Потный малоподвижный толстяк был старше сослуживца по званию, но зато в два раза больше, стар и неуклюж – доставить его на свой берег было бы трудно. Поэтому калмык сделал короткое быстрое движение и полоснул толстяка ножом по горлу. Тот захрипел, и Бембеев, обрывая крик, ударил его торцом рукояти по голове. Толстяк ткнулся лбом в стол.
   Калмык сгреб в кучу карту, ухватил окаменевшего от ужаса оставшегося офицера за шиворот и оторвал от стула. Офицер распахнул рот, просипел что-то надорвано, калмык двинул его кулаком в нос и показал пальцем на выход:
   – Вперед!
   Тот, держа руки над головой, послушно двинулся к двери, но по дороге зацепил носком сапога за земляной выступ и чуть было не растянулся на полу. Бембеев, сделав рывок вперед, повис над ним и ухватил рукой за воротник. Снова ткнул пальцем в дверь:
   – Вперед!
   Немец вновь поднял руки.
   Оказавшись снаружи, калмык спросил у Удалова шепотом:
   – Ну как? Все тихо?
   – Как в гробу.
   – Тьфу, тьфу, тьфу! – калмык суеверно поплевал через левое плечо. – Тихо, как в гробу, нам не надо!
   Он ужом скользнул на тропу. Пленного погнали следом.
   Пленный, понимая, что русские лазутчики запросто могут ему проредить челюсти, не сопротивлялся, послушно сворачивал по тропке, старался, чтобы в кармане ничего не бряцало, замирал, когда калмык давал команду остановиться, зубами зажимал рвущееся из глотки дыхание и ждал команды бежать дальше. Немец был покорный, усталый, уже битый войной, из тех, кому она надоела.
   Прошло несколько минут, и лазутчики очутились на берегу Прута. Удалов, тяжело дыша, опустился на корточки, притиснул к губам ладонь, чтобы не был слышен его хрип.
   – Кажись, всё, – пробормотал, стискивая рот в кулак, – прошли без сучка… Повезло.
   – Не говори «гоп», пока через тын не перемахнешь, – предупредил его Бембеев, подтягивая за веревку к берегу два связанных вместе бревна.
   Проворно скинув с себя брюки, он через голову стащил гимнастерку, оставшись в рубахе и белых кальсонах, хорошо видимых в темноте.
   – Вот и пригодился нам четвертый, – сказал он, развязывая узлы веревки и располовинивая обрубки с торчащими на манер гребеночных зубцов сучьями, – вот и пригодился… Раздевайся, господин хороший, – велел он немцу.
   Тот все понял и начал торопливо расстегивать китель. На шее у немца болталась цепочка, на ней – то ли медальон, то ли маленькая иконка, яркий металл призывно проблескивал сквозь темноту, пленный прикрыл его рукой и ступил в холодную ночную воду Прута.
   – Правильно, – одобрил его действия калмык.
   В следующее мгновение он сделал несколько гребков и пустился в плавание, немецкий офицер послушно последовал за ним. Замыкающим уходил Удалов: неторопливо огляделся, положил карабин на бревно и ногами оттолкнулся от берега.
   На оставленном ими берегу загрохотал пулемет, очередь привычно вспорола пространство. Калмык прильнул к бревну. Пули прошли низко над водой, впечатались в противоположный берег, срубили какой-то слабенький, едва державшийся за осыпающуюся глину куст, тот с шумом свалился в воду.
   Калмык вновь выпрямился, за сук подтянул к себе бревно, на котором лежал немец, и велел ему проворнее работать руками. Пленный послушно заработал ладонями, обогнал «корабль» Бембеева.
   – Молодец, фриц! – одобрительно отплюнулся калмык, употребив недавно появившееся на фронте словцо.
