Страница:
Голос все-таки принадлежал мужчине.
– Щенков забирали? – заорал я на него, выйдя из туалета и разыскивая в коридоре, чем бы его ударить. Почему-то мне казалось, что здесь должен быть костыль, я вроде бы его видел.
– Сожрали щенков? Говори! Сожрали щенков, людоеды? – кричал я.
– Сам ты сожрал! – заорали мне в ответ.
Я поднял с пола давно обвалившуюся вешалку, кинул в лежащего на кухне и снова стал искать костыль.
– Саша! – позвал бомж кого-то. Он все еще копошился, не в силах встать.
«Бляц!» – лязгнула о стену брошенная в меня бутылка.
– Грабитель! – рыдал копошащийся на полу человек, разыскивая, чем бы бросить в меня еще.
Он, определенно, порезался обо что-то – по руке обильно текла кровь.
Он бросил в меня железной кружкой и еще одной бутылкой. От кружки я увернулся, бутылку смешно отбил ногой.
«Все, хорош...» – подумал я и выбежал из квартиры. В подъезде осмотрелся – нет ли на мне какой склизкой грязи. Вроде нет. Воздух хлынул на меня со всех сторон – какой прекрасный и чистый в подъездах воздух, боже мой. Хвост мутной и кислой дряни, почти видимой, полз за мной из бомжатника – и я сбежал на первый этаж, чему-то улыбаясь безумной улыбкой.
В квартире на втором этаже продолжали орать...
– Они ведь тоже были детьми, – сказала мне Марыся дома, – представляешь, тоже бегали с розовыми животами...
– Были... – ответил я не раздумывая, не решив для себя твердо, были ли. Попытался вспомнить лицо сидевшего, а затем лежавшего на той кухне и не вспомнил.
Вернувшись, я влез в ванну и долго тер себя мочалкой, до тех пор, пока плечи не стали розовыми.
– Все-таки они не могли их съесть за одно утро? Так ведь? Не могли ведь? – громко спрашивала из-за двери Марысенька.
– Не могли! – отвечал я.
– Может, их другие бомжи забрали? – предположила Марыся.
– Но ведь они должны были запищать? – подумал я вслух. – А? Заскулить? Когда их в мешок кидали? Мы бы услышали.
Марысенька замолчала, видимо, размышляя.
– Ты почему так долго? Иди скорей ко мне! – позвала она, и по ее голосу я понял, что она не пришла к определенному выводу о судьбе щенят.
– Ты ко мне иди, – ответил я.
Встал в ванне и, роняя пену с рук на пол, дотянулся до защелки. Марыся стояла прямо у двери и смотрела на меня веселыми глазами.
На час мы забыли о щенках. Я с удивлением подумал, что мы вместе уже семь месяцев и каждый раз – а это, наверное, происходило между нами уже несколько сотен раз, – каждый раз получается лучше, чем в предыдущий. Хотя в предыдущий раз казалось, что лучше уже нельзя.
«Что же это такое?» – подумал я, проводя рукой по ее спине, неестественно сужавшейся в талии и переходившей в белое-белое, на котором была видна еще более белая треугольная чайка... Чайка была покрыта розовыми пятнами, я ее измял всю.
Рука моя овяла, хотя еще мгновение назад была твердой и цепко, больно держала за скулы лицо моей любимой – находясь за ее... спиной, я любил смотреть на нее – и поворачивал ее лицо к себе: что там, в глазах ее, как губы ее...
Мы возвращались из магазина спустя почти две недели – уже, наверное, похоронив их за эти дни, хотя и не говоря об этом вслух, – и вот они появились. Щенки, как ни в чем не бывало, вылетели нам навстречу и сразу исцарапали прекрасные ножки моей любимой и оставили на моих бежевых джинсах свои веселые лапы.
– Ребята! Вы живы! – завопил я, поднимая всех по очереди и глядя в дурашливые глаза щенков.
Последней я пытался подхватить на руки Гренлан, но она, по обыкновению, сразу упала на спину, и открыла живот, и обдулась то ли от страха, то ли от счастья, то ли от бесконечного уважения к нам.
– Дай им что-нибудь! – велела Марысенька.
Сырых, мороженых пельменей я не мог им дать и вскрыл йогурт, вывалив розовую массу прямо на покореженный асфальт. Они вылизали все и стали наматывать круги – обегая нас с Марысей, на каждом круге тычась носами в темные пятна от мгновенно исчезнувшего йогурта.
– Давай еще! – сказала Марыся, улыбаясь одними глазами.
Мы скормили щенкам четыре йогурта и ушли домой счастливые, обсуждая, где щенки пропадали так долго. Так и не поняли, конечно.
Щенки вновь поселились в нашем дворе.
На улице вовсю клокотало, паря и подрагивая, лето, и, открыв окно утром, можно было окликать щенков, которые бегали кругами, не понимая, кто их зовет, но очень радовались падавшим с неба куриным косточкам.
Дни были важными – каждый день. Ничего не происходило, но все было очень важно. Легкость и невесомость были настолько важными и полными, что из них можно было сбить огромные тяжелые перины. За окошком ежесуточно раздавалось бодрое тявканье.
– Может быть, их убили, задавили, утопили... а они вернулись с того света? Чтобы нас не огорчать? – предположила Марысенька как-то ночью.
Ее голос, казалось, слабо звенел, как колоколец, и слова были настолько осязаемы, что, прищурившись в темноте, наверное, можно было увидеть, как они, выпорхнув, легко опадают, покачиваясь в воздухе. И на следующее утро их можно было найти на книгах, или под диваном, или еще где-нибудь – на ощупь они, должно быть, похожи на крылья высохшего насекомого, которые сразу же рассыплются, едва их возьмешь.
– Ты представляешь? – спросила она. – Ожили, и всё. Потому что нас просто нельзя огорчать этим летом. Потому что такого больше никогда не будет.
Я не хотел об этом говорить. И я напомнил ей, как Беляк беспрестанно пытается победить Бровкина и как Бровкин легко заваливает его, и отбегает, равнодушный к побежденному, и вновь царственно, как львенок, лежит на траве. Взирает. И еще, торопясь говорить, вспомнил о Японке, о ее хитрых лисьих глазах и непонятном характере. Марысенька молчала.
Тогда я стал рассказывать о Гренлан, о том, как она писается то ли от страха, то ли от счастья, хотя моя любимая знала все это и сама видела, но она подхватила мои рассказы, вплела в них свое умиление и свой беззаботный смех – сначала одной маленькой цветной лентой, потом еще одной, едва приметной. И я продолжил говорить, даже не говорить, а плести... или грести – еще быстрее грести веслами, увозя свою любимую в слабой лодочке... или, может быть, не грести, а махать педалями, увозя ее на раме, прижавшуюся ко мне горячей кожей... в общем, оставляя все то, куда вернешься, как ни суетись.
– Слушай, у нас пропадает несколько денег. Мы их можем заработать. Редактор газеты сказал, что хочет интервью с Валиесом. А у меня нет интервью.
