Разведчики залегли в низине рядом с немецким минным полем – от поля этого, от уплотнённых, коварно запечатанных бугорков земли веяло зимним холодом, будто безмятежное лето уступило место суровой декабрьской студи, – и ждали удобного момента.
   Иногда над головами разведчиков проносились тяжёлые дымные струи, – днём немцы установили неподалёку пулемёт, которого ещё прошлой ночью не было, и пулемётчик, борясь со сном, тренировался в слепой стрельбе, полосовал пулями пространство, тревожил израненную землю… Хоть и установлен был пулемёт, а низину он не простреливал совершенно, и это успокаивало Горшкова, которому важно было и ребят своих сохранить, и гауптмана через линию фронта переволочь целым и невредимым. Когда дымная струя в очередной раз разрезала воздух, старший лейтенант приподнимал голову и вглядывался в дрожащее мертвенное пространство словно бы хотел схватить летящую пулю…
   Уже под утро, при сереющем, безвольно расплывшемся, мягком небе, немцы успокоились, пулемёт стих, и разведчики переползли на свою сторону. Извозюкались донельзя – промокли до нитки, испачкались густой, чёрной, как отработанное масло жижей до самых бровей, но фронтовую полосу одолели без сучка, без задоринки. И гауптмана благополучно доволокли до своих окопов – без царапин и обмороков.
   Уже сидя в кузове полуторки, поглядывая на толстого сомлевшего гауптмана, разведчики наконец осознали, что всё сталось позади, обвяли лицами, обмякли, повеселели – всякий поход на ту сторону обязательно заставляет человека держаться в жёстком сборе, не ослаблять в себе ни одного чувства и пребывать в таком состоянии до возвращения домой.
   Тонко, надорванно завывал мотор полуторки, солнце било в усталые, красные от бессонницы глаза, назад медленно уползала дорога. Мустафе очень хотелось спать, виски ломила боль, но он держался, не уступал ни сну, ни боли, да ещё про себя удивлялся тому, как легко им удалось сходить на вражескую сторону… Ни стрельбы, ни усилий особых, ни риска – всё произошло как-то по-домашнему гладко.
   «Неужели у разведчиков так бывает всегда?» – задавал он себе наивный вопрос и удивлялся детской непосредственности его. Ведь бывали случаи, когда в разведку уходили тридцать человек и не возвращался ни один. Всё зависит от везения.
   Гауптман сидел в кузове вместе со всеми, подпрыгивал на снарядном ящике и испуганно таращил глаза, полное влажное лицо его покрылось морщинами, будто из немца выпустили воздух, всё в нём обвисло, щёки покрылись щетиной.
   Война для него закончилась, бедолагу-гауптмана отправят в какой-нибудь лагерь, где собирают пленных немцев, такие, как слышал Мустафа, в России уже имеются, – гауптман останется жив, а вот будет ли жив Мустафа, никому не ведомо… Тут Мустафе так захотелось наградить пленного оплеухой, что он едва сдержал себя.
 
   Пока разведчиков не было, в клуне успели поселиться другие люди – трофейщики, им понравилось мягкое сено и автономное расположение, дающее независимость от начальства. Кот Пердунок, встретивший незваных гостей протестующими воплями, из клуни был немедленно изгнан, отчаянное желание Пердунка задержаться хотя бы на немного, было ликвидировано ударом сапога под пятую точку, увенчанную роскошным пыльным хвостом – сделал это старший группы трофейщиков, подпоясанный добротным командирским ремнём: поддел он Пердунка носком сапога и кот унёсся по воздуху за изгородь.
   Едва разведчики появились у клуни, как Пердунок поспешил выкатиться навстречу и рассказал обо всём – на своём кошачьем языке, естественно, но разведчики хорошо поняли его и на кошачьем.
   – Вот гад, этот кривоногий, – Охворостов выругался. – Жаль, старший лейтенант наш в штабе задерживается… Ладно, кот, не горюй, зло будет наказано, справедливость восторжествует. – Старшина нагнулся, погладил Пердунка. Тот быстро успокоился и победно задрал хвост вверх.