   Противоположный берег, на котором находились русские, сонно молчал. Рыба, которая так шумно плескалась в воде перед заходом солнца, исчезла, словно бы вымерла, – безжизненной стала река и сколько ни гребли лазутчики, чтобы приблизить берег, а он все никак не приближался. Бембеев до боли в глазах вглядывался в черноту, ничего не находил и продолжал устало грести дальше. Рядом с ним также напряженно, выбиваясь из сил, греб немец. Бембеев ни на мгновение не выпускал его из вида.
   Временами калмыку казалось, что он остался один, совершенно один в огромном черном пространстве, которое ему никак не одолеть, что нет ни Удалова с Еремеевым, ни пленного немца, все ушли на дно Прута, и тогда он невольно прижимался к бревну, вдавливался подбородком в скатку одежды, вновь простреливал глазами пространство, морщился от того, что ничего не мог увидеть и делал усиленные гребки ладонями. Вздыхал свободнее, когда видел рядом с собою бревно с вяло сгорбившимся немцем. Потом глаза выхватывали из темноты Еремеева, помогавшего немцу грести – Ерема подталкивал его бревно торцом приклада, – калмык вновь вздыхал, выплевывал изо рта воду и слышал свой тихий хрипловатый голос:
   – Поторапливайтесь, ребята, поторапливайтесь!..
   Едва достигли своего берега, как из густоты кустов вывалился казачий наряд, пловцов подхватили под мышки и потащили в глубину леса:
   – Здесь опасно, задерживаться нельзя… Пошли, пошли! Господин Дутов уже заждался вас.
   – А где его высокоблагородие? – спросил калмык. – Доложиться ведь надо.
   – Сидит в двух километрах отсюда, выше по течению…
   – Это так нас отнесло?! – неприятно удивился Бомбеев. – Ничего себе теченьице! Как на Яике…
   Пленный оказался ценным собеседником, достойным – рассказал о всех новинках, вводимых в германской армии; Бембеев, Еремеев и Удалов были за поимку важного пленника представлены к Георгиевским крестам, и вскоре Дутов перед строем пешей команды вручил их бравым разведчикам.
   – Трое храбрецов совершили вылазку, не сделав ни одного выстрела, – сказал Дутов. – Урон германцам нанесен такой, будто на ту сторону сходил весь наш пеший эскадрон. Вот как надо воевать! – Дутов взметнул над собой кулак, потряс им.
   Над строем летали стремительные, будто пули, шмели, пахло цветущей сиренью и медом, воздух был чист и плотен.
   – Через несколько дней нам предстоит идти в наступление, – сказал Дутов, – готовьтесь к нему, казаки. Войну эту во имя государя нашего, России и православной веры мы выиграем.
   Он прошелся вдоль строя, остановился около Климова, вытянувшегося с застывшим лицом, оглядел его, остался доволен, передвинулся вдоль строя дальше, вновь остановился. Вторично взметнул над собой кулак и рубанул им воздух:
   – Обязательно выиграем!
 
   Ночь двадцать восьмого мая шестнадцатого года была темной, глухой, в ней вязли все звуки. С неба сыпался мелкий противный дождь, шуршал неприятно, опускаясь в траву, на листву деревьев, собираясь в воронках, в кузовах разбитых пароконок, в торчащих на попа медных артиллерийских гильзах на бывших позициях, пропитывал насквозь одежду. Казаки матерились.
   Готовность номер один была объявлена еще вечером. Еремеев достал свой сидор[10], развязал веревку, заглянул внутрь. Скарб у него, как, собственно, и у всех казаков, был простой – пара чистого белья на случай, если где-нибудь удастся принять баньку, запасные портянки, иконка Богородицы, ложка с вилкой, полотенце и разная исходная мелочь от иголки с нитками до мятого, видавшего виды котелка, завернутого в немецкую газету. Такой же немудреный скарб был и у Удалова. Правда, кроме иконки у него еще имелся молитвенник.
   – А у тебя, Африкан, иконы есть? – спросил Еремеев у калмыка.
