – ему предстояло служить в саперном батальоне. Провел он там всего три месяца и был переведен преподавать в саперную школу, а оттуда – в телеграфную. Через несколько месяцев ему было присвоено звание поручика.
   Лучшим военным учебным заведением той поры была конечно же Академия генерального штаба. Ее выпускники знаниями могли тягаться с профессорами, умели рассчитать по формулам любое великое сражение, знали латынь и арабскую военную терминологию. Щеголяли они поварским искусством Древней Греции, мастерством чинить взрывные механизмы, разгадывать клинописные письмена и анализировать путаные политические обзоры, выуживая из них редкие крупицы информации, которая ценилась выше золота. Поступить сюда было также трудно, как вытянуть из тысячи билетов один-единственный счастливый…
   Однако Дутов решил поступать в Академию. Предварительные экзамены, как и положено, письменные, в штабе военного округа, он сдал довольно прилично, даже не ожидая, что получит столь высокие оценки. На радостях устроил в ресторане кутеж с цыганами, и напился так, что стал изображать городового, на которого надели конское седло…
   Дальше экзамены надлежало держать в Санкт-Петербурге, уже в самой Академии. Так что вскоре Дутов сидел в «синем» вагоне, как на железной дороге величали вагоны первого класса, и похмелялся шампанским. Жизнь была прекрасна и удивительна.
   Экзамены в стенах Академии считались особенно трудными, но Дутов одолел и их, однако проучился недолго, – он вообще нигде долго не задерживался, словно бы поспешность стала основной чертой его характера, – чуть более двух месяцев. После чего незамедлительно вернулся в свой саперный батальон. Батальон собирался отбывать туда, где грохотали пушки, в Маньчжурию, и Дутов, преисполненный желания совершить «что-нибудь героическое», добровольно решил принять участие в походе.
   «Героическое» он совершил – домой вернулся с орденом Святого Станислава третьей степени и сразу же отправился в Питер, в Академию, продолжать учебу. Но с учебой не заладилось: Дутов отвык от нее. Он то не успевал сдать контрольную работу, то после бессонной ночи, одуревший от «долбежки», опаздывал на утреннее занятие, то не являлся на дополнительный курс по тактике, то пропускал лекцию, которую читал придирчивый профессор. Результат был печален: Дутову выдали документы «без права на производство в следующий чин за окончание Академии и на причисление к Генеральному штабу». Это была оплеуха почище подзатыльников отца. Получалось, что из Академии он вышел человеком второго сорта.
   Дутов ходил как пришибленный – тихий, незнакомый, с черными впадинами под глазами. Он много бы дал за то, чтобы повернуть время вспять и возвратиться в благословенную довоенную пору, когда «военный гимназист» только мечтал об Академии, примерялся к ней и самозабвенно бряцал шпорами, пытаясь отработать чеканный шаг, чтобы пройти в строю перед царем.
 
   …На противоположном берегу Прута взвилась яркая, огромная, как шар, ракета, осветила недобрую, в лопающихся пузырях воду у берега, и в следующее мгновение погасла. За первой ракетой вспыхнула вторая, еще больше и ярче, чем первая. Дутов невольно сжался, втянул голову в плечи, отметил с завистью, что у немцев появились новые осветительные снаряды, проводил ракету внимательным взглядом…
   Вернуть бы все на круги своя! Он уж постарался бы, вызубрил и язык жирных швабов, с которыми они сейчас воюют, и английский, и французский, тогда бы не только знакомые дамочки, но и чопорные экзаменаторы наверняка умилились его «прононсу», при мысли о котором Дутова мутит до сих пор. Он перестал бы плавать, как обычный фельдфебель, в тактике – науке, обязательной для всякого офицера… Все подтянул бы Дутов, но – не дано… Это стало очевидным после экзамена по военной истории и стратегии, когда он ощутил себя необыкновенно тупым, словно бы все мозги из него выдуло вместе с вонючим дымом японских «шимоз»[9].