   У изгороди валялись вещи разведчиков, выброшенные из клуни – вещи эти кот охранял старательно. Старшина удручённо поскрёб пальцем затылок.
   – Ни дна у людей нет, ни покрышки… И уж тем более – совести.
   На двери клуни болтался замок – новенький, трофейный, украшенный блестящими латунными заклёпками, – повесили гости незваные, на чердак вела приставная лестница. Скособоченная дверца чердака была наполовину открыта.
   – Эй, славяне! – позвал старшина новых постояльцев вполне доброжелательно, – впрочем, сохранял он этот тон с трудом. – Выгляньте кто-нибудь!
   В ответ – тишина, ну, хоть бы царапанье какое-нибудь раздалось, писк, кряхтенье, лай, мяуканье, свист, шипенье, но нет, лишь маленькая птичка села на слом крыши, протенькала что-то умиротворённо и исчезла.
   – Славяне! – вновь позвал Охворостов, прислушался – не отзовётся ли кто, и когда никто не отозвался, носком сапога поддел ком земли, поймал его с лёту в чердачную дверь. Ком всадился в ребро дверцы, рассыпался на мелкие крошки, обдал стоявших внизу разведчиков земляным горохом.
   На этот раз подействовало. На чердаке кто-то зашевелился, закашлял, в приоткрытую дверцу высунулся ствол немецкого автомата и над головами разведчиков засвистели пули.
   Старшина поспешно отпрыгнул в сторону. Разведчики также кинулись от клуни врассыпную, кто куда – не хватало ещё у себя дома пулю поймать.
   – Ах ты, с-сука, – выругался старшина, прижался спиной к стенке клуни. – Арсюха, у тебя дымовые шашки в «сидоре» имеются?
   – Имеются. Две штуки…
   – Кинь-ка мне одну.
   Коновалов достал из мешка, висевшего у него на плече, дымовую шашку, похожую на обычную консервную банку, перебросил старшине, тот ловко поймал банку, проткнул её с двух сторон ножом, подождал, когда шашка заискрится, раскочегарится, начнёт давать дым и в приоткрытую дверцу швырнул на чердак клуни.
   Шашка влетала в тёмное помещение, будто космическая ракета, с трескучим шипением.
   Несколько мгновений на чердаке было тихо – ни стука, ни грюка, только лёгкий дымок валил из приоткрытой дверцы, потом раздался отборный мат и вновь протрещала длинная неэкономная очередь.
   – Эй, козлы! – прокричал старшина, продолжая прижиматься спиной к стенке клуни. – Счас я вам вторую шашку подброшу, чтобы теплее было… А ну, вываливайтесь из клуни! Вы заняли чужую территорию!
   На чердачном этаже клуни раздался кашель, дверца, отодвинутая чьим-то громоздким сапогом, распахнулась во всю ширь, из раздвига повалил дым.
   – Душегубы! – прекратив кашлять, прохрипел невидимый человек. – Под трибунал пойдёте!
   – А за автоматную стрельбу в тылу разве не положено никакого трибунала? – старшина вновь возмущённо выматерился.
   – Под трибунал, под трибунал… – продолжал хрипеть неведомый вояка. – Я вам устрою за милую душу…
   В проёме чердачной двери показался широкий зад, обтянутый добротными офицерскими штанами-галифе, потом перекладину лесенки начала нащупывать нога в хорошо начищенном сапоге.
   На землю сполз плотный щекастый человек с петлицами младшего лейтенанта, следом за ним – деваха в солдатской гимнастёрке и длинной бесформенной юбке с отвисшим задом. Старшина удивлённо присвистнул! Произнёс громко, с выражением:
   – М-да-а-а…
   – Не м-да, а боец вверенного мне подразделения, – взъярился младший лейтенант. – И прошу не путать это с разными «шурами-мурами». Понятно?