– Ты же его взял? – Марыся посмотрела на меня.
– Я говорил, он же...
– Да, да, помню... И что делать? Если б у нас было несколько денег, мы бы пошли гулять. Нам нужно денег для гулянья. На выгул нас.
Мы помолчали раздумывая.
– Позвони Валиесу. Спроси: «Что вам не понравилось?»
– Нет, я не буду. Он как заорет.
– А что ему не понравилось?
– Я его изобразил злым. Разрушителем покоя, устоя... А он просто сплетничал. Поганый старикан.
– Ну ты что? Зачем ругаешься?
– Поганый старикан! Всех обозвал, а печатать это не дает. Что ему терять? Зато какой бы скандал получился, а?
– А ты напечатай без спроса.
– Не, нельзя. Так нехорошо... Поганый старикан.
Мы еще помолчали. Я наливал Марысеньке чай. Над чаем вился пар.
– Слушай, – сказал я, – а давай ты возьмешь у него интервью?
– Я не умею. Как его брать? Я стесняюсь.
– Чего ты стесняешься? Я напишу тебе на листке вопросы. Ты придешь и будешь читать по листку. А он отвечать. Включишь диктофон, и все. И у нас будет несколько денег.
Я обрадовался своей неожиданной мысли и с жаром принялся убеждать Марысеньку в том, что она обязательно должна пойти к Валиесу и взять у него интервью. И уговорил.
Она долго готовилась, нашла какую-то старую брошюру о Валиесе и всю вызубрила ее наизусть и записанные мной вопросы повторяла без устали, как перед экзаменом.
– Он не прогонит меня? – непрестанно спрашивала Марысенька. – Я же ничего не понимаю в театре.
– Как же не понимаешь, ты в отличие от меня там была.
– Я не понимаю, нет.
– А журналисты вообще ничего ни в чем не понимают. Так принято. И пишут обо всем. Это главное журналистское дело – ни черта ни в чем не разбираться и высказываться по любому поводу.
– Нет, так нельзя. Может быть, сначала мы сходим на несколько спектаклей?
– Марысенька, ты с ума сошла, это не окупится. Иди немедленно к Валиесу. Иди, звони сейчас же ему, а то он умрет скоро, он уже старенький.
– Перестань, слышишь. Я должна подготовиться.
Она позвонила только на другой день, выгнав меня в другую комнату, чтоб я не слышал и не видел, как она разговаривает по телефону, и не корчил ей подлых рож.
Валиес степенно согласился – Марыся мне рассказала, как он ей отвечал по телефону, и мы вместе пришли к выводу, что он соглашается «степенно». Я проводил ее до дома Валиеса и стал дожидаться, когда она вернется.
Представлял, как они там сидят, и вот он курит... Или не курит? Дальше я уже ничего не мог представить: все время сбивался на то, как Марыся сидит в темных брючках на кресле и, когда она тянется с кресла к диктофону, стоящему на столике, чтобы перевернуть кассету, – задирается свитерок, чуть-чуть оголяется ее спинка и становится виден лоскуток трусиков, верхняя их полоска... Дальше думать не было сил, и я отправился гулять.
Обошел вокруг дома, поглазел на детей, которых в городе стало заметно меньше – по сравнению с временами моего детства, казалось бы, не так давно закончившегося. Сосчитав углы дома, я присел под покосившуюся крышу теремка, выкурил последнюю сигарету в пачке и решил бросить курить. Впрочем, «решил» – это не совсем верно сказано: я твердо понял, что курить больше не буду – потому что сигареты никак не вязались с моим настроением, курение было совершенно лишним, ненужным, отнимающим время занятием.
«Зачем я курю, такой счастливый?» – подумал я и в который раз за последнее время поймал себя на том, что улыбаюсь – и не отдаю себе в этом отчета. И от этого улыбнулся еще счастливее и, представив себе свой придурковатый вид со стороны, засмеялся в голос.
Марысенька вернулась часа через полтора. За это время я чуть не закурил снова.
– Ну как он? – приступил я к Марысе.
– Хороший, – сказала Марысенька, жмурясь.
– О чем вы говорили?
– Я не помню... – Улыбка не сходила с ее лица.
– Как ты не помнишь? Вы же только что расстались?
– Представляешь, я листочек потеряла с твоими вопросами и забыла все сразу.
– И как же ты?
– Даже не знаю... Придем домой, послушаем на диктофоне... Хочу яблоко. Купи яблоко...
Я купил ей яблоко: у бабушки с корзинкой.
– Червивое, – сказала Марысенька, откусив несколько раз.
– Выкинь, – велел я.
– Червивое – значит, настоящее, – ответила она.
Мы прошли четыре остановки пешком, держа друг друга за руки. Мы наскребли на бутылку дешевого вина и выпили ее, как алкоголики, за ларьком. Пахло мочой. Мы целовались до нехорошего изнеможения, сулящего безрассудные поступки – на еще полной машин, хотя и завечеревшей улице. Потом несколько минут успокаивались.
– Как мы будем жить? – спросила Марысенька, улыбаясь.
– Замечательно.
– А сюжет будет?
– Сюжет? Сюжет – это когда все истекает. А у нас все течет и течет.
Мы тихо пошли домой, но идти надо было в горку, и Марыся начала жаловаться, что устала. Я посадил ее на плечи. Марысенька пела песню, ей очень нравилось ехать верхом. Мне тоже нравилось нести ее, я держал Марысю за лодыжки и шевелил головой, пытаясь найти такое положение, чтобы шее было тепло и даже немножко сыро.
Через день Марыся отправилась к Валиесу заверять интервью. Мы сделали интервью беззлобным, спокойным, и, как следствие, оно получилось несколько скучным. От Валиеса Марыся вернулась довольной: интервью ему понравилось, он очень хвалил Марысеньку, однако предложил сделать в текст несколько вставок и поэтому попросил прийти ее еще. Когда точно – не сказал, обещал перезвонить.
– Сразу-то он не мог сделать эти вставки? – смеялся я.
– Он, наверное, несчастный. У него нет жены. Он живет один, – рассказывала Марысенька. – Он говорит, что очень одинок.
– А он курит при тебе? – спросил я зачем-то.
– Нет, не курит. Говорит, что бросил.
«Надо же, бросил, – подумал я с ироничным раздражением. – Чего он не курит-то? Тоже мне... Я-то от счастья, а он от чего?»
– Ну как он тебе? – выспрашивал я, втайне чувствуя приязнь к Валиесу – потому что он вызывал хорошие чувства у моей любимой.
– Ты знаешь, все люди такие смешные... Вот старенькие мужчины... Валиес... Ведь и у него тоже когда-то мама была, он тоже был ребенком. Как все мы. И мы все так себя ведем, как нас когда-то научили мамы... Поэтому все очень похоже, просто. Ты понимаешь?
Мне показалось, что очень понимаю. У Валиеса была мама. У Марыси была мама. И у меня. Что тут не понять.