   Хоть и обидно было выпускнику оказаться за воротами Генштаба, но худа без добра не бывает. Дутов все равно вышел из стен Академии человеком куда более образованным, чем до учебы.
 
   Вновь за Прутом поднялась белая ракета, взлетела бесшумно, и этой странной своей беззвучностью вызвала у Дутова простудный озноб. Мертвенный свет её бил войсковому старшине прямо в лицо, и он поспешно отодвинулся в тень густого пахучего куста.
   На немецком берегу раздалась лающая пулеметная очередь – сонный пулеметчик бил в сторону реки, пули вяло шлепались в воду. Огневая точка эта была засечена ещё три дня назад. Дутов вздрогнул болезненно от мысли, что немцы накрыли разведку и теперь расправляются с ней, но тут же облегченно вздохнул – пулеметчик пустил очередь в сторону русского берега для острастки, не более того.
   Войсковой старшина приподнялся над кустом, прислушался к звукам с противоположного берега. Было тихо.
 
   После Академии Дутов вновь оказался в Киеве, в саперном батальоне, но пробыл там недолго – опять потянуло в дорогу, и он отправился в командировку в родной город Оренбург, в казачье войско, к которому был приписан…
   Вскоре его зачислили в Оренбургское юнкерское казачье училище на должность преподавателя. На погонах у него теперь поблескивали четыре вожделенных офицерских звездочки – несмотря ни на что, он стал штабс-капитаном.
   Отец, постаревший, но сохранивший резкость движений, пахнувший хорошим табаком и настойкой – мать готовила чудесные настойки, баловала отца, – обнял сына, хлопнул его кулаком по спине. Потом откинулся назад, жадно вгляделся в Сашино лицо. Что именно произнес отец – не понять, что-то попало в глотку отставному генералу, глаза сделались влажными. Он откашлялся, мотнул головой и наконец произнес хрипло, – А все-таки ты дурак, Сашка!
   Почему сын у него дурак, отставной генерал уточнять не стал, младший Дутов сделал вид, что не услышал резкого слова, и обнял Илью Петровича:
   – Ты всё такой же ругатель, отец!
   – Чего ему сделается, – поддакнула мать, в радостном волнении топтавшаяся рядом. – Выпить только ныне может больше, чем раньше. А так всё тот же.
   – Цыц! – прикрикнул на жену муж, и тем перебранка в прихожей закончилась.
   Командировка затянулась, Дутов продлил ее и вскоре вообще подал рапорт о переводе в Оренбургское казачье войско, по месту родовой приписки, а также о возвращении ему звания, которое носят казаки. Вскоре он был переименован в подъесаулы.
   Прошло еще немного времени, и Дутов, уже будучи преподавателем юнкерского училища, получил звание есаула. Исполнял он также обязанности помощника инспектора классов, затем был инспектором – в общем, все время находился на виду и чувствовал себя в родном училище, как дома, гораздо лучше, чем в чопорной Академии.
   Помимо собственно инспекторской работы он нес много нагрузок, что называется, общественных, побочных. Это занятия в исторической студии, исследования прошлого казачьих войск. Дутову пришлось организовать для земляков несколько спектаклей; кроме того, устройство вечеров, концертов – самыми веселыми, бесшабашными, запоминающимися стали Рождественские. Довелось ему некоторое время быть и ктитором – старостой училищной церкви, даже петь в хоре, поддерживая группу басов.
   Дутов лечился от поражения, нанесенного ему в заносчивом Санкт-Петербурге, и не мог вылечиться. Временами на него наползала меланхолия, взгляд делался туманным, движения – медленными, вялыми. Рассказать кому-либо из близких о том, как глубоко сидит в нем обида, что пережил он в Академии, не хватало мужества: что-то внутри мешало.
   Работа Дутова в училище была достойно отмечена. В декабре 1910 года он узнал, что награжден орденом Святой Анны третьей степени. Через два года, также зимой, – декабрь оказался для Дутова счастливым месяцем, – есаул Дутов был произведен в войсковые старшины. Звание это считалось среди казаков очень высоким.