   – Понятно, – произнёс старшина с ехидцей, невольно проникшей в его голос, – только непонятно, младшой, как и за что ты упечёшь меня под трибунал.
   – А это уж моё дело, – огрызнулся трофейщик, – было бы шея, а хомут мы на неё всегда нахлобучим. Понятно? И прошу мне не тыкать!
   – Да пожалуйста, – хмыкнул старшина издевательски.
   Следом с чердака скатился сержант с отёчным лицом, украшенным увесистым синяком и двумя автоматами, перекинутыми через шею, своим и командирским.
   – Андрющенко, немедленно арестовать наглецов! – рявкнул на отёчного сержанта младший лейтенант.
   – Кхе! – призывно кашлянул в кулак старшина и в то же мгновение отёчный сержант оказался лежащим на земле с плотно прижатыми к бокам руками – можно было вязать, как пленного немца. Оба автомата валялись неподалёку. Младший лейтенант также корячился на земле, кряхтел, выплевывая изо рта сгустки слюны и давась сохлым козьим горохом.
   – За всё рассчитаюсь, – выбил он из себя с очередным плевком, – сполна!
   – Слепой сказал: «Посмотрим!» – хмыкнул старшина и вновь поднёс к его носу кулак: – Кхе!
   Прошло ещё несколько мгновений, и трофейщики очутились за изгородью. Младший лейтенант отряхнул свои роскошные штаны.
   – Берегись, старшина, – угрюмым голосом предупредил он, – я тебе по всем параграфам счёт выставлю!
   – Для начала тебе ещё надо будет объясниться с моим командиром, – старшина привычно хмыкнул, – а уж потом мы будем объясняться с твоим. Соломин, выдай гражданам тыловикам ихние манатки.
   Соломин проворно поднялся по лестнице на чердак, откуда продолжал сочиться дым, уже заметно ослабший, вышвырнул несколько мешков, набитых барахлом, высунулся в дверь:
   – Верхний этаж свободен от посторонних предметов.
   – Ну а с нижним мы вообще справимся подручными средствами, – старшина перекинул мешки с барахлом, затем стянул с плеча верный автомат ППШ, приладился и ловко, одним ударом приклада сшиб с клуни нарядный трофейный замок. Сделал рукой широкий приглашающий жест: – Битте-дритте, славяне!
   Клуня также была забита мешками, старшина насчитал их целых двадцать, озадаченно поскрёб пальцами затылок. Соломин сделал то же самое:
   – Не дай бог чего-нибудь пропадёт! Тогда нас на котлеты пустят.
   Старшина покосился на изгородь: как там трофейщики? Всё продолжают воздух сотрясать или уже успокоились? А трофейщиков уже и след простыл. Вместе с мешками и сонной девахой. Ловко они научились покидать «поле боя» – будто духи бестелесные. А ведь этот младший лейтенант, видевший немцев только окочурившимися, да ещё, может быть, в колонне пленных, действительно может иметь в штабе какого-нибудь знакомого подполковника, падкого до трофейного добра, и тот за штуку немецкого сукна или позолоченный эсесовский кортик может запросто навалиться на разведчиков всей тушей.
   Впрочем, старший лейтенант Горшков тоже не лыком шит – у него также свой знакомый подполковник есть.
   Мешки трофейщиков без всякой опаски выволокли во двор и заняли прежние, уже освободившиеся места. Старшина беспечно прыгнул на ворох сена, вытянулся на нём с молодым хрустом, закинул руки за голову: хорошо быть дома!
   Мустафа занял место недалеко от Охворостова, кинул в изголовье «сидор», в котором не было больше ни одной консервной банки – всё выставил на «прописку» – и очень скоро провалился в сон.
   Снился ему лагерь, те самые светлые минуты, когда раздавали хлеб и в руках оказывалась вкусно пахнущая, приятно-тяжёлая пайка, снилось бронзовое тускловатое солнышко, заползающее за косой край земли и что-то ещё, кажется, кони, точнее – топот их, самих коней не было, а был отчётливо слышен их недалёкий дробные топот, – вот этот топот и снился Мустафе.
