Магнитное поле сладко качало Аххарги-ю.
Довольный развитием событий, подогнал к берегу стало глупых морских коров, вознамерившихся почему-то уйти с острова. Потом еще ближе к берегу подтолкнул разбитое судно. Хорошо видел примерзшего к заиндевелому борту ефиопа – в его теле раньше было легко; видел одноногого немца, поросшего ледяными растениями. Одобрительно следил за тем, как ловко ступают по снегу девка и с нею Семейка. Интересно: закричат или нет, если поднять ефиопа?
Закричали.
Когда заиндевелый труп привстал, роняя иней, спросил: «Абеа?» – оба закричали, а Семейка, кладя знамение, предупредил:
– Я тебя, черножопый, в лед вкопаю. С открытыми глазами до Страшного суда лежать во льду будешь.
Но ефиоп уже забыл про Семейку.
Увидев немца, по мерзлой палубе пополз к одноногому.
Горячие слезы ефиопа, насыщенные сущностью – лепсли, шипя, как электрические разряды, разбудили немца. Первым делом тот схватился за отсутствующую ногу. Выругался:
– Где?
Семейка ухмыльнулся:
– Не ищи. Теперь оторвало насовсем.
И ефиоп радовался:
– Абеа?
Расширили полуземлянку, сложили очаг.
Семейка на ефиопе таскал сушняк с берега. Коптили морских коров.
Одну большую живую усатую корову, чтобы не скучать, Алевайка – рогатые брови держала в воде в особенном загоне при бережке. Решила так: станет совсем холодно – отпустит. А пока любовалась, радовалась. Совсем уже круглая животом, сидела на большом камне, всякое подстелив под себя, и разговаривала с морской коровой. Вот есть некоторые волшебники, рассказывала. Создадут из сухих цветов девицу – она и помогает по хозяйству. Надоест – выдернут у нее булавку из волос, девица распадется на сухие цветы. Заодно жаловалась на Семейку: «Он за меня деньги взял!» Жаловалась: «Вернул немцу хороший нож. Отобрал у Якуньки, теперь отдал. Нехорошо это. К нехорошему».
Корова понимала, издавала пристойные звуки.
«С одним тоже хорошо было, – вспоминала Алевайка приказчика. – Он дал Семейке годовой припас. А Семейка исчез надолго».
«А этот тоже хороший, – показывала корове пальцами немецкие кривые рога и краснела: – Мало ли, что одна нога!»
Морская корова кивала согласно.
Алевайка тоже кивала: «Сама видишь, нет ноги. Но что с того? Он ласковый. – Это она о немце. – А Семейка подлый. – Слово подлый произносила с некоторым внутренним восхищением. – Деньги брал за меня». Хорошо, что не знала – сколько, а то бы стыдилась. Догадывалась, что немец приказчика тоже не за просто так повесил. «Вот получается, – жаловалась понимающей морской корове, – теперь со всеми живу».
С туманного моря бесшумно приносило кожаные челны. Это сумеречные ламуты подсчитывали поголовье морских коров, потом печально докладывали тинной бабушке. Появлялись только при последних лучах заходящего солнца, всех боялись. По собственной дурости переселились за море, теперь сильно тоскуют. Совсем безвредные. Если что украдут, то пищу. Если такого ламута убить, то он сильно похож на обыкновенного человека.
Аххарги-ю, раскачиваясь в магнитном поле, пронизанный ужасным пламенем северного сияния, счастливо дышал всеми сущностями. Вот нКва подарил межзвездному сообществу сохатых, казенную кобыленку, умную трибу Козловых, теперь может получиться интереснее: две ласковые самки у берега, три сердитых самца, большое стадо печальных коров морских, сумеречные ламуты. Такой чудесный лот можно выставить прямо на аукционе Высшего существа.
Низкий смех Аххарги-ю колыхал низкие занавеси северного сияния.
Под разноцветными полотнищами мир глупых землян казался красивым.
Дивился противоречию: разум – это прежде всего понимание красоты, а в красивом мире бегают сильно глупые люди. Можно торговать самками, можно отличаться внутривидовой жесточью, можно вообще много чего учинять при несдержанности чувств и характера, но самое страшное все-таки – это когда пронизывающие иглы инея не зажигают радостных чувств.