   Удалов запоздало придавил сапогом ногу Еремеева:
   – Ты чего это, Еремей? Он же – другой веры.
   – Я – некрещеный, – просто ответил калмык.
   – Так давай мы тебя… это самое… окрестим.
   Сапожник вновь надавил на ногу Еремеева, тот отмахнулся от него, будто от комара:
   – Не мешай!
   – Ты чего затеял? Сейчас оскорбленный Африкан схватится за пику и проткнет тебя насквозь.
   – А чего, окреститься – это дело хорошее, – неожиданно произнес Бембеев, – среди калмыков тоже есть крещеные…
   – Вот видишь, – назидательно проговорил Еремеев, отодвигаясь от приятеля.
   – Только с этим делом спешить не надо, – проговорил Бембеев, – закончится наступление – можно будет и окреститься.
   – А у калмыков какая вера? – Удалов хитро сощурил глаза. – Мусульманская?
   – Нет, – Бембеев качнул головой. – Мы – буддисты.
   О таковых Удалов даже не слышал. Поинтересовался:
   – Это кто такие будут?
   Калмык махнул рукой:
   – Потом расскажу, – он придвинул к себе аккуратно сшитый, с двойным дном сидор, заглянул внутрь, имущества у него было еще меньше, чем у Еремеева.
   – Это правда, что вы, русские, перед тем, как пойти в атаку, надеваете чистое белье?
   – Правда, – Еремеев достал из сидора чистую рубаху, – умирать положено в чистом. Самое последнее дело – положить человека в землю в грязном белье.
   – А еще хуже – не перекрестить его знамением и не прочитать напоследок молитву, – добавил Удалов.
   Тихо было в русском стане, у костров. Люди, готовясь к переправе через Прут, прощались со своим прошлым, с тем, что никогда уже не вернется, шевелили губами, немо творя молитвы, и поглядывали в быстро темнеющее небо. Кто-то запел песню про казачью долю, песню подхватили, но долго она не продержалась, угасла…
   Ночную переправу русских через Прут немцы засекли. Вначале загавкал один пулемет, потом к нему присоединился второй, пули густо посыпались в воду. Затем на германском берегу рявкнуло орудие. За ним другое. Раньше орудия на этом участке фронта замечены не были, они стояли выше по течению Прута в специально вырытых капонирах[11].
   Недалеко от Дутова, плывущего вместе со своей пешей командой, в воду всадился снаряд, волна накрыла войскового старшину с головой, поволокла в опасно пузырящуюся глубину, Дутов задергался, замолотил руками, стараясь вырваться из жадного зева, засасывающего его, захрипел, глотая воду, давясь ею и собственным хрипом, – холодный страх сдавил Дутову грудь.
   Он заработал руками проворнее, вкладывая в судорожные движения последние силы. Наконец зев ослаб, Дутов вынырнул на поверхность и вцепился руками в бревно, потерявшее своего хозяина.
   Рядом плыл плот с короткоствольной пушчонкой, установленной на железный лафет. Около пушчонки горбился, оберегаясь от чужих осколков, орудийный расчет – трое худых солдат, бородатых, очень похожих на неуклюжих птиц, вылупившихся из одного гнезда: коротенький щиток орудия не мог прикрыть всех их, и артиллеристы покорились своей судьбе – что будет с ними, то и будет…
   Над головами людей, в воздухе, вновь раздался шелестящий, с коротким подвывом звук, и в воду лег еще один снаряд, взбугрил высокую крутую волну. Она накренила плот с гордой пушчонкой и та медленно поползла с плота в воду. Один из сгорбленных артиллеристов застонал и сполз под колеса пушчонки, двое других вцепились руками в колеса, засипели, стиснув зубы и тряся мокрыми головами, удерживая орудие на плоту. Хорошо, лафет пушчонки был привязан проволокой к бревнам, орудие хлебнуло стволом воды, и плот выпрямился…
   Раненый пушкарь растянулся на плоту под колесами. Один из артиллеристов склонился над ним:
   – Микола, куда тебя ранило? Куда, а? – монотонно забормотал он, приподнял голову раненого, сунул под нее смятую мокрую фуражку.