   Пир он тогда закатил на весь мир – по-оренбургски. С ухой из стерляди, пельменями из трех видов мяса, кавказским шашлыком. Не обошлось без катания на санках со снежных горок. В Оренбурге тогда останавливался торговец рождественскими петардами, приехавший из Китая, – маленький, кривоногий, горластый, узкоглазый, – он отобрал четыре десятка петард для фейерверка и доставил Дутову прямо на дом. Темное небо над Оренбургом украсилось сиреневым, зеленым и красным салютом.
   Принеся домой новые погоны с двумя просветами и тремя звездами, Дутов, щурясь победно, спросил у отца:
   – Ты во сколько лет стал войсковым старшиной?
   – В сорок семь, – ответил тот спокойным, ровным, хотя и недовольным тоном.
   – А я в тридцать три, – торжествующе рассмеялся сын.
   Глаза у отца сделались темными – признак гнева, – потом начали медленно светлеть, на щеках появилась легкая, как у юноши пунцовость. Он так ничего и не сказал сыну, лишь молча протянул руку, прося показать погоны. Тот вложил их ему в ладонь. Погоны были парадные, с жесткой прокладкой, каптенармус для удобства перетянул их узкой муаровой лентой.
   Отец отставил в сторону правую ногу, немо зашевелил губами, лицо его отмякло, становясь молодым.
   – Дай Бог, чтобы в этой трудной дороге ты пошел дальше своего отца, – наконец проговорил он, щелкнул пальцем по одной из звездочек. – В нашу пору металлическое шитье погон было лучше, – Илья Петрович не сдержался, тихо вздохнул, – мастерицы были лучше.
   Сын неожиданно заметил, как у отца задрожал рот, лицо, только что казавшееся молодым, постарело, осунулось, плечи согнулись, опустились. Новоиспеченному войсковому старшине стало жаль генерала. Он кинулся у отцу, обнял:
   – Отец.
   Старший Дутов ответил объятием на объятие сына.
   В армии того времени не присваивали очередного чина до той поры, пока офицер не приобретал так называемого «годового ценза». Это означало: для того, чтобы стать поручиком, подпоручик должен был определенный срок отслужить командиром взвода. Штабс-капитаном и капитаном он не мог стать, не послужив командиром роты; полковником – не побывав в шкуре командира полка. И это правильно: всякий офицер должен познать армейскую жизнь, не только глядя на нее из окна штаба или с высоты пролетки, поставленной на бесшумные дутые колеса, но и оказавшись среди потных солдатских рядов.
   Для приобретения годового ценза Дутов, – иначе бы чина войскового старшины ему не видать, как собственных ушей, – был направлен в дивизию знаменитого графа Келлера, считавшегося в России не только лучшим кавалерийским генералом, но и лучшим наездником, – попасть под начало графа было очень почетно. Пожалуй, в первый раз после петербургского академического поражения Дутов почувствовал вкус к службе. Надо было показать себя…
   Он вернулся в Оренбург сразу с несколькими благодарностями, полученными от графа. Боль, сидевшая в душе, сделалась чуть глуше.
 
   – Еремей, осмотри этого битюга, – велел калмык, напряженно вглядываясь в темноту, не покажется ли кто еще на тропке. – Вдруг какие-нибудь нужные бумаги есть?
   – Вряд ли чего, кроме двух салфеток для подтирания задницы, мы у него найдем, – угрюмо пробормотал Еремей.
   – Почему так считаешь?
   – Да потому, что это – обычный пожиратель тушеной капусты со свиными шкурками. Таким секреты не доверяют.
   – Все равно обыщи!
   Еремеев, обыскав, проговорил трескучим шепотом:
   – Я же говорил… Ничего нету!