Как быть?
У людей полуземлянка, песок под ногами, запах нечистот.
У них вечный лай, брань, угрозы ножа. «Я тебя зачем в пещере оставил? Чтобы ты заворовал, стал разбойником?» – «А я терпел столько! Где ты был?» – «А меня за сколько денежек оставил приказчику?»
Одна корова морская звучала приятно.
Ефиопа, на котором носили тяжести, теперь клали ночью рядом с округляющейся Алевайкой, потому что становилось холодно.
Аххарги-ю радовался. Знал теперь, что знаменитый контрабандер не ошибся.
С невыразимых высот вслушивался в смутные споры. Высосав с берегов уединенной протоки все молибденовые спирали, пытался подвести итог. Все время убеждался в том факте, что нет на Земле истинного разума – только инстинкты. Правда, круг симбионтов шире, чем раньше думали.
«Я тебя маленьким зачем в пещере оставил? Разбойником стать?» – «А ты с пушкой зачем на меня? Не брат разве тебе?»
Два брата по крови, в обширном мире так счастливо нашедшие друг друга через столько лет, теперь жестоко ссорились. Один руку держит на ноже, другой сходит с ума, глядя на Алевайку.
«Мне часто остров снился льдяной». – «Я тоже видел во сне такое».
Симбионты, радовался Аххарги-ю. Когда-то их разделяла Большая вода, теперь та же вода объединила.
Дивило такое и Алевайку.
Оказалось, что немец и Семейка – не враги, а просто два потерявшихся в жизни брата. Оба Алевайке нравились, с каждым жила. Спала, правда, с ефиопом. Братья, поглядывая на Алевайку, в тесной полуземлянке ссорились. Редко поднимали толстые лбы к горящему небу, содрогающемуся от беззвучного смеха Аххарги-ю.
Устав, немец присаживался перед очагом на корточках:
– Мне бы кочик да сто рублев.
– Да зачем?
– Знаю один мертвый город.
– А это зачем?
– Майн Гатт! Там идолы из золота. И сад золотой.
– И что? Ничего больше?
– Ну, почему? Растения.
– Всякие вкусные?
– Золотые.
– А дрова?
– Они тоже из золота.
– Так ведь гореть не будут!
– Майн Гатт! А зачем гореть? Не надо этого там дровам. Там всегда жарко. Девки бегают нагишом. Я по змеям ходил деревянной ногой, не боялся. Хитрая была нога, – вздохнул. – Я ее изнутри выдолбил, как шкатулку.
Много уложил золотых гиней и дукатов, даже несколько муадоров было. Тяжелая нога, но я терпел. Богатство всегда при себе. Надежно.
– Ну, будь сто рублев, что бы купил?
– Не знаю… Может, калачик…
– Да где бы купил? – сердилась Алевайка.
Намекала:
– Значит, девки нагишом?
Сердито намекала:
– Из золота?
И не выдерживала:
– А как там у них с северным сиянием? Не тревожат ли белые медведи?
Но боялась немца. Семейка еще ничего, хотя рука тяжелая. А вот ежели допустить, скажем, что Бог может создать одного человека только для того, чтобы он все делал как бы из любви к аду, то прежде всего – это одноногий.
Чувствовала – нож при нем.
Все движения немца отдавали желчью и кислотой.
Ругала и гладила ладошкой по голове – успокаивала. Гладила тут же ефиопа, как маленькую черную собаку Сердито щипала Семейку: «Ты сколько денежек за меня брал? Не знаешь разве? Приказчик тот, как сноп, так трепал меня. – И перекидывалась на немца: – Вот зачем повесил приказчика? Пусть бы он пьяный валялся в чулане. Все человек».
– Каждому свое, – играл немец волнистой шеффилдской сталью.
А ночь.
А пурга.
Воет ветер, слепит глаза.
В темной пене меж отодранных течением льдин шипят бабы-пужанки, ругается тинная бабушка, передвигаемыми камнями путает глупых коров, водоросли разбросаны, как косы. Солнце давно не показывается из-за горизонта.