   И настолько крепок был его сон, что он не услышал, как в клуне появился старший лейтенант, обвёл усталым взглядом людей, остановился на Мустафе и спросил неожиданно:
   – Ну как, старшина, годится нам Мустафа, али как? Как считаешь?
   – Нормальный мужик. Обучим кое-чему и можно будет пускать в самостоятельную разведку.
   – Я тоже так считаю. Забили это дело, Егор Сергеевич. А чего тут у вас с барахольщиками произошло?
   – С трофейщиками? Вы и это уже знаете? – брови у старшины сложились удивлённым домиком.
   – Ворона в клюве принесла.
   – То-то их толстозадый предводитель грозил нам…
   – Он свою угрозу выполнил, даже успел накатать на нас телегу, но на его несчастье в штабе оказался начальник разведки корпуса и всё поставил на свои места – барахольщикам даже извиняться пришлось…
   – Это хорошо, товарищ командир, – старшина потёр руки, – это мне очень нравится.
   – Да и толстяк этот, гауптман, тоже оказался ценным кадром. Всех, кто брал его, велено представить к медалям.
   – Отличная новость, товарищ старший лейтенант! – Охворостов проверил пуговицы на гимнастёрке – все ли на месте, застегнул воротник, отряхнулся, сбивая с себя остья сена. – Отлучиться разрешите, товарищ старший лейтенант!
   – Это куда же? – Горшков сощурился.
   – В штаб!
   Старший лейтенант вспомнил девушек-связисток, синеглазую Асю и позавидовал Охворостову, простоте его отношений с дамским полом, – сам он так не умел, робел…
   – Давай, старшина, имеешь право!
   Старшина сдвинул складки под ремнём гимнастёрки назад, браво выпятил грудь – выглядел он на все «сто».
   – Товарищ командир, осмелюсь доложить…
   – Ну!
   – У меня сегодня день рождения.
   Горшков присвистнул удивлённо: совсем забыл на войне, что существуют такие простые штатские штуки, как дни рождения. Господи, да это же совсем из другой жизни, которой уже нет… Проговорил тихо – у него даже голос сел:
   – Ох, старшина! Чего же мне тебе подарить?
   – Ничего не надо, товарищ старший лейтенант, главное, чтобы вы сами были – это раз, и два – давайте пригласим к нам связисток… Снова. А?
   – А почему бы и не пригласить?
   – Есть пригласить связисток! – лицо старшины засияло удовлетворённо.
   Старший лейтенант позавидовал лихой молодцеватости подчинённого и, устало выплёскивая его из головы, расслабленно опустился на сено, закрыл глаза. Когда открыл – старшины уже не было, он будто растаял.
   Хотелось спать. Горшков вновь закрыл глаза и в то же мгновение провалился в тяжёлый непрозрачный сон, – что-то в странном сне этом ухало, колотилось, скрежетало, ворочалось, вызывало беспокойство… У Мустафы сон был один, у старшего лейтенанта – другой. Очнулся Горшков от того, что почувствовал чей-то взгляд. Открыл глаза – Мустафа сидит рядом и внимательно смотрит на него.
   – Ты чего, Мустафа?
   – Да вот, прокручиваю в мозгу всё, что видел, когда на той стороне были.
   – Ну и что?
   – Достойное это дело – разведка.
   – Без разведки войны не бывает, Мустафа. Всё хотел спросить тебя, да как-то недосуг было, то одно мешало, то другое – ты раньше в армии служил?
   – Было дело, товарищ старший лейтенант. Не всё же время я за колючей проволокой сидел.
   – В каких частях тянул лямку?
   – В пограничных.
   Горшков невольно поцецекал языком:
   – Неплохо. А как же потом докатился де жизни такой? – старший лейтенант сложил из пальцев решётку.
   – Было дело, товарищ командир, – Мустафа вздохнул с досадой – не хотелось ему вспоминать прошлое, – было. По молодости, да по глупости.