   Невдалеке неожиданно загавкал пулемет, голос его, оглушающе громкий, выбил у Еремеева на коже мурашки. Калмык, стоявший рядом с ним, исчез, будто ввинтился в землю. Еремеев изумленно распахнул рот – чудеса какие-то…
   От пулеметного стука под ногами тряслась влажная, хорошо утоптанная тропа. Резкий сильный звук готов был продавить барабанные перепонки. Огненная очередь, искрясь, веером прошлась по черному пространству, взрыхлила его и исчезла. Запахло химическим дымом, кислым и едким. Еремеев поспешно зажал пальцами нос: солдаты на Западном фронте были напуганы газами.
   Из темноты вновь вытаял калмык, махнул рукой:
   – За мной!
   Они прошли по тропе, свернули влево, услышали тихий говор, остановились. Калмык придавил ладонью воздух, приказывая затаиться, сам беззвучно продвинулся дальше и опять растаял в темноте.
   Метрах в пятнадцати от тропы был вырыт окоп, на дне которого горел костер, – огонь был зажат стенками окопа, его не было видно, – у огня сидели двое солдат и варили в котелке картошку. Калмык внимательно оглядел немцев, ощупал глазами погоны и недовольно покачал головой – ни уголков на погонах, ни кубарей, ни лычек – обычное необученное пушечное мясо… А нужен был офицер. Знающий все о пулеметах, установленных на берегу Прута, о передислокациях в войсках и о том, какие силы подтягиваются к реке.
   Калмык посмотрел на солдат сожалеюще, напоследок вновь зацепился взглядом за погоны и исчез в ночи. Вернувшись к напарникам, скомандовал им:
   – Двигаемся дальше!
   Через пятнадцать минут они вышли к блиндажу. О том, что этот блиндаж штабной, свидетельствовало присутствие часового – громоздкого, как шкаф, пехотинца с карабином за плечами. Карабин был кавалерийский, укороченный, выглядел на литом плече каким-то игрушечным, несерьезным.
   Из блиндажа вылез долговязый, тщательно причесанный офицер с витыми серебряными погончиками, что-то сказал часовому. Тот тяжело бухнул каблуками огромных сапог. Офицер задрал подбородок, некоторое время молча изучал небо, потом бросил часовому еще пару отрывистых фраз и исчез в блиндаже.
   Калмык поспешно отполз по тропке назад, скомандовал напарникам:
   – Будем брать офицера в блиндаже.
   – Это дело, – едва приметным шепотом одобрил решение старшего Еремеев, – только шума может быть столько, что его даже в Могилеве услышат.
   – Плевать, – сказал калмык и вытащил из узкого кожаного чехла небольшой, ловко легший в руку нож.
   Через несколько мгновений он стремительно вывалился из темноты, полоснул гиганта часового лезвием по глотке. Тот даже звука не издал, только открыл изумленно рот и повалился на спину. Еремеев с Удаловым подхватили тяжелое тело под мышки, отволокли в сторону.
   Калмык ткнул пальцем, приказывая Удалову занять место часового, тот проворно занял «освободившуюся вакансию», на всякий случай стянув с плеча карабин. Еремееву калмык приказал двигаться следом за собой, страховать с тыла. Тот поднял руку, показывая, что все понял, и Бембеев неторопливо, без единого звука потянул на себя дверь блиндажа.
   В блиндаже, за сколоченным из досок столом, сидели, уткнувшись в карту, два офицера. Один – что выскакивал на улицу к часовому, второй – седой, малоподвижный, с крупным красным шрамом, перечеркивающим левую щеку от скулы до подбородка. В углу блиндажа телефонист, борясь со сном, ковырялся в проводах – что-то у него не совмещалось, работа была нудная, утомительная, и телефонист, не стесняясь офицеров, откровенно зевал.
   Калмык показал напарнику на телефониста – возьми, дескать, этого деятеля на себя. Еремеев в ответ нагнул голову. Один из офицеров – тот, который выходил, – настороженно поднял голову – что-то почувствовал. В следующее мгновение калмык, ветром ворвался в блиндаж. Еремеев – страшной быстрой тенью, – следом. Миновав стол, Еремей хлобыстнул телефониста прикладом по темени, – прием этот был отработан у него до автоматизма, – телефонист ткнулся головой в провода, которые держал перед собой, и больше не поднялся.