Аххарги-ю ликовал: никакого разума.
А Семейка вдруг натыкался на округлый живот Алевайки. Конечно, девка сразу пунцовела, задерживала на животе мужскую ладонь. «Сын родится», – тянул свою руку и немец. Семейка его руку не отталкивал, но сердился: «Вырастет, зарежет Пушкина-воеводу».
Аххарги-ю беззвучно смеялся.
Вот радость какая для контрабандера: симбионты начинают делиться.
– Мне бы кочик да сто рублев. – Немец сердито поглаживал то Алевайкин живот, то свою отсутствующую ногу. Жаловался: – Реджи Стоке на Тортуге зашил в пояс украденные у товарищей сорок два бриллианта. Мы страстно желали повесить его сорок два раза. Такое не удалось. Получилось с первого раза.
Вздыхал:
– Интересно жили.
Две звезды в небе, ленивые полотнища северного сияния, черная полоса незамерзающей воды вдоль берега.
– Что там? – крикнула Семейке.
Тот спустился с обрыва, обогнав одноногого.
Но немец тоже ковылял вниз. Для верности держался за ефиопа. Все равно оба спотыкались – закопченные, оборванные.
– Абеа?
Немец вдруг затрепетал: «Майн Гатт!»
Длинная темная волна, бутылочная на изломе, взламывала нежные игольчатые кристаллы, строила из них острые безделушки. Аххарги-ю в бездонной выси свободно распахивался на весь горизонт. Наконец – финал! Сейчас неразумные убьют друг друга. Тогда сразу после этого можно покинуть Землю.
– Моя нога!
Хитрыми морскими течениями (не без помощи Аххарги-ю) вынесло на остров потерянную деревянную ногу. Даже Семейка, брату ни в чем не веривший, помнил, что эта якобы пустотелая нога должна быть набита дукатами, гинеями, там должно быть даже несколько золотых муадоров, но специальную пробку давно вытолкнуло соленой водой – все золото рассеялось по дну морскому, бабы-пужанки им играли, хорошо, что не утонула сама нога. Ремни, конечно, попрели. Но это ничего. Немец так и крикнул Алевайке:
– Из твоей коровы ремней нарежем!
Девка заплакала.
– Майн Гатт! – Немец вынул руку из пустотелой деревянной ноги, и холодно в полярной ночи, под полотнищами зелеными и синими, как под кривыми молниями на Ориноко, блеснул чудесный алмаз такой чистой воды, что за него целое море купить можно.
«Что я еще могу для тебя сделать?» – странно прозвучало в голове.
С неким мрачным торжеством. Будто ударили в колокол. Или откупались.
Немец испуганно обернулся, но рядом стоял только ефиоп. Через шаг – стоял Семейка. На обрыве сидела девка. Вот и все. Но подумал про себя, как бы отвечая кому-то: «Да что для меня сделаешь? Нож, женщина, брат – все есть у меня. А кочик сами построим. Зиму бы пережить».
Поднял голову.
Звездные искры, раскачивает сквозняком шлейфы.
Как в детстве, вдруг защемило сердце. С трудом вскарабкался на обрыв, сел рядом с Алевайкой, обнял ее, заплакал. Слева Семейка, вслед поднявшись, весь запыхавшийся, обнял сильно потолстевшую девку. В ногах ефиоп лег. В мерзнущих пальцах немца – чудесный алмаз, вынесенный порк-ноккером из мертвого города. Искрится. Завораживает. Может, этот камень – одна из сущностей симбионтов? – вдруг заподозрил Аххарги-ю. Может, такая сущность не уступает – тен или даже – лепсли?
Что-то смутило его во внезапном единении.
А Алевайка взяла руку Семейки и руку немца, в которой он не держал алмаз, и сложила их руки вместе на своем круглом животе. Ефиоп так и сидел у ног: «Абеа?» Из воды тянула морду корова, простодушно сосала носом холодный воздух.
– Сын будет…
– Зарежет Пушкина…
Полуземлянка за спиной.
Белый дым крючком в небо.