Мы сидели с щенками во дворе, ожидали Марысеньку. Она пришла, и мы все обрадовались.
– А я у Валиеса была, – сказала Марысенька. – Он предложил мне выйти замуж.
– За кого?
Я сам засмеялся своему дурацкому вопросу. И Марысенька засмеялась.
– Ты представляешь, – рассказала она, – он мне позвонил, такой чопорный. «...Не могли бы вы ко мне прийти сегодня...»
– За вставками в интервью?
Марысенька снова засмеялась.
– Ты представляешь, я приехала к нему, а он открывает дверь – во фраке. Такой весь как... канделябр... Черный и торжественный. И одеколоном пахнет. Я в квартиру заглянула – а там огромный стол накрыт: свечи, вино, посуда. Кошмар!
– И что?
– Я даже не стала раздеваться. Я ему наврала... – Марысенька посмотрела на меня таинственно потемневшими глазами. – Я ему сказала, что у меня ребенок маленький. Дома один остался.
– Он опешил?
– Нет, он вообще вел себя очень достойно. Нисколько не суетился. Сказал: «Ну ничего, в следующий раз...» Потом добавил, что он готовит спектакль... «...О любви старого, мудрого человека к молодой девушке» – так он сказал... И предложил мне сыграть главную роль.
– Старого, мудрого человека?
Мы опять засмеялись. И наш смех нисколько не унижал Валиеса. Если кто-то третий, кто-то, следящий за всей подлостью на земле, слышал тогда наш смех, он наверняка подтвердил бы это – потому что нам было просто и чисто радостно оттого, что Валиес нам встретился, и что он во фраке, и что он такой славный... «Старый, мудрый человек...» И вот – молодая девушка в главной роли – рядом со мной. И я.
– Ну а после этого он предложил мне выйти за него замуж, – закончила Марысенька.
Я не стал спрашивать, как это было. Я просто смотрел на нее.
– А что я могла? – словно оправдываясь, ответила она на мой вопрошающий взгляд. – Я сказала: «Константин Львович, вы очень хороший человек. Можно я вам еще позвоню?» Он говорит: «Обязательно позвоните...» И все, я убежала. Даже лифта не стала ждать...
– Сидит там, наверное, один, – неожиданно взгрустнулось мне. – Марысь... Ну выпила бы с ним бутылочку... Жалко тебе?
– Ты что? Нет, я не могу. Не могла. Нельзя. Ты что? Он мне предложил выйти замуж, а я стала бы там есть селедку под шубой.
– Там была селедка под шубой? – заинтересованно спросил я.
Мы снова засмеялись, теребя щенков, вертевшихся у нас в ногах.
– Есть хочу, – сказала Марысенька.
– Вот надо было у Валиеса поесть, – не унимался я. – Пойдем к нему вместе? Скажешь: вот ваш старый знакомый. Он пришел извиниться. И тоже хочет сыграть в спектакле...
– «Роль молодого, глупого человека...» – продолжила Марысенька.
– Сядем за стол, поговорим, выпьем. Обсудим будущий спектакль. Да? Что там у него было на столе? Кроме селедки...
– Не было там никакой селедки.
– Но ты же сказала...
Мы были очень голодны. Почти невесомы от голода.
– Пойдем куда-нибудь? Я действительно захотела селедки. И водки с томатным соком. Это ужасно, что я хочу водки?
– Что ты. Это восхитительно.
Валиес стал звонить чуть ли не ежедневно. Иногда я брал трубку, и он, не узнавая меня и ничуть не смущаясь того, что трубку брал мужчина, звал ее к телефону, называя мою любимую по имени-отчеству. Он даже пригласил ее на свой день рождения, ему исполнилось то ли 69, то ли 71, но она не пошла. Валиес не обиделся, он звонил еще, и они порой подолгу разговаривали. Марыся слушала, а он ей рассказывал. «Может, он ей какие-то непристойности говорит?» – подумал я в первый раз, но Марысенька была так серьезна и такие вопросы задавала ему, что глупости, пришедшие мне в голову, отпали.
– Он рассказывает о том, что ему не дают ставить спектакль. Что его обижают. Ему не с кем общаться, – сказала Марысенька. – Он говорит, что я его понимаю.
Валиес вошел в обиход наших разговоров за чаем, а также разговоров без чая.
– Как там Константин Львович? – спрашивал я часто.
Марысенька задумчиво улыбалась и не позволяла мне острить по поводу старика. Я и не собирался.
Мне было по поводу кого острить и на кого умиляться. Бровкин вымахал в широкогрудого парня с отлично поставленным голосом. Мы с ним хорошо бузили – когда я изредка приходил хмельной, каждый раз он приносил мне палку, и мы ее тянули, кто перетянет. Он побеждал.
Его забрали первым – соседи сказали, что им в гараже нужен умный и сильный охранник. Бровкин им очень подходил, я-то знал. Вскоре те же соседи для своих друзей забрали Японку – она была заметно крупней малорослого Беляка, поэтому и выбрали девку. А Беляка в конце лета увез мужик на грузовике. Он высунулся из кабины в расстегнутой до пятой пуговицы рубахе, загорелый, улыбающийся, белые зубы, много, – ни дать ни взять эпизодический герой из оптимистического полотна эпохи соцреализма.
– Ваши щенки? – спросил он, указывая на встрепенувшегося Беляка.
Неподалеку трусливо подрагивала хвостом Гренлан.
– Наши, – с улыбкой ответил я.
Он вытащил из кармана пятьдесят рублей:
– Продай пацана? Это пацан?
– Пацан, пацан. Я и так отдам.
– Бери-бери... Я в деревню его увезу. У нас уроды какие-то всех собак перестреляли.
– Да не надо мне.
Я подцепил Беляка и усадил мужику на колени, и в это мгновение мужик успел всунуть мне в руку, придерживающую Беляка под живот, полтинник и так крепко, по-мужски ладонь мою сжал своей заржавелой лапой, словно сказал этим пожатием: «У меня сегодня хороший день, парень, бери деньги, говорю». После такого жеста и отдавать-то неудобно. Взял, да.
– Марысенька, у нас есть денежки на мороженое! – вбежал я.
– Валиес умер, – сказала Марысенька.
– Что, невеста, осталась одна? – Я гладил Гренлан.
Наконец она привыкла к тому, что ее гладят. Она хоть и озиралась на меня тревожно, но уже не заваливалась на спину в страхе. Весь вид ее источал необыкновенную благодарность. Я не находил себе места. Я пошел к Марысеньке. Она прилегла, потому что ей было жалко Валиеса.
Поднимался по лестнице медленно, как старик. Тихо говорил: «Сегодня... дурной... день...» На каждое слово приходилось по ступеньке. «Кузнечиков... хор... спит...»: еще три ступеньки. И еще раз те же строчки – на следующие шесть ступенек. Дальше я не помнил и для разнообразия попытался прочитать стихотворение в обратном порядке: «...спит ...хор ...кузнечиков», но обнаружил, что так его можно читать, только если спускаешься.