   Микола молчал – металл перебил в его организме какую-то важную жилу, – и человек стремительно слабел.
   Люди продолжали барахтаться в черной, хранящей в себе тепло ушедшего дня воде, хрипели, тихо, с тоской матерились, но упрямо продолжали плыть к противоположному берегу Прута. Несколько раз вода заливала Дутову рот, он захлебывался ею, мотал головой протестующе, делал поспешные гребки, стараясь побыстрее одолеть опасное место… Над водой висел кислый дымный запах.
   Хоть и казалось, что переправе этой не будет конца, а конец все-таки пришел – под ногами внезапно оказалось твердое дно, оно само поднырнуло снизу под сапоги, бодливо толкнуло человека. Дутов неожиданно испуганно, как в детстве, поджал под себя ноги и лишь потом запоздало, с облегчением понял – он достиг противоположного берега…
   Подхватив скатку белья, лежавшую на бревне, он сплюнул воду и выскочил на берег. Скатка была перетянута кожаным ремнем, из-под ремня торчала рукоять пистолета. Войсковой старшина выдернул пистолет, ткнул стволом в черное пространство – ему показалось, что сверху, из кустов, на берег валится человек с винтовкой в руках, призванный убить его. Дутов предупреждающе щелкнул курком, темь в ответ шевельнулась пусто, под порывом ветра зашумели кусты, но никто из неё так и не вывалился.
   Дутов поспешно натянул на себя бриджи, с облегчением услышал, как слева в ночи возникло раскатистое «ура», потом этот же крик раздался впереди, и войсковой старшина, натянув на ноги сапоги, проворно рванул вперед. Пешая команда форсировала реку, целя в пустой промежуток противоположного берега, в стык двух батальонов – австрийского и немецкого. В этом месте строчка окопов обрывалась, и можно было легко вгрызться в оборону противника.
   В реку с воем всадился еще один вражеский снаряд, окрасил воду мертвенным голубоватым светом, опрокинул плот с людьми. Послышался длинный тоскливый крик. С фланга ударил пулемет, прошелся свинцом по воде. Крик оборвался. Дутов ощутил, как у него задергалась щека, в висках заплескалась боль.
   На плоту мог оказаться и он: ему, как командиру пешего дивизиона, предлагали переправу на плоту при полном обмундировании, но он отказался, предпочтя добираться до вражеского берега вплавь, – в плот попасть легче, чем в одинокого, скрытого покровом ночи пловца.
   Он пересек гряду кустов, как некий барьер, услышал слева от себя сопение – в темноте барахтались, сцепившись друг с другом, двое, русский и немец, но определить, кто из них где, было невозможно. Дутов подскочил к сопящей куче, наставил на нее пистолет, в следующий миг неожиданно отчетливо увидел голову здорового немца в сбитой набок каске и ловко ударил рукоятью пистолета прямо в оголенное ухо. Немец вскрикнул негромко, выпустил противника, которого уже почти взял за горло.
   Дутов ухватил русского за руку:
   – Вставай, казак!
   Тот покрутил головой, стряхивая с себя песок, достал из-за голенища сапога веревку.
   – Этого гада надо связать, иначе убежит, – прохрипел он.
   – Еремей, ты, что ли? – изумленно воскликнул Дутов.
   – Он самый, ваше высокоблагородие, – хрипя, отозвался казак, – спасибо за выручку. Не то этот боров… Чуть не задавил ведь.
   Еремеев накинул на руку немца веревочную петлю, затянул, рывком перевернул пленника лицом вниз, притиснул вторую руку к первой и проворно обмотал их веревкой, связав концы ее узлом.