С чудесной ледяной высоты Аххарги-ю видел, как будто бы сама собой сжалась крепкая рука немца на рукояти ножа. Вот какие красивые симбионты, беззвучно рассмеялся Аххарги-ю. Всеми сущностями рассмеялся. Сейчас один разбойник зарежет другого, чем окончательно утвердит свою неразумность.
Собственно, это и есть главное условие освобождения друга милого.
Сверкнет нож, упадет алмаз, вскрикнет девка. А на уединенном коричневом карлике друг милый нКва ласково оплодотворит живые споры, разбросанные по всем удобным местам.
Аххарги-ю ликовал: полная неразумность!
Сбыв с Земли трибу Козловых, можно приниматься за Свиньиных.
А там дойдем до Синицыных, до Щегловых, вообще до Птицыных – много дел на планете Земля. Пусть пока пляшут у костров и строят воздушные замки. Ишь, какие! Здоровье рыхлое, а свирепствуют.
Упала звезда, сверкнула под полотнищами северного сияния.
Девка вздрогнула, кутаясь в соболиную накидку. Повела головой, толкнула немца заиндевевшим плечом. «Майн Гатт!» Волнение немца передалось Семейке. Маленький ефиоп приподнялся на локте.
Замерли, прижавшись друг к другу.
Полярная ночь, как жабрами, поводила сияниями. В их свете Алевайка – круглая, вохкая. Закоптилась при очаге, смотрит как соболь. Зверок этот радостен и красив, и нигде не родится, опричь Сибири. Красота его придет с первым снегом и с ним уйдет.
Немец заплакал и спрятал нож.
Семейка тоже подозрительно шмыгнул носом.
У немца взгляд водянистый, затягивающий, как пучина морская. Смертное манит. Ефиоп радостно спросил: «Абеа?»
И все потрясенно замерли.
Да неужто одни? Да неужто нет никого, кроме них, в таком красивом пространстве?
Аххарги-ю ужаснулся.
Дошло: кранты другу милому!
Никогда не вырвется знаменитый контрабандер из диких голых ущелий уединенного коричневого карлика. Ошибочка вышла. Вон как уставились братья Козловы на трепещущее над ними небо! В глупые головы их не приходит, что восхищаются не чем-то, а пылающим размахом Аххарги-ю.
Нож, алмаз, девка!
Копоти и ужаса полны сердца.
Но – звезда в ночи, занавеси северного сияния.
«Это меня видят, – странно разволновался Аххарги-ю. – Это мною восхищены. Значит, чувствуют красоту, только стесняются». А другу милому теперь точно кранты. Вдряпался.
Пронизывая чудовищные пространства, Аххарги-ю величественно плыл над веками.
Планета Земля медленно поворачивала под ним сочные зеленые бока. Теплый дождь упал на пустую деревню, на замшелые крыши. Потом из ничего, как горох, просыпалась в грязные переулки и в запущенные огороды вся наглая триба Козловых. Лупили глаза, икали, думали, что с похмелья, щупали себе бока. Собаки гремели цепями. Выпучив красные глаза, ломились сохатые в деревянный загон, где скромно поводила короткими ушами некая казенная кобыленка. А какой-то один Козлов, спьяну-та, шептал одними губами:
Аххарги-ю даже застонал, жалея друга милого.
Было видно, что он-то уж никогда не будет торговать: амками.
А станут дивиться: почему так? – он ответит. Непременно с разумным оправданием. Вроде такого: алмаз тоже ют бесцелен, он никогда не заменит самую плохую самку, а – смотрите, какой неистовый блеск! Короче, за братьев Козловых можно было не волноваться. Они вошли в вечный круг. Да и в самом деле, что красивей нежной девки, холод-того алмаза, волнистого ножа из шеффилдской стали?
Вот дураки, если не поймут.
Довольный развитием событий, подогнал к берегу стало глупых морских коров, вознамерившихся почему-то уйти с острова. Потом еще ближе к берегу подтолкнул разбитое судно. Хорошо видел примерзшего к заиндевелому борту ефиопа – в его теле раньше было легко; видел одноногого немца, поросшего ледяными растениями. Одобрительно следил за тем, как ловко ступают по снегу девка и с нею Семейка. Интересно: закричат или нет, если поднять ефиопа?