Я помедлил перед дверью: никак не мог решить, как мне относиться к смерти Валиеса. Я же его видел один раз в жизни. Легче всего было никак не относиться. Еще помедлил, вытащив ключи из кармана и разглядывая каждый из ключей на связке, трогая их резьбу подушечкой указательного пальца левой руки.
В подъезде внезапно хлопнула входная дверь, и кто-то снизу сипло крикнул:
– Эй! Там вашу собаку убивают!
Я рванул вниз. Повторяемые только что строчки рассыпались в разные стороны. Вылетел на улицу, передо мной стоял мужик запойного вида – кажется, знакомый мне.
– Где? – крикнул я ему в лицо.
– Там... тетка... – он тяжело дышал. – Там вот... – он указал рукой. – Боксер...
Я сам уже услышал собачий визг и, рванув на этот визг сквозь кусты, сразу все увидел. Мою Гренлан терзал боксер – мелкая, крепкогрудая, бесхвостая тварь в ошейнике. Боксер, видимо, вцепился сначала в ее глупую, жалостливую морду и порвал бедной псине губу. Растерзанная губа кровоточила. Из раскрытого рта нашей собаки раздавался дикий визг, держащийся неестественно долго на одной ноте. Едва стихнув, визг возобновлялся на еще более высокой ноте.
Неизвестно, как она вырвала свою морду из пасти боксера, но теперь, неумолчно визжа, Гренлан пыталась уползти на передних лапах. Боксер впился ей в заднюю ногу. Нога неестественно выгнулась в сторону, словно уже была перекушена. «Если я сейчас ударю боксера в морду, он отвалится вместе с ногой!» – в тоске подумал я.
Я огляделся по сторонам, ища палку, что-нибудь, чем можно было бы разжать его челюсти, и заметил женщину, жирную, хорошо одетую, стоящую поодаль. В руке у нее был поводок, она им поигрывала. «Да это ее собака!»
– Ты что делаешь, сука? – выкрикнул я и отчетливо понял, что сейчас убью и ее, и ее боксера.
Женщина улыбалась, глядя на собак, и даже что-то пришептывала. Ее отвлек мой крик.
– Чего хотим? – спросила она брезгливо. – Развели тут всякую падаль...
– Сука, ты сама падаль! – заорал я, схватил с земли здоровый обломок белого кирпича, сделал шаг к тетке, сохранявшей спокойствие и брезгливое выражение на лице, но потом вспомнил о своей сучечке терзаемой.
Не выпуская из рук обломка, я подскочил к собакам и со всей силы, уже ни в чем не отдавая отчета, пнул боксера в морду. Боксер с лязгом разжал челюсти и, чуть отскочив, встал боком ко мне. Мне показалось, что он облизывается.
– Не тронь! Я на тебя его натравлю, подонок! – услышал я женский голос.
Не обращая внимания на крик, я бросил кирпич и попал собаке в бочину.
– Браво! – вырвался у меня хриплый, счастливый клич.
Боксер взвизгнул – как харкнул и рванул в кусты.
«Надеюсь, я отбил ему печенку...»
Я не успел заметить, куда делась Гренлан, помню лишь, что, едва боксер выпустил ее, она, ступая на три лапы, поковыляла куда-то, в смертельном ужасе торопясь, оборачиваясь назад и вращая огромными глазами. Четвертая ее лапа хоть и не отвалилась, но была так жутко искривлена, что даже не касалась земли.
Тетка орала на меня красивым, с переливами, голосом. Я не разбирал, что она орала, мне было все равно. Я нашел брошенный кирпич и повернулся к ней, подняв мелко дрожащую руку, сжимая обломок.
– Сейчас я тебе башку снесу, – сказал я внятно и негромко. Сердце мое тяжело билось.
– Тебя посадят, подонок! – крикнула она, глядя на меня бешено и все так же брезгливо.
– А тебя положат!.. На! – крикнул я и с силой бросил камень ей в ноги, он подпрыгнул и вдарил ее под колено.
Из ранки, по разорванным чулкам, сразу пошла кровь. От удара она сделала два шага назад и стояла, не двигаясь, глядя сквозь меня, словно смотреть на меня было ниже ее достоинства. Я подскочил и снова схватил кирпич, хотя вполне уже мог ударить ее рукой, но рукой не хотелось. Хотелось забить камнем. Но схлынула уже первая злоба, и я понимал, чувствовал, что уже нет – не могу, наверное, уже не могу.
– На хер! – заорал я снова, подняв руку с зажатым в ней камнем. – На хер пошла!
Она развернулась и пошла. Она хотела нести голову прямо, высоко и брезгливо – так, как она, наверное, носила ее давно, но страх заставлял ее вжимать голову в плечи – и поэтому, раздираемая своим гонором и своим страхом, она подергивалась, как гусыня. Я плюнул ей вслед, но не доплюнул, снесло ветром.
«Гренлан... Где наша девочка?» – вспомнил я, побежал к нам во двор, но никого там не нашел. «Где же она?»
Я присел на травку во дворе. Захотелось курить. Я сидел, нервно подрагивая и слушая сердце, стучащее у меня в висках. Отдышался и пошел искать собаку. Ходил по округе до ночи. Вернулся ни с чем.
Ночью Марысенька спала беспокойно, и, положив ей руку на грудь, я услышал ее сердцебиение.
– Сходим к Валиесу? – сказала она утром.
Мы надели темные одежды и пошли.
...Гроб вынесли из дома, он стоял у подъезда. Мы протиснулись к покойному сквозь несколько десятков человек. Протискиваясь, я слышал слова «сердце...», «инфаркт» и «мог бы еще...». Никто не плакал. Лицо Валиеса было строгим. Шея его, такая обильная при жизни и, казалось, хранившая необыкновенное богатство модуляций, опала. Его голосу больше негде было поместиться. Люди шептались и топтались. Захотелось, чтобы начался дождь. Мы вышли из толпы.
– На кладбище пойдем? – спросил я Марысеньку.
Она отрицательно качнула головой. Мы отошли подальше от людей и встали у качелей. Я качнул их. Раздался неприятный, особенно резкий в тишине, воцарившейся вокруг, скрип. Екнуло под сердцем. Качели еще недолго покачивались, но без звука.
Мы отправились домой. Завернули за угол дома, обнялись и поцеловались.
– Я люблю тебя, – сказал я.
– Я люблю тебя, – сказала она.
– Какой сегодня день недели? – спросил я.
Марыся оглядела смурую улицу. На улице почти никого не было.
– Сегодня понедельник, – сказала она. Хотя была суббота.
– А завтра? – спросил я.
Марысенька молчала мгновение – не раздумывая о том, какой завтра день, а скорей решая, открыть мне правду или нет.
– Воскресенья не будет, – сказала она.
– А что будет?
Марысенька посмотрела на меня внимательно и мягко и сказала:
– Счастья будет все больше. Все больше и больше.