   – Всё правильно, Мустафа. Каждый из нас бывает и молод и глуп… Даже в старости.
 
   Охворостов вернулся в клуню через двадцать минут, удовлетворённо погладил пальцами усы.
   – К вечеру ждём гостей, товарищ старший лейтенант, – сказал он, – узел связи нашего доблестного артиллерийского полка.
   Из-под охапки сена выглянул Соломин, звучно поскрёб пальцами щетину на щеках:
   – Бриться трэба!
   – Не только. Желательно ещё и наодеколониться. Чтобы амбре было такое м-м-м-м, – старшина выразительно втянул в ноздри воздух, – чтобы весь узел связи улёгся к нашим ногам.
   – Хай живэ и здравствует дружба между разведчиками и связистами! – Соломин окончательно выдрался из сена, сел. – Товарищ старший лейтенант, как в штабе оценили наши действия в тылу противника?
   – На «ять».
   – И что нам за это будет? – тон соломинский сделался задумчивым: ответ командира был неопределённым. – Медалей, я так полагаю, нам за это не дадут.
   – Ну почему же, пару «зобоэзок» могут дать. – «Зобоэзками» разведчики звали медали «За боевые заслуги». – Вначале дадут, потом добавят… Либо отнимут. В нашей жизни всякое бывало.
   – Верно, бывало…
   – Поэтому пока не будем держать медали в руках, об этом лучше помолчим, – Горшков потянулся, сделал лёгкое, почти неуловимое движение, будто ухватился в воздухе за что-то невидимое и в следующий миг оказался на ногах.
   Из связисток в голову старшему лейтенанту запала одна – синеглазая сержантша Ася… Впрочем, как разумел Горшков, Ася поселилась в мозгах не только у него одного.
   Тяжесть, наполнявшая виски и затылок, после сна исчезла, в душе возникло что-то светлое, бодрое, Горшков подумал, что неплохо бы перед встречей со связистками искупаться где-нибудь, но, насколько он помнил, во всей округе не было ни одного озерка, даже мелких речек и ручьёв с запрудами не было. Имелись задымленные болотистые низины, поросшие осокой, кое-где даже проблёскивали полоски воды, но в лягушачьих угодьях этих не искупаешься; Горшков пару раз намеревался поинтересоваться у хозяйки клуни, куда они ходят летом купаться – не в водосточных же трубах плещутся, но всё время что-то мешало, не до вопросов было. Старший лейтенант отогнул рукав гимнастёрки, посмотрел на часы – до вечера было ещё далеко.
   Когда нет никакого конкретного дела, время наполняется неприятной пустотой, прогибается, человек не знает, куда себя деть, а этого никак нельзя допускать, – Горшков выскочил из клуни на свет, поправил на себе гимнастёрку и, нагнав на себя командирскую солидность, отправился в жилой дом к хозяйке.
   Хозяйка, старая, седенькая, с белёсыми усиками над верхней губой, сидела в распахнутых сенцах и чистила картошку, тщательно собирая очистки в сдавленное ведёрко – мечтала, когда фронт уйдёт отсюда, наши потеснят фрицев, завести какую-нибудь живность, поросёнка или козу. Увидев старшего лейтенанта, хозяйка проворно поднялась со скамейки.
   – Здравия желаю, тётка Марфа, – поприветствовал её Горшков.
   – И тебе того же самого, товарищ командир, – старушка поклонилась Горшкову, – в том же количестве.
   – Скажи, тётка Марфа, а речка здесь где-нибудь имеется? Или пруд бы. Искупаться, помыться, постираться надо. Куда ваши мужики купаться раньше бегали?
   – Не бегали, а ездили.
   – Как это?
   – На велосипедах. Километрах в семи отсюда речка протекает. Ия называется.
   – А ближе? Ближе ничего нет?
   – Нету, миленький, – лицо тётки Марфы сожалеющее сморщилось.