Закричали.
Когда заиндевелый труп привстал, роняя иней, спросил: «Абеа?» – оба закричали, а Семейка, кладя знамение, предупредил:
– Я тебя, черножопый, в лед вкопаю. С открытыми глазами до Страшного суда лежать во льду будешь.
Но ефиоп уже забыл про Семейку.
Увидев немца, по мерзлой палубе пополз к одноногому.
Горячие слезы ефиопа, насыщенные сущностью – лепсли, шипя, как электрические разряды, разбудили немца. Первым делом тот схватился за отсутствующую ногу. Выругался:
– Где?
Семейка ухмыльнулся:
– Не ищи. Теперь оторвало насовсем.
И ефиоп радовался:
– Абеа?
13
Стали жить вместе.Расширили полуземлянку, сложили очаг.
Семейка на ефиопе таскал сушняк с берега. Коптили морских коров.
Одну большую живую усатую корову, чтобы не скучать, Алевайка – рогатые брови держала в воде в особенном загоне при бережке. Решила так: станет совсем холодно – отпустит. А пока любовалась, радовалась. Совсем уже круглая животом, сидела на большом камне, всякое подстелив под себя, и разговаривала с морской коровой. Вот есть некоторые волшебники, рассказывала. Создадут из сухих цветов девицу – она и помогает по хозяйству. Надоест – выдернут у нее булавку из волос, девица распадется на сухие цветы. Заодно жаловалась на Семейку: «Он за меня деньги взял!» Жаловалась: «Вернул немцу хороший нож. Отобрал у Якуньки, теперь отдал. Нехорошо это. К нехорошему».
Корова понимала, издавала пристойные звуки.
«С одним тоже хорошо было, – вспоминала Алевайка приказчика. – Он дал Семейке годовой припас. А Семейка исчез надолго».
«А этот тоже хороший, – показывала корове пальцами немецкие кривые рога и краснела: – Мало ли, что одна нога!»
Морская корова кивала согласно.
Алевайка тоже кивала: «Сама видишь, нет ноги. Но что с того? Он ласковый. – Это она о немце. – А Семейка подлый. – Слово подлый произносила с некоторым внутренним восхищением. – Деньги брал за меня». Хорошо, что не знала – сколько, а то бы стыдилась. Догадывалась, что немец приказчика тоже не за просто так повесил. «Вот получается, – жаловалась понимающей морской корове, – теперь со всеми живу».
С туманного моря бесшумно приносило кожаные челны. Это сумеречные ламуты подсчитывали поголовье морских коров, потом печально докладывали тинной бабушке. Появлялись только при последних лучах заходящего солнца, всех боялись. По собственной дурости переселились за море, теперь сильно тоскуют. Совсем безвредные. Если что украдут, то пищу. Если такого ламута убить, то он сильно похож на обыкновенного человека.
Аххарги-ю, раскачиваясь в магнитном поле, пронизанный ужасным пламенем северного сияния, счастливо дышал всеми сущностями. Вот нКва подарил межзвездному сообществу сохатых, казенную кобыленку, умную трибу Козловых, теперь может получиться интереснее: две ласковые самки у берега, три сердитых самца, большое стадо печальных коров морских, сумеречные ламуты. Такой чудесный лот можно выставить прямо на аукционе Высшего существа.
Низкий смех Аххарги-ю колыхал низкие занавеси северного сияния.
Под разноцветными полотнищами мир глупых землян казался красивым.
Дивился противоречию: разум – это прежде всего понимание красоты, а в красивом мире бегают сильно глупые люди. Можно торговать самками, можно отличаться внутривидовой жесточью, можно вообще много чего учинять при несдержанности чувств и характера, но самое страшное все-таки – это когда пронизывающие иглы инея не зажигают радостных чувств.
Как быть?
У людей полуземлянка, песок под ногами, запах нечистот.
У них вечный лай, брань, угрозы ножа. «Я тебя зачем в пещере оставил? Чтобы ты заворовал, стал разбойником?» – «А я терпел столько! Где ты был?» – «А меня за сколько денежек оставил приказчику?»