Грех
– Щенков забирали? – заорал я на него, выйдя из туалета и разыскивая в коридоре, чем бы его ударить. Почему-то мне казалось, что здесь должен быть костыль, я вроде бы его видел.
– Сожрали щенков? Говори! Сожрали щенков, людоеды? – кричал я.
– Сам ты сожрал! – заорали мне в ответ.
Я поднял с пола давно обвалившуюся вешалку, кинул в лежащего на кухне и снова стал искать костыль.
– Саша! – позвал бомж кого-то. Он все еще копошился, не в силах встать.
«Бляц!» – лязгнула о стену брошенная в меня бутылка.
– Грабитель! – рыдал копошащийся на полу человек, разыскивая, чем бы бросить в меня еще.
Он, определенно, порезался обо что-то – по руке обильно текла кровь.
Он бросил в меня железной кружкой и еще одной бутылкой. От кружки я увернулся, бутылку смешно отбил ногой.
«Все, хорош...» – подумал я и выбежал из квартиры. В подъезде осмотрелся – нет ли на мне какой склизкой грязи. Вроде нет. Воздух хлынул на меня со всех сторон – какой прекрасный и чистый в подъездах воздух, боже мой. Хвост мутной и кислой дряни, почти видимой, полз за мной из бомжатника – и я сбежал на первый этаж, чему-то улыбаясь безумной улыбкой.
В квартире на втором этаже продолжали орать...
– Они ведь тоже были детьми, – сказала мне Марыся дома, – представляешь, тоже бегали с розовыми животами...
– Были... – ответил я не раздумывая, не решив для себя твердо, были ли. Попытался вспомнить лицо сидевшего, а затем лежавшего на той кухне и не вспомнил.
Вернувшись, я влез в ванну и долго тер себя мочалкой, до тех пор, пока плечи не стали розовыми.
– Все-таки они не могли их съесть за одно утро? Так ведь? Не могли ведь? – громко спрашивала из-за двери Марысенька.
– Не могли! – отвечал я.
– Может, их другие бомжи забрали? – предположила Марыся.
– Но ведь они должны были запищать? – подумал я вслух. – А? Заскулить? Когда их в мешок кидали? Мы бы услышали.
Марысенька замолчала, видимо, размышляя.
– Ты почему так долго? Иди скорей ко мне! – позвала она, и по ее голосу я понял, что она не пришла к определенному выводу о судьбе щенят.
– Ты ко мне иди, – ответил я.
Встал в ванне и, роняя пену с рук на пол, дотянулся до защелки. Марыся стояла прямо у двери и смотрела на меня веселыми глазами.
На час мы забыли о щенках. Я с удивлением подумал, что мы вместе уже семь месяцев и каждый раз – а это, наверное, происходило между нами уже несколько сотен раз, – каждый раз получается лучше, чем в предыдущий. Хотя в предыдущий раз казалось, что лучше уже нельзя.
«Что же это такое?» – подумал я, проводя рукой по ее спине, неестественно сужавшейся в талии и переходившей в белое-белое, на котором была видна еще более белая треугольная чайка... Чайка была покрыта розовыми пятнами, я ее измял всю.
Рука моя овяла, хотя еще мгновение назад была твердой и цепко, больно держала за скулы лицо моей любимой – находясь за ее... спиной, я любил смотреть на нее – и поворачивал ее лицо к себе: что там, в глазах ее, как губы ее...
Мы возвращались из магазина спустя почти две недели – уже, наверное, похоронив их за эти дни, хотя и не говоря об этом вслух, – и вот они появились. Щенки, как ни в чем не бывало, вылетели нам навстречу и сразу исцарапали прекрасные ножки моей любимой и оставили на моих бежевых джинсах свои веселые лапы.
– Ребята! Вы живы! – завопил я, поднимая всех по очереди и глядя в дурашливые глаза щенков.
Последней я пытался подхватить на руки Гренлан, но она, по обыкновению, сразу упала на спину, и открыла живот, и обдулась то ли от страха, то ли от счастья, то ли от бесконечного уважения к нам.
– Дай им что-нибудь! – велела Марысенька.
Сырых, мороженых пельменей я не мог им дать и вскрыл йогурт, вывалив розовую массу прямо на покореженный асфальт. Они вылизали все и стали наматывать круги – обегая нас с Марысей, на каждом круге тычась носами в темные пятна от мгновенно исчезнувшего йогурта.
– Давай еще! – сказала Марыся, улыбаясь одними глазами.
Мы скормили щенкам четыре йогурта и ушли домой счастливые, обсуждая, где щенки пропадали так долго. Так и не поняли, конечно.
Щенки вновь поселились в нашем дворе.
На улице вовсю клокотало, паря и подрагивая, лето, и, открыв окно утром, можно было окликать щенков, которые бегали кругами, не понимая, кто их зовет, но очень радовались падавшим с неба куриным косточкам.
Дни были важными – каждый день. Ничего не происходило, но все было очень важно. Легкость и невесомость были настолько важными и полными, что из них можно было сбить огромные тяжелые перины. За окошком ежесуточно раздавалось бодрое тявканье.
– Может быть, их убили, задавили, утопили... а они вернулись с того света? Чтобы нас не огорчать? – предположила Марысенька как-то ночью.
Ее голос, казалось, слабо звенел, как колоколец, и слова были настолько осязаемы, что, прищурившись в темноте, наверное, можно было увидеть, как они, выпорхнув, легко опадают, покачиваясь в воздухе. И на следующее утро их можно было найти на книгах, или под диваном, или еще где-нибудь – на ощупь они, должно быть, похожи на крылья высохшего насекомого, которые сразу же рассыплются, едва их возьмешь.
– Ты представляешь? – спросила она. – Ожили, и всё. Потому что нас просто нельзя огорчать этим летом. Потому что такого больше никогда не будет.
Я не хотел об этом говорить. И я напомнил ей, как Беляк беспрестанно пытается победить Бровкина и как Бровкин легко заваливает его, и отбегает, равнодушный к побежденному, и вновь царственно, как львенок, лежит на траве. Взирает. И еще, торопясь говорить, вспомнил о Японке, о ее хитрых лисьих глазах и непонятном характере. Марысенька молчала.
Тогда я стал рассказывать о Гренлан, о том, как она писается то ли от страха, то ли от счастья, хотя моя любимая знала все это и сама видела, но она подхватила мои рассказы, вплела в них свое умиление и свой беззаботный смех – сначала одной маленькой цветной лентой, потом еще одной, едва приметной. И я продолжил говорить, даже не говорить, а плести... или грести – еще быстрее грести веслами, увозя свою любимую в слабой лодочке... или, может быть, не грести, а махать педалями, увозя ее на раме, прижавшуюся ко мне горячей кожей... в общем, оставляя все то, куда вернешься, как ни суетись.
– Слушай, у нас пропадает несколько денег. Мы их можем заработать. Редактор газеты сказал, что хочет интервью с Валиесом. А у меня нет интервью.
– Ты же его взял? – Марыся посмотрела на меня.
– Я говорил, он же...