   Семь километров во фронтовых условиях – это много. Уйти из части на семьсот метров – это ещё куда ни шло. А семь километров – это дезертирство.
   – Как же это вы моетесь, тётка Марфа? Ведь в селе же у вас ни одной бани.
   – В кадках, товарищ командир, в кадках. В тех самых, в которых потом капусту и огурцы солим.
   Горшков представил себе, как какой-нибудь замшелый, до костей пропитанный вонючим потом мухрик промывает в кадке свои пахучие причиндалы, освобождается от дурного воздуха, набившегося в желудок, затем, выплеснув из кадки грязную воду, забивает её свежей, мелко порубленной капустой, – и передёрнул плечами.
   – Ну и нравы у вас, тётка Марфа…
   – Так повелось ещё со времён царя Алексея Тишайшего, – ответила шустрая старушонка. – Народ у нас небрезгливый, спокойный.
   – Всё ясно, тётка Марфа, – старший лейтенант козырнул хозяйке, будто высшему воинскому чину и вышел из сенцев. Уже за дверью пробормотал невнятно: – Все ясно, что ни хрена не ясно.
   Искупаться, привести себя в порядок было негде, ехать за семь километров речных раков тащить никто им не позволит, придётся воспользоваться бочкой.
 
   Связистки тоже готовились.
   Правда, двое из них – хохотушка Катя и красавица Жанна находились ещё на дежурстве, но это ничего не значило, к пятнадцати ноль-ноль они должны освободиться, Ася же с Инной стареньким заполненным горящими углями утюжком гладили гимнастёрки с юбками и чистили кирзовые сапоги.
   Одежду гладили на всех, на всю команду, чтобы девочки, придя с дежурства, не теряя времени, переоблачились, подначепурились и, похорошевшие, всей гурьбой двинулись бы к разведчикам.
   – Разведчики – это элита армии, – глубокомысленно размышляла тем временем Ася, – в штабных бумагах на первой строчке стоят.
   – На тебя глаз положил старшина, – прервала её Инна.
   – А мне их командир глянулся…
   – Мне старший лейтенант тоже нравится, – призналась Инна, – он такой… интеллигентный, обходительный. Взгляд умный.
   – Господи! – Ася прекратила гладить, потянулась сладко. – Если б не было войны… как было бы хорошо! Я бы обязательно поехала в Москву.
   – Я тоже хочу в Москву, – встрепенулась Инна. Вся серьёзность стекла с неё, будто дождевая вода, угрюмые глаза потеплели.
   – Сходила бы в Большой театр, потом в Малый, – не слыша её, продолжила Ася, – а потом…
   – Я бы тоже в Большой театр сходила бы, и от Малого не отказалась… Это так интересно!
   – А потом бы я поступила в институт, – сказала Ася.
   – В какой?
   – Ну, конечно же не в связь – неинтересно. Поступила бы в институт, где художников по модам готовят. Вот это была бы жизнь!
   – Всё это мечты, Аська, мечты несбыточные. А пока мы имеем фронт, грязь, боль, редкие письма из дома, приставания обовшивевших мужиков, вырвавшихся из окопов в ближний тыл. Собственно, ты сама всё это знаешь, чего я тебе говорю. И пока война не кончится, ни о каких институтах ни думать, ни мечтать просто не моги, Аська!
   – М-да, нарисовала ты мне перспективку! Даже пальцы дрожать начали.
   – А вот этого не надо, – повысила голос Инна, – Отруби!
   – А ты, оказывается, жестокая, – неожиданно проговорила Ася.
   – На войне невольно станешь жестокой, – отмахнулась от начальницы Инна, – сама знаешь.
   Лёгкая тень пробежала по лицу Аси, оставила свой след, улыбка, гулявшая на губах, исчезла. Война научила её жить одним днем: остался день позади – и хорошо, Бог подарил его, теперь надо вымаливать другой день, с тревожными глазами ловить следующие сообщения – не прорвались ли где немцы, не сбросили ли в нашем тылу десант, не засечено ли в тылу немецкой тяжёлой артиллерии, которая может обстрелять любой, даже на двадцать километров удаленный от линии фронта штаб и так далее… Шансов погибнуть у любой из девчонок-связисток было много больше, чем шансов выжить.