Одна корова морская звучала приятно.
Ефиопа, на котором носили тяжести, теперь клали ночью рядом с округляющейся Алевайкой, потому что становилось холодно.
Аххарги-ю радовался. Знал теперь, что знаменитый контрабандер не ошибся.
С невыразимых высот вслушивался в смутные споры. Высосав с берегов уединенной протоки все молибденовые спирали, пытался подвести итог. Все время убеждался в том факте, что нет на Земле истинного разума – только инстинкты. Правда, круг симбионтов шире, чем раньше думали.
«Я тебя маленьким зачем в пещере оставил? Разбойником стать?» – «А ты с пушкой зачем на меня? Не брат разве тебе?»
Два брата по крови, в обширном мире так счастливо нашедшие друг друга через столько лет, теперь жестоко ссорились. Один руку держит на ноже, другой сходит с ума, глядя на Алевайку.
«Мне часто остров снился льдяной». – «Я тоже видел во сне такое».
Симбионты, радовался Аххарги-ю. Когда-то их разделяла Большая вода, теперь та же вода объединила.
Дивило такое и Алевайку.
Оказалось, что немец и Семейка – не враги, а просто два потерявшихся в жизни брата. Оба Алевайке нравились, с каждым жила. Спала, правда, с ефиопом. Братья, поглядывая на Алевайку, в тесной полуземлянке ссорились. Редко поднимали толстые лбы к горящему небу, содрогающемуся от беззвучного смеха Аххарги-ю.
Устав, немец присаживался перед очагом на корточках:
– Мне бы кочик да сто рублев.
– Да зачем?
– Знаю один мертвый город.
– А это зачем?
– Майн Гатт! Там идолы из золота. И сад золотой.
– И что? Ничего больше?
– Ну, почему? Растения.
– Всякие вкусные?
– Золотые.
– А дрова?
– Они тоже из золота.
– Так ведь гореть не будут!
– Майн Гатт! А зачем гореть? Не надо этого там дровам. Там всегда жарко. Девки бегают нагишом. Я по змеям ходил деревянной ногой, не боялся. Хитрая была нога, – вздохнул. – Я ее изнутри выдолбил, как шкатулку.
Много уложил золотых гиней и дукатов, даже несколько муадоров было. Тяжелая нога, но я терпел. Богатство всегда при себе. Надежно.
– Ну, будь сто рублев, что бы купил?
– Не знаю… Может, калачик…
– Да где бы купил? – сердилась Алевайка.
Намекала:
– Значит, девки нагишом?
Сердито намекала:
– Из золота?
И не выдерживала:
– А как там у них с северным сиянием? Не тревожат ли белые медведи?
Но боялась немца. Семейка еще ничего, хотя рука тяжелая. А вот ежели допустить, скажем, что Бог может создать одного человека только для того, чтобы он все делал как бы из любви к аду, то прежде всего – это одноногий.
Чувствовала – нож при нем.
Все движения немца отдавали желчью и кислотой.
Ругала и гладила ладошкой по голове – успокаивала. Гладила тут же ефиопа, как маленькую черную собаку Сердито щипала Семейку: «Ты сколько денежек за меня брал? Не знаешь разве? Приказчик тот, как сноп, так трепал меня. – И перекидывалась на немца: – Вот зачем повесил приказчика? Пусть бы он пьяный валялся в чулане. Все человек».
– Каждому свое, – играл немец волнистой шеффилдской сталью.
А ночь.
А пурга.
Воет ветер, слепит глаза.
В темной пене меж отодранных течением льдин шипят бабы-пужанки, ругается тинная бабушка, передвигаемыми камнями путает глупых коров, водоросли разбросаны, как косы. Солнце давно не показывается из-за горизонта.
Аххарги-ю ликовал: никакого разума.
А Семейка вдруг натыкался на округлый живот Алевайки. Конечно, девка сразу пунцовела, задерживала на животе мужскую ладонь. «Сын родится», – тянул свою руку и немец. Семейка его руку не отталкивал, но сердился: «Вырастет, зарежет Пушкина-воеводу».
Аххарги-ю беззвучно смеялся.