– Да, да, помню... И что делать? Если б у нас было несколько денег, мы бы пошли гулять. Нам нужно денег для гулянья. На выгул нас.
Мы помолчали раздумывая.
– Позвони Валиесу. Спроси: «Что вам не понравилось?»
– Нет, я не буду. Он как заорет.
– А что ему не понравилось?
– Я его изобразил злым. Разрушителем покоя, устоя... А он просто сплетничал. Поганый старикан.
– Ну ты что? Зачем ругаешься?
– Поганый старикан! Всех обозвал, а печатать это не дает. Что ему терять? Зато какой бы скандал получился, а?
– А ты напечатай без спроса.
– Не, нельзя. Так нехорошо... Поганый старикан.
Мы еще помолчали. Я наливал Марысеньке чай. Над чаем вился пар.
– Слушай, – сказал я, – а давай ты возьмешь у него интервью?
– Я не умею. Как его брать? Я стесняюсь.
– Чего ты стесняешься? Я напишу тебе на листке вопросы. Ты придешь и будешь читать по листку. А он отвечать. Включишь диктофон, и все. И у нас будет несколько денег.
Я обрадовался своей неожиданной мысли и с жаром принялся убеждать Марысеньку в том, что она обязательно должна пойти к Валиесу и взять у него интервью. И уговорил.
Она долго готовилась, нашла какую-то старую брошюру о Валиесе и всю вызубрила ее наизусть и записанные мной вопросы повторяла без устали, как перед экзаменом.
– Он не прогонит меня? – непрестанно спрашивала Марысенька. – Я же ничего не понимаю в театре.
– Как же не понимаешь, ты в отличие от меня там была.
– Я не понимаю, нет.
– А журналисты вообще ничего ни в чем не понимают. Так принято. И пишут обо всем. Это главное журналистское дело – ни черта ни в чем не разбираться и высказываться по любому поводу.
– Нет, так нельзя. Может быть, сначала мы сходим на несколько спектаклей?
– Марысенька, ты с ума сошла, это не окупится. Иди немедленно к Валиесу. Иди, звони сейчас же ему, а то он умрет скоро, он уже старенький.
– Перестань, слышишь. Я должна подготовиться.
Она позвонила только на другой день, выгнав меня в другую комнату, чтоб я не слышал и не видел, как она разговаривает по телефону, и не корчил ей подлых рож.
Валиес степенно согласился – Марыся мне рассказала, как он ей отвечал по телефону, и мы вместе пришли к выводу, что он соглашается «степенно». Я проводил ее до дома Валиеса и стал дожидаться, когда она вернется.
Представлял, как они там сидят, и вот он курит... Или не курит? Дальше я уже ничего не мог представить: все время сбивался на то, как Марыся сидит в темных брючках на кресле и, когда она тянется с кресла к диктофону, стоящему на столике, чтобы перевернуть кассету, – задирается свитерок, чуть-чуть оголяется ее спинка и становится виден лоскуток трусиков, верхняя их полоска... Дальше думать не было сил, и я отправился гулять.
Обошел вокруг дома, поглазел на детей, которых в городе стало заметно меньше – по сравнению с временами моего детства, казалось бы, не так давно закончившегося. Сосчитав углы дома, я присел под покосившуюся крышу теремка, выкурил последнюю сигарету в пачке и решил бросить курить. Впрочем, «решил» – это не совсем верно сказано: я твердо понял, что курить больше не буду – потому что сигареты никак не вязались с моим настроением, курение было совершенно лишним, ненужным, отнимающим время занятием.
«Зачем я курю, такой счастливый?» – подумал я и в который раз за последнее время поймал себя на том, что улыбаюсь – и не отдаю себе в этом отчета. И от этого улыбнулся еще счастливее и, представив себе свой придурковатый вид со стороны, засмеялся в голос.
Марысенька вернулась часа через полтора. За это время я чуть не закурил снова.
– Ну как он? – приступил я к Марысе.
– Хороший, – сказала Марысенька, жмурясь.
– О чем вы говорили?
– Я не помню... – Улыбка не сходила с ее лица.
– Как ты не помнишь? Вы же только что расстались?
– Представляешь, я листочек потеряла с твоими вопросами и забыла все сразу.
– И как же ты?
– Даже не знаю... Придем домой, послушаем на диктофоне... Хочу яблоко. Купи яблоко...
Я купил ей яблоко: у бабушки с корзинкой.
– Червивое, – сказала Марысенька, откусив несколько раз.
– Выкинь, – велел я.
– Червивое – значит, настоящее, – ответила она.
Мы прошли четыре остановки пешком, держа друг друга за руки. Мы наскребли на бутылку дешевого вина и выпили ее, как алкоголики, за ларьком. Пахло мочой. Мы целовались до нехорошего изнеможения, сулящего безрассудные поступки – на еще полной машин, хотя и завечеревшей улице. Потом несколько минут успокаивались.
– Как мы будем жить? – спросила Марысенька, улыбаясь.
– Замечательно.
– А сюжет будет?
– Сюжет? Сюжет – это когда все истекает. А у нас все течет и течет.
Мы тихо пошли домой, но идти надо было в горку, и Марыся начала жаловаться, что устала. Я посадил ее на плечи. Марысенька пела песню, ей очень нравилось ехать верхом. Мне тоже нравилось нести ее, я держал Марысю за лодыжки и шевелил головой, пытаясь найти такое положение, чтобы шее было тепло и даже немножко сыро.
Через день Марыся отправилась к Валиесу заверять интервью. Мы сделали интервью беззлобным, спокойным, и, как следствие, оно получилось несколько скучным. От Валиеса Марыся вернулась довольной: интервью ему понравилось, он очень хвалил Марысеньку, однако предложил сделать в текст несколько вставок и поэтому попросил прийти ее еще. Когда точно – не сказал, обещал перезвонить.
– Сразу-то он не мог сделать эти вставки? – смеялся я.
– Он, наверное, несчастный. У него нет жены. Он живет один, – рассказывала Марысенька. – Он говорит, что очень одинок.
– А он курит при тебе? – спросил я зачем-то.
– Нет, не курит. Говорит, что бросил.
«Надо же, бросил, – подумал я с ироничным раздражением. – Чего он не курит-то? Тоже мне... Я-то от счастья, а он от чего?»
– Ну как он тебе? – выспрашивал я, втайне чувствуя приязнь к Валиесу – потому что он вызывал хорошие чувства у моей любимой.
– Ты знаешь, все люди такие смешные... Вот старенькие мужчины... Валиес... Ведь и у него тоже когда-то мама была, он тоже был ребенком. Как все мы. И мы все так себя ведем, как нас когда-то научили мамы... Поэтому все очень похоже, просто. Ты понимаешь?
Мне показалось, что очень понимаю. У Валиеса была мама. У Марыси была мама. И у меня. Что тут не понять.
Мы сидели с щенками во дворе, ожидали Марысеньку. Она пришла, и мы все обрадовались.