   – Теперь этот сукин сын хрен куда денется, – прохрипел он довольно, помял пальцами грудь. Вгляделся в темноту.
   Впереди вновь послышалось негромкое, смятое беспорядочной стрельбой «ура!», следом – матерные выкрики. Дутов заторопился.
   – В атаку, в атаку, Еремеев! – подогнал он казака. – Нам еще линию окопов надо взять.
   Неподалеку в небо взметнулось синее плоское пламя, осветило лица дрожащей мертвой голубизной, стремительно опало.
   На Дутова налетел коренастый круглоголовый австрияк, выскочивший из пулеметного гнезда, вырытого перед самыми окопами, чуть не сбил его с ног и с воплем шарахнулся в сторону – ошалелый, не увидел русского. Дутов прыгнул в темноту следом, догнал австрияка и что было силы долбанул его кулаком по голове. Как кувалдой. Австрияк пискнул жалобно и, упав, покатился по земле. Дутов навалился на него сверху, придавил, тяжело дыша, прохрипел в сторону:
   – Еремеев, ты где?
   Австрияк зашевелился под ним, Дутов придавил его к земле сильнее, сверху прижав коленом:
   – Никшни!
   В следующее мгновение из темноты вынырнул Еремеев.
   – Тут я, ваше высокоблагородие. Звали?
   – Звал. Принимай еще одного, Георгиевский кавалер! Потом перед полковой канцелярией отчитываться будешь.
   В нескольких метрах от них завязалась схватка – пешие казаки сцепились с немцами, рванувшими из окопов в контратаку. Раздавались смятые удары прикладов, вскрики, сопение, глухие стоны, ядреный мат, без которого у соотечественников не обходится ни одна драка, вопли на гортанном немецком, почему-то сделавшимся похожим на грузинский язык, сочное шмяканье опрокинутых тел о сырую землю. Дутов бросился в гущу драки, наскочил на здоровенного рыжего, вооруженного двумя тесаками, – он, как мясник, полосовал всё вокруг себя, крякал, бил в одну сторону, дотягивался до цели, потом бил в другую. Увидев офицера, «мясник» кинулся к нему.
   Дутов пригнулся, затем сделал стремительное движение вбок, ушел метра на полтора от нападавшего, снизу выстрелил. Пуля всадилась противнику в голову, мигом превратив лицо немца в кусок сырой говядины, тот выронил ножи и распластался на земле.
   – Спасибо, ваше высокобродь! – Дутов услышал всхлип.
   Внизу на коленях стоял молодой казачонок и прижимал ладонь к окровавленной, порезанной немцем щеке, но Дутов уже не слышал его слов, метнулся дальше, где на маленьком пятачке молотилось сразу несколько человек. С ходу, что было силы, он врезал ногой по лицу унтера, пытавшегося на четвереньках выбраться из схватки, немец охнул, оскалился по-собачьи и, перевернувшись через голову, растянулся на земле.
   – За батюшку государя! – громко прокричал Дутов, увлекая за собой казаков, и в следующее мгновение столкнулся с двумя фрицами, обрушившимися на него сразу с обеих сторон.
   В одного Дутов в упор разрядил пистолет. Второй с воплем занес над Дутовым винтовку, пнул прикладом пространство – Дутов успел увернуться. Бок у немца оголился, он провопил еще что-то, прыгнул в сторону и направил на войскового старшину плоский длинный штык.
   – Рус, сдавайся! – просипел немец.
   – Много хочешь, – ответно просипел Дутов, впустую щелкнул бойком пистолета – в обойме попался отсыревший патрон.
   – Сдавайся! – немец засмеялся, в темноте по-людоедски плотоядно блеснули зубы.