Вот радость какая для контрабандера: симбионты начинают делиться.
– Мне бы кочик да сто рублев. – Немец сердито поглаживал то Алевайкин живот, то свою отсутствующую ногу. Жаловался: – Реджи Стоке на Тортуге зашил в пояс украденные у товарищей сорок два бриллианта. Мы страстно желали повесить его сорок два раза. Такое не удалось. Получилось с первого раза.
Вздыхал:
– Интересно жили.
14
Разговаривая с коровами, Алевайка увидела темное на берегу.Две звезды в небе, ленивые полотнища северного сияния, черная полоса незамерзающей воды вдоль берега.
– Что там? – крикнула Семейке.
Тот спустился с обрыва, обогнав одноногого.
Но немец тоже ковылял вниз. Для верности держался за ефиопа. Все равно оба спотыкались – закопченные, оборванные.
– Абеа?
Немец вдруг затрепетал: «Майн Гатт!»
Длинная темная волна, бутылочная на изломе, взламывала нежные игольчатые кристаллы, строила из них острые безделушки. Аххарги-ю в бездонной выси свободно распахивался на весь горизонт. Наконец – финал! Сейчас неразумные убьют друг друга. Тогда сразу после этого можно покинуть Землю.
– Моя нога!
Хитрыми морскими течениями (не без помощи Аххарги-ю) вынесло на остров потерянную деревянную ногу. Даже Семейка, брату ни в чем не веривший, помнил, что эта якобы пустотелая нога должна быть набита дукатами, гинеями, там должно быть даже несколько золотых муадоров, но специальную пробку давно вытолкнуло соленой водой – все золото рассеялось по дну морскому, бабы-пужанки им играли, хорошо, что не утонула сама нога. Ремни, конечно, попрели. Но это ничего. Немец так и крикнул Алевайке:
– Из твоей коровы ремней нарежем!
Девка заплакала.
– Майн Гатт! – Немец вынул руку из пустотелой деревянной ноги, и холодно в полярной ночи, под полотнищами зелеными и синими, как под кривыми молниями на Ориноко, блеснул чудесный алмаз такой чистой воды, что за него целое море купить можно.
«Что я еще могу для тебя сделать?» – странно прозвучало в голове.
С неким мрачным торжеством. Будто ударили в колокол. Или откупались.
Немец испуганно обернулся, но рядом стоял только ефиоп. Через шаг – стоял Семейка. На обрыве сидела девка. Вот и все. Но подумал про себя, как бы отвечая кому-то: «Да что для меня сделаешь? Нож, женщина, брат – все есть у меня. А кочик сами построим. Зиму бы пережить».
Поднял голову.
Звездные искры, раскачивает сквозняком шлейфы.
Как в детстве, вдруг защемило сердце. С трудом вскарабкался на обрыв, сел рядом с Алевайкой, обнял ее, заплакал. Слева Семейка, вслед поднявшись, весь запыхавшийся, обнял сильно потолстевшую девку. В ногах ефиоп лег. В мерзнущих пальцах немца – чудесный алмаз, вынесенный порк-ноккером из мертвого города. Искрится. Завораживает. Может, этот камень – одна из сущностей симбионтов? – вдруг заподозрил Аххарги-ю. Может, такая сущность не уступает – тен или даже – лепсли?
Что-то смутило его во внезапном единении.
А Алевайка взяла руку Семейки и руку немца, в которой он не держал алмаз, и сложила их руки вместе на своем круглом животе. Ефиоп так и сидел у ног: «Абеа?» Из воды тянула морду корова, простодушно сосала носом холодный воздух.
– Сын будет…
– Зарежет Пушкина…
Полуземлянка за спиной.
Белый дым крючком в небо.
С чудесной ледяной высоты Аххарги-ю видел, как будто бы сама собой сжалась крепкая рука немца на рукояти ножа. Вот какие красивые симбионты, беззвучно рассмеялся Аххарги-ю. Всеми сущностями рассмеялся. Сейчас один разбойник зарежет другого, чем окончательно утвердит свою неразумность.
Собственно, это и есть главное условие освобождения друга милого.
Сверкнет нож, упадет алмаз, вскрикнет девка. А на уединенном коричневом карлике друг милый нКва ласково оплодотворит живые споры, разбросанные по всем удобным местам.
Аххарги-ю ликовал: полная неразумность!
Сбыв с Земли трибу Козловых, можно приниматься за Свиньиных.
А там дойдем до Синицыных, до Щегловых, вообще до Птицыных – много дел на планете Земля. Пусть пока пляшут у костров и строят воздушные замки. Ишь, какие! Здоровье рыхлое, а свирепствуют.
Упала звезда, сверкнула под полотнищами северного сияния.
Девка вздрогнула, кутаясь в соболиную накидку. Повела головой, толкнула немца заиндевевшим плечом. «Майн Гатт!» Волнение немца передалось Семейке. Маленький ефиоп приподнялся на локте.
Замерли, прижавшись друг к другу.
Полярная ночь, как жабрами, поводила сияниями. В их свете Алевайка – круглая, вохкая. Закоптилась при очаге, смотрит как соболь. Зверок этот радостен и красив, и нигде не родится, опричь Сибири. Красота его придет с первым снегом и с ним уйдет.
Немец заплакал и спрятал нож.
Семейка тоже подозрительно шмыгнул носом.
У немца взгляд водянистый, затягивающий, как пучина морская. Смертное манит. Ефиоп радостно спросил: «Абеа?»
И все потрясенно замерли.
Да неужто одни? Да неужто нет никого, кроме них, в таком красивом пространстве?
Аххарги-ю ужаснулся.
Дошло: кранты другу милому!
Никогда не вырвется знаменитый контрабандер из диких голых ущелий уединенного коричневого карлика. Ошибочка вышла. Вон как уставились братья Козловы на трепещущее над ними небо! В глупые головы их не приходит, что восхищаются не чем-то, а пылающим размахом Аххарги-ю.
Нож, алмаз, девка!
Копоти и ужаса полны сердца.
Но – звезда в ночи, занавеси северного сияния.
«Это меня видят, – странно разволновался Аххарги-ю. – Это мною восхищены. Значит, чувствуют красоту, только стесняются». А другу милому теперь точно кранты. Вдряпался.
Пронизывая чудовищные пространства, Аххарги-ю величественно плыл над веками.
Планета Земля медленно поворачивала под ним сочные зеленые бока. Теплый дождь упал на пустую деревню, на замшелые крыши. Потом из ничего, как горох, просыпалась в грязные переулки и в запущенные огороды вся наглая триба Козловых. Лупили глаза, икали, думали, что с похмелья, щупали себе бока. Собаки гремели цепями. Выпучив красные глаза, ломились сохатые в деревянный загон, где скромно поводила короткими ушами некая казенная кобыленка. А какой-то один Козлов, спьяну-та, шептал одними губами:
Видно, что красотой стеснено сердце.
…Лицо свое скрывает день;
поля покрыла мрачна ночь;
взошла на горы черна тень;
лучи от нас склонились прочь;
открылась бездна, звезд полна;
звездам числа нет, бездне дна…
Аххарги-ю даже застонал, жалея друга милого.
Прощай, прощай! Друг милый, прощай!
…Уста премудрых нам гласят:
там разных множество светов;
несчетны солнца там горят,
народы там и круг веков:
для общей славы божества
там равна сила естества…
Ефиоп изумленно спросил: «Абеа?»
…Что зыблет ясный ночью луч?
Что тонкий пламень в твердь разит?
Как молния без грозных туч
стремится от земли в зенит?
Как может быть, чтоб мерзлый пар
среди зимы рождал пожар?..
Было видно, что он-то уж никогда не будет торговать: амками.
А станут дивиться: почему так? – он ответит. Непременно с разумным оправданием. Вроде такого: алмаз тоже ют бесцелен, он никогда не заменит самую плохую самку, а – смотрите, какой неистовый блеск! Короче, за братьев Козловых можно было не волноваться. Они вошли в вечный круг. Да и в самом деле, что красивей нежной девки, холод-того алмаза, волнистого ножа из шеффилдской стали?
Вот дураки, если не поймут.