   – М-да, – удручённо пробормотала Ася, – ручки тоненькие, ножки тоненькие, а жить-то хочется. А я, дурёха, про Москву распространяюсь, про институт, где художников по красивой одежде готовят… Тьфу!
   – Не расстраивайся, Аська! – подластилась Инна к подруге. – Это я тебе ложку дёгтя в бочку мёда ливанула. А ты и скукожилась. Не сдавайся, подруга, держи нос выше!
   – Ага! – Ася хмыкнула. – А хвост пистолетом.
   Вспомнился дом в родной деревне, пахнущий хлебом и драчевниками – круглыми толстыми лаптями-оладьями из бульбы, которые нигде так ловко и вкусно не готовят, только в Белоруссии, картошка здесь – главный продукт; речка также вспомнилась, ещё – хороводы у костра и ночной языческий праздник Иван Купала… Сердце у Аси защемило, в груди возникла боль, Ася невольно вздохнула: привыкла реагировать на всё, что слышит ушами.
   И Инка, лучшая подруга, не смогла сдержаться, опрокинула грязную кастрюльку на чистую косточку. Стоит ли теперь вообще думать о Москве? Ася печально, уголками рта, улыбнулась, губы у неё задёргались обиженно, будто она собиралась заплакать. Превозмогая себя, она улыбнулась ещё раз, невесело отёрла пальцами глаза, ногтями подбила снизу ресницы – пусть пушатся… Живы ли её родичи в Белоруссии, под оккупантами, кто знает? Никто не знает. Вот когда освободят Белоруссию, тогда и станет всё известно. Спросила, приходя в себя:
   – Инк, а ты когда-нибудь губной помадой пользовалась?
   Та недоумённо приподняла одно плечо, потом второе:
   – Никогда.
   – И я никогда. Я даже не видела её, в деревне у нас девки красились свекольным соком.
   – Я, конечно, видела губную помаду, но давно, последний раз – осенью сорок первого года, перед поступлением на курсы связисток.
   – Как давно это было, – Ася жалостливо шмыгнула, обняла подругу, – да и было ли это вообще? Иногда мне кажется, что все годы, которые мне довелось прожить, гремела война, ни на минуту не прекращалась война, мирного времени не было совсем.
   – А ведь оно было, Аська! Точно было!
   – Представь себе, не помню, – призналась Ася. – Хотя во сне, бывает, вижу свою деревню, тихую, с коровами на взгорке и высокими белыми дымами, висящими над крышами…
   Юбки с гимнастёрками они погладили быстро, и сапоги начистили быстро, остальную амуницию подружек, находившихся на дежурстве, тоже приготовили быстро, после чего стали терпеливо ждать, когда же из штаба вернутся их товарки.
   Время в таких случаях, когда делать нечего, тянется еле-еле, минуты на глазах обращаются в часы. Ася подумала о том, что если бы она находилась у себя дома, в деревне, в Ушачском районе, то нашла бы себе занятие живо, да такое занятие, что время, набрав скорость, только бы свистело-посвистывало: работы дома всегда было много.
   Она вновь опечалилась: стоит ли он сейчас на земле, дом её родной, целы ли стены, живы ли маманя с отцом, всё ли в порядке с соседями, сохранились ли укромные места её детства, обязательно вызывающие внутреннее щемление при всяком, даже лёгком воспоминании? Всё-таки детство прочно сидит в каждом человеке до самых седых волос. И, наверное, это хорошо, люди, помнящие своё детство, всё светлое, оставшееся в нём – это добрые люди. Эх, детство… Даже не верится, что оно было! Ася вздохнула, помяла пальцами горло, пропихивая внутрь болезненный комок, возникший внезапно, снова отёрла пальцами глаза.