   Дутов вновь впустую щелкнул бойком – и второй патрон, оказалось, отсырел, – виски его сдавило что-то холодное, во рту мигом образовался комок. Сделалось трудно дышать. Немец засмеялся вновь и направил штык противнику в грудь, ткнул – Дутов едва успел отскочить в сторону, острие прошло рядом с плечом. Дутов выстрелил в немца в третий раз – и в третий раз пистолет дал осечку. Это была уже не случайность – это был рок.
   Лицо немца еще больше расплылось в широкой понимающей улыбке – видимо, он и сам попадал в подобные ситуации – он снова ткнул в Дутова штыком. В последний, почти упущенный миг тот уклонился от тычка, затем, опережая противника, совершил ловкий прыжок и ударил немца рукояткой пистолета по каске.
   Звон раздался такой, будто Дутов врезал молотком по пустому чугуну. Обладатель «чугунка» шлепнулся на задницу, очумело затряс головой. Старшина дунул в ствол револьвера и позвал уже привычно:
   – Еремеев!
   Через несколько мгновений Еремеев возник перед ним из пространства, будто некий дух, пришлепнул ладонь к козырьку фуражки.
   – Вяжи этого гада, – устало произнес Дутов, только сейчас ощутив, как трясутся руки и колени, а икры свело так, что они сделались будто железными и стреляли острой болью.
   Еремеев коршуном прыгнул на плененного. Запас прочных пеньковых концов у него, похоже, был неистощим.
 
   Через час немецкие окопы были взяты. В предрассветной темноте они теперь развернулись на сто восемьдесят градусов. Казаки пешего дивизиона начали сооружать на тыловой кромке окопов брустверы – гулко хлопали лопатами по валам земли, за которыми можно укрыться, – тридцать лопат на плоту доставили с той стороны Прута. Руководил инженерными работами подъесаул Дерябин.
   – Поспешай, ребята, – подгонял он, – как только рассветет, швабы полезут в атаку.
   – Пока они кофий не попьют – не полезут, вашбродь, – знающе проговорил один из братьев Богдановых, насмешливо блеснув глазами, – натура швабская хорошо известна.
   – Натура известная – это верно. Но вдруг у них генерал – дурак, страдающий бессонницей? А, Богданов? Возьмет и даст команду атаковать ночью.
   – И это может быть, – согласился с подъесаулом Богданов, – очень даже…
   Кто это конкретно был из братьев Богдановых – не угадать, Иван ли или Егор: слишком уж походили они друг на друга – родились с разницей в сорок минут. Лица у них, с крупными волевыми подбородками, округлые, улыбающиеся – одинаковые. Открытый взгляд, исполненный всегдашней готовности помочь, и рост, и походка… Даже усы – и те братья носили одинаковые.
   Корнет Климов не выдержал, проворчал:
   – Ну хотя бы один из вас взял бы, да и сбрил усы… Чтобы отличаться?
   – Не можем, ваше благородь, – сказал один из Богдановых, – в таком разе мы нарушим обет, данный родителям.
   – Какой еще обет?
   – Обещание, что мы с братцем Егоркой дали папаньке с маманькой – они же за нас одной иконе молятся – одному святому, бишь…
   – Блажь все это, – продолжал ворчать корнет.
   Настроение у Климова было хуже некуда: из штаба дивизии в штаб пешего дивизиона пришло распоряжение, подписанное самим Келлером, о перепроизводстве его из корнетов в хорунжие. Собственно, одно звание от другого высотой не отличалось, но тем не менее лицо у корнета напряженно вытянулось, под глазами образовались и уже несколько дней не исчезали белые «очки».
   – Я же не казак, Александр Ильич, – сказал он Дутову, – зачем из меня хорунжего сделали?
   – Видимо, исходя из того, что вы служите в казачьей части, – примирительно проговорил Дутов.
   Климов хотел выругаться, сказать что-нибудь нелестное о графе, но промолчал – Келлера он боялся, при упоминании его имени вытягивался во фрунт и застывал, будто в строю, с напряженным лицом.