– А я у Валиеса была, – сказала Марысенька. – Он предложил мне выйти замуж.
– За кого?
Я сам засмеялся своему дурацкому вопросу. И Марысенька засмеялась.
– Ты представляешь, – рассказала она, – он мне позвонил, такой чопорный. «...Не могли бы вы ко мне прийти сегодня...»
– За вставками в интервью?
Марысенька снова засмеялась.
– Ты представляешь, я приехала к нему, а он открывает дверь – во фраке. Такой весь как... канделябр... Черный и торжественный. И одеколоном пахнет. Я в квартиру заглянула – а там огромный стол накрыт: свечи, вино, посуда. Кошмар!
– И что?
– Я даже не стала раздеваться. Я ему наврала... – Марысенька посмотрела на меня таинственно потемневшими глазами. – Я ему сказала, что у меня ребенок маленький. Дома один остался.
– Он опешил?
– Нет, он вообще вел себя очень достойно. Нисколько не суетился. Сказал: «Ну ничего, в следующий раз...» Потом добавил, что он готовит спектакль... «...О любви старого, мудрого человека к молодой девушке» – так он сказал... И предложил мне сыграть главную роль.
– Старого, мудрого человека?
Мы опять засмеялись. И наш смех нисколько не унижал Валиеса. Если кто-то третий, кто-то, следящий за всей подлостью на земле, слышал тогда наш смех, он наверняка подтвердил бы это – потому что нам было просто и чисто радостно оттого, что Валиес нам встретился, и что он во фраке, и что он такой славный... «Старый, мудрый человек...» И вот – молодая девушка в главной роли – рядом со мной. И я.
– Ну а после этого он предложил мне выйти за него замуж, – закончила Марысенька.
Я не стал спрашивать, как это было. Я просто смотрел на нее.
– А что я могла? – словно оправдываясь, ответила она на мой вопрошающий взгляд. – Я сказала: «Константин Львович, вы очень хороший человек. Можно я вам еще позвоню?» Он говорит: «Обязательно позвоните...» И все, я убежала. Даже лифта не стала ждать...
– Сидит там, наверное, один, – неожиданно взгрустнулось мне. – Марысь... Ну выпила бы с ним бутылочку... Жалко тебе?
– Ты что? Нет, я не могу. Не могла. Нельзя. Ты что? Он мне предложил выйти замуж, а я стала бы там есть селедку под шубой.
– Там была селедка под шубой? – заинтересованно спросил я.
Мы снова засмеялись, теребя щенков, вертевшихся у нас в ногах.
– Есть хочу, – сказала Марысенька.
– Вот надо было у Валиеса поесть, – не унимался я. – Пойдем к нему вместе? Скажешь: вот ваш старый знакомый. Он пришел извиниться. И тоже хочет сыграть в спектакле...
– «Роль молодого, глупого человека...» – продолжила Марысенька.
– Сядем за стол, поговорим, выпьем. Обсудим будущий спектакль. Да? Что там у него было на столе? Кроме селедки...
– Не было там никакой селедки.
– Но ты же сказала...
Мы были очень голодны. Почти невесомы от голода.
– Пойдем куда-нибудь? Я действительно захотела селедки. И водки с томатным соком. Это ужасно, что я хочу водки?
– Что ты. Это восхитительно.
Валиес стал звонить чуть ли не ежедневно. Иногда я брал трубку, и он, не узнавая меня и ничуть не смущаясь того, что трубку брал мужчина, звал ее к телефону, называя мою любимую по имени-отчеству. Он даже пригласил ее на свой день рождения, ему исполнилось то ли 69, то ли 71, но она не пошла. Валиес не обиделся, он звонил еще, и они порой подолгу разговаривали. Марыся слушала, а он ей рассказывал. «Может, он ей какие-то непристойности говорит?» – подумал я в первый раз, но Марысенька была так серьезна и такие вопросы задавала ему, что глупости, пришедшие мне в голову, отпали.
– Он рассказывает о том, что ему не дают ставить спектакль. Что его обижают. Ему не с кем общаться, – сказала Марысенька. – Он говорит, что я его понимаю.
Валиес вошел в обиход наших разговоров за чаем, а также разговоров без чая.
– Как там Константин Львович? – спрашивал я часто.
Марысенька задумчиво улыбалась и не позволяла мне острить по поводу старика. Я и не собирался.
Мне было по поводу кого острить и на кого умиляться. Бровкин вымахал в широкогрудого парня с отлично поставленным голосом. Мы с ним хорошо бузили – когда я изредка приходил хмельной, каждый раз он приносил мне палку, и мы ее тянули, кто перетянет. Он побеждал.
Его забрали первым – соседи сказали, что им в гараже нужен умный и сильный охранник. Бровкин им очень подходил, я-то знал. Вскоре те же соседи для своих друзей забрали Японку – она была заметно крупней малорослого Беляка, поэтому и выбрали девку. А Беляка в конце лета увез мужик на грузовике. Он высунулся из кабины в расстегнутой до пятой пуговицы рубахе, загорелый, улыбающийся, белые зубы, много, – ни дать ни взять эпизодический герой из оптимистического полотна эпохи соцреализма.
– Ваши щенки? – спросил он, указывая на встрепенувшегося Беляка.
Неподалеку трусливо подрагивала хвостом Гренлан.
– Наши, – с улыбкой ответил я.
Он вытащил из кармана пятьдесят рублей:
– Продай пацана? Это пацан?
– Пацан, пацан. Я и так отдам.
– Бери-бери... Я в деревню его увезу. У нас уроды какие-то всех собак перестреляли.
– Да не надо мне.
Я подцепил Беляка и усадил мужику на колени, и в это мгновение мужик успел всунуть мне в руку, придерживающую Беляка под живот, полтинник и так крепко, по-мужски ладонь мою сжал своей заржавелой лапой, словно сказал этим пожатием: «У меня сегодня хороший день, парень, бери деньги, говорю». После такого жеста и отдавать-то неудобно. Взял, да.
– Марысенька, у нас есть денежки на мороженое! – вбежал я.
– Валиес умер, – сказала Марысенька.
– Что, невеста, осталась одна? – Я гладил Гренлан.
Наконец она привыкла к тому, что ее гладят. Она хоть и озиралась на меня тревожно, но уже не заваливалась на спину в страхе. Весь вид ее источал необыкновенную благодарность. Я не находил себе места. Я пошел к Марысеньке. Она прилегла, потому что ей было жалко Валиеса.
Поднимался по лестнице медленно, как старик. Тихо говорил: «Сегодня... дурной... день...» На каждое слово приходилось по ступеньке. «Кузнечиков... хор... спит...»: еще три ступеньки. И еще раз те же строчки – на следующие шесть ступенек. Дальше я не помнил и для разнообразия попытался прочитать стихотворение в обратном порядке: «...спит ...хор ...кузнечиков», но обнаружил, что так его можно читать, только если спускаешься.
Я помедлил перед дверью: никак не мог решить, как мне относиться к смерти Валиеса. Я же его видел один раз в жизни. Легче всего было никак не относиться. Еще помедлил, вытащив ключи из кармана и разглядывая каждый из ключей на связке, трогая их резьбу подушечкой указательного пальца левой руки.
В подъезде внезапно хлопнула входная дверь, и кто-то снизу сипло крикнул:
– Эй! Там вашу собаку убивают!
Я рванул вниз. Повторяемые только что строчки рассыпались в разные стороны. Вылетел на улицу, передо мной стоял мужик запойного вида – кажется, знакомый мне.
– Где? – крикнул я ему в лицо.
– Там... тетка... – он тяжело дышал. – Там вот... – он указал рукой. – Боксер...
Я сам уже услышал собачий визг и, рванув на этот визг сквозь кусты, сразу все увидел. Мою Гренлан терзал боксер – мелкая, крепкогрудая, бесхвостая тварь в ошейнике. Боксер, видимо, вцепился сначала в ее глупую, жалостливую морду и порвал бедной псине губу. Растерзанная губа кровоточила. Из раскрытого рта нашей собаки раздавался дикий визг, держащийся неестественно долго на одной ноте. Едва стихнув, визг возобновлялся на еще более высокой ноте.
Неизвестно, как она вырвала свою морду из пасти боксера, но теперь, неумолчно визжа, Гренлан пыталась уползти на передних лапах. Боксер впился ей в заднюю ногу. Нога неестественно выгнулась в сторону, словно уже была перекушена. «Если я сейчас ударю боксера в морду, он отвалится вместе с ногой!» – в тоске подумал я.
Я огляделся по сторонам, ища палку, что-нибудь, чем можно было бы разжать его челюсти, и заметил женщину, жирную, хорошо одетую, стоящую поодаль. В руке у нее был поводок, она им поигрывала. «Да это ее собака!»
– Ты что делаешь, сука? – выкрикнул я и отчетливо понял, что сейчас убью и ее, и ее боксера.
Женщина улыбалась, глядя на собак, и даже что-то пришептывала. Ее отвлек мой крик.
– Чего хотим? – спросила она брезгливо. – Развели тут всякую падаль...
– Сука, ты сама падаль! – заорал я, схватил с земли здоровый обломок белого кирпича, сделал шаг к тетке, сохранявшей спокойствие и брезгливое выражение на лице, но потом вспомнил о своей сучечке терзаемой.
Не выпуская из рук обломка, я подскочил к собакам и со всей силы, уже ни в чем не отдавая отчета, пнул боксера в морду. Боксер с лязгом разжал челюсти и, чуть отскочив, встал боком ко мне. Мне показалось, что он облизывается.
– Не тронь! Я на тебя его натравлю, подонок! – услышал я женский голос.
Не обращая внимания на крик, я бросил кирпич и попал собаке в бочину.
– Браво! – вырвался у меня хриплый, счастливый клич.
Боксер взвизгнул – как харкнул и рванул в кусты.
«Надеюсь, я отбил ему печенку...»
Я не успел заметить, куда делась Гренлан, помню лишь, что, едва боксер выпустил ее, она, ступая на три лапы, поковыляла куда-то, в смертельном ужасе торопясь, оборачиваясь назад и вращая огромными глазами. Четвертая ее лапа хоть и не отвалилась, но была так жутко искривлена, что даже не касалась земли.
Тетка орала на меня красивым, с переливами, голосом. Я не разбирал, что она орала, мне было все равно. Я нашел брошенный кирпич и повернулся к ней, подняв мелко дрожащую руку, сжимая обломок.
– Сейчас я тебе башку снесу, – сказал я внятно и негромко. Сердце мое тяжело билось.
– Тебя посадят, подонок! – крикнула она, глядя на меня бешено и все так же брезгливо.
– А тебя положат!.. На! – крикнул я и с силой бросил камень ей в ноги, он подпрыгнул и вдарил ее под колено.
Из ранки, по разорванным чулкам, сразу пошла кровь. От удара она сделала два шага назад и стояла, не двигаясь, глядя сквозь меня, словно смотреть на меня было ниже ее достоинства. Я подскочил и снова схватил кирпич, хотя вполне уже мог ударить ее рукой, но рукой не хотелось. Хотелось забить камнем. Но схлынула уже первая злоба, и я понимал, чувствовал, что уже нет – не могу, наверное, уже не могу.
– На хер! – заорал я снова, подняв руку с зажатым в ней камнем. – На хер пошла!
Она развернулась и пошла. Она хотела нести голову прямо, высоко и брезгливо – так, как она, наверное, носила ее давно, но страх заставлял ее вжимать голову в плечи – и поэтому, раздираемая своим гонором и своим страхом, она подергивалась, как гусыня. Я плюнул ей вслед, но не доплюнул, снесло ветром.
«Гренлан... Где наша девочка?» – вспомнил я, побежал к нам во двор, но никого там не нашел. «Где же она?»
Я присел на травку во дворе. Захотелось курить. Я сидел, нервно подрагивая и слушая сердце, стучащее у меня в висках. Отдышался и пошел искать собаку. Ходил по округе до ночи. Вернулся ни с чем.
Ночью Марысенька спала беспокойно, и, положив ей руку на грудь, я услышал ее сердцебиение.
– Сходим к Валиесу? – сказала она утром.
Мы надели темные одежды и пошли.
...Гроб вынесли из дома, он стоял у подъезда. Мы протиснулись к покойному сквозь несколько десятков человек. Протискиваясь, я слышал слова «сердце...», «инфаркт» и «мог бы еще...». Никто не плакал. Лицо Валиеса было строгим. Шея его, такая обильная при жизни и, казалось, хранившая необыкновенное богатство модуляций, опала. Его голосу больше негде было поместиться. Люди шептались и топтались. Захотелось, чтобы начался дождь. Мы вышли из толпы.
– На кладбище пойдем? – спросил я Марысеньку.
Она отрицательно качнула головой. Мы отошли подальше от людей и встали у качелей. Я качнул их. Раздался неприятный, особенно резкий в тишине, воцарившейся вокруг, скрип. Екнуло под сердцем. Качели еще недолго покачивались, но без звука.
Мы отправились домой. Завернули за угол дома, обнялись и поцеловались.
– Я люблю тебя, – сказал я.
– Я люблю тебя, – сказала она.
– Какой сегодня день недели? – спросил я.
Марыся оглядела смурую улицу. На улице почти никого не было.
– Сегодня понедельник, – сказала она. Хотя была суббота.
– А завтра? – спросил я.
Марысенька молчала мгновение – не раздумывая о том, какой завтра день, а скорей решая, открыть мне правду или нет.
– Воскресенья не будет, – сказала она.
– А что будет?
Марысенька посмотрела на меня внимательно и мягко и сказала:
– Счастья будет все больше. Все больше и больше.
Грех
Ему было семнадцать лет, и он нервно носил свое тело. Тело его состояло из кадыка, крепких костей, длинных рук, рассеянных глаз, перегретого мозга.