   – Ну не в прапорщики же он вас перепроизвел, – Дутов вспомнил, как с ним поступили в Академии, тряхнул головой, словно хотел выбить из нее застрявшую старую боль, и добавил: – Меня тоже обижали… Много раз. Но на жизнь мою это никак не повлияло. Так что отнеситесь к этой метаморфозе спокойно.
   Климов поморщился – ему и переправа не понравилась, и то, что вода в Пруте мокрая… И то, что Дутов не умел рявкать на подчиненных, а обходился мягкими замечаниями, тоже пришлось не по душе…
   – Работайте, работайте, – рявкнул Климов на братьев, внутренне злясь на себя за то, что давно надо было бы показать этим улыбающимся клоунам Кузькину мать, но он, дворянин и офицер, все чего-то интеллигентничает… Тьфу!
   Братья Богдановы, подстегнутые Климовым, заработали проворнее.
   Когда рассвело основательно, после кофейного завтрака, без которого офицеры в нарядных парадных касках, схожие с петухами, даже не выходили из блиндажей, немцы поднялись цепью в недалеком логу и двинулись отбивать потерянные окопы.
   Дутов поднес к глазам бинокль:
   – Без моей команды не стрелять!
   – Без команды их высокоблагородия не стрелять, – пополз неторопливый рокоток по казачьей цепи.
   Казаки – люди хоть и горячие, но умеющие думать, способные окорачивать себя, если это надобно. Страха они не знали, на врага обычно шли смело, не пригибаясь, но и лишний раз подставлять себя под пули тоже оберегались. Пуля ведь дура, сшибет и не посмотрит, умный ты или пустоголовый…
   Немецкая цепь приближалась. Были уже видны потные раскрасневшиеся лица – частый шаг, готовый перейти на бег горячил тела, сбивал дыхание. Впереди цепи двигался гауптман в блестящем пенсне, очень крохотном, карикатурно выглядевшем на красной физиономии. В одной руке гауптман держал многозарядный маузер с квадратной магазинной коробкой, доверху набитой патронами, в другой – лакированную палку с криво изогнутой, украшенной замысловатой резьбой рукоятью. Маузер был нужен ему, чтобы без промаха разить обнаглевших русских, палка – чтобы наказывать своих солдат, если те начнут разбегаться, как тараканы, в разные стороны.
   – Айн, цвай, драй! – лихо печатал шаг гауптман.
   – Айн, цвай, драй! – также лихо шлепали сапогами по земле его подчиненные.
   Всем своим видом атакующие демонстрировали превосходство. Солдатам перед атакой выдали по стопке шнапса, чтобы из подданных кайзера Вильгельма напрочь испарился страх – бояться следовало казакам, незаконно занявшим чужие окопы. Немцам нравилось, как они идут – зрелище, если глянуть на него со стороны, впечатляющее – казаки должны почернеть от страха…
   – Айн, цвай, драй!
   Лишь музыки не хватало под этот чеканный строевой счет. Серое небо, казалось, и то подрагивало в такт шагам, природа замерла в тревожном ожидании: сейчас что-то произойдет! Германская цепь сомнет казаков, втопчет бедолаг в землю, будто муравьев, и храбрые солдаты кайзера получат в награду еще по одной стопке яблочного шнапса, да по шоколадке на закуску, как рекомендует великий кайзер…
   Дутов почувствовал, как внутри возник холод, пополз по хребту вниз, – он расстегнул крючки на воротнике кителя, – дышать стало тяжело… Несколько казаков на бруствере, нервно заерзали – слишком уж близко подошли немаки, можно разглядеть цвет глаз под касками.
   – Не стрелять, – напомнил Дутов, – без моей команды – ни одного выстрела… Иначе они сметут нас.
   Цепь все ближе и ближе, сапоги впечатываются в землю, рождая победный звон и панический гул в голове. Войсковой старшина повернул голову в одну сторону, потом в другую, выкрикнул по-птичьи резко: