Иногда из желтого, окривевшего на каждое окно здания выходили молодые люди, сутулые, с глупыми лицами, в трико, оттянутых на коленях, в шлепанцах; громко разговаривали, неустанно матерясь и харкая на землю.
   Я кривился и смотрел на них неотрывно.
   – Только без эксцессов, Захар, я прошу тебя. Не надо никаких эксцессов, – сразу говорил Алеша, косясь в сторону, словно и взглядом не желал зацепить отвратное юношество.
   – Не буду, не буду, – смеялся я.
   В пьяном виде я имею обыкновение задираться, грубить и устраивать всякие глупости. Но в каком бы я ни был непотребном состоянии, я бы никогда не стал вмешивать в свои чудачества этого грузного, неповоротливого, с наверняка больной печенью человека. Ни подраться, ни убежать – что ж ему, умирать на месте за мою дурость?
   – Не буду, – повторял я честно.
   Молодые люди кричали что-то своим девушкам, которые появлялись то в одном, то в другом окне на втором или третьем этаже. Девушки прижимались лицами к стеклу; на их лицах была странная смесь интереса и презрения. Покривившись, ответив что-то неразборчиво, девушки уходили в глубь своих тошных квартир с обилием железной посуды на кухнях. Иногда, вслед за девушками, в окне на мгновенье появлялись раздраженные лица их матерей.
   Наконец молодые люди разбредались, унося пузыри на коленях и мерзкое эхо поганого, неумного мата.
   После второй рюмки Алеша веселел и пил все легче, по-прежнему неприязненно жмурясь, но уже не кашляя.
   Понемногу разогревшись, порозовев своим ужасным лицом, он начинал говорить. Мир, казалось, открывался ему наново, детский и удивительный. В любом монологе Алеши неизменно присутствовал лирический герой – он сам, спокойный, незлобный, добрый, независтливый человек, которого стоит нежно любить. Чего бы не любить Алешу, если он такой трогательный, мягкий и веселый? – так думалось мне.
   Иногда я по забывчивости пытался рассказать какую-то историю из своей жизни, о своей работе в кабаке, о том, что там происходили дикие случаи и при этом я ни разу не был ни избит, ни унижен, но Алеша сразу начинал нетерпеливо ерзать и в конце концов перебивал меня, не дослушав.
   Покурив еще раз, оба донельзя довольные и разнеженные, мы вновь направлялись к ларьку, с сомнением оглядываясь на лавочку: нам не хотелось, чтобы ее кто-нибудь занял.
 
   У нас была традиция: мы неизменно посещали книжный магазин после первой, но никогда ничего не покупали. Алеша приобретал книги только в трезвом виде, после зарплаты, а я брал их в библиотеке.
   Мы просто гуляли по магазину, как по музею. Трогали корешки, открывали первые страницы, разглядывали лица авторов.
   – Тебе нравится Хэми? – спрашивал я, поглаживая красивые синие томики.
   – Быстро устаешь от его героя, навязчиво сильного парня. Пивная стойка, боксерская стойка. Тигры, быки. Тигриные повадки, бычьи яйца...
   Я иронично оглядывал Алешину фигуру и ничего не говорил. Он не замечал моей иронии. Мне так казалось, что не замечал.
   Сам Алеша вот уже пятый год писал роман под хорошим, но отчего-то устаревшим названием «Морж и плотник». Никогда не смогу объяснить, откуда я это знал, что устаревшим.
   Однажды я попросил у Алеши почитать первые написанные главы, и он не отказал мне. В романе действовал сам Алеша, переименованный в Сережу. В течение нескольких страниц Сережа страдал от глупости мира: чистя картошку на кухне (мне понравились «накрахмаленные ножи») и даже сидя на унитазе – рядом, на стене, как флюс, висел на гвозде таз; флюс мне тоже понравился, но меньше.
   Я сказал Алеше про ножи и таз. Он скривился. Но выдержав малую паузу в несколько часов, Алеша неожиданно поинтересовался недовольным голосом:
   – Ты ведь пишешь что-то. И тебя даже публикуют? Зачем тебе это надо, непонятно... Может, дашь мне почитать свои тексты?
   На другой день утром он вернул мне листки и пробурчал, глядя в сторону:
   – Знаешь, мне не понравилось. Но ты не огорчайся, я еще буду читать.
   Я засмеялся от всей души. Мы уселись в маршрутку, и я старался как-то развеселить Алешу, словно был перед ним виноват.
   Стояло дурное и потное лето, изнемогающее само от себя. В салоне пахло бензином, и все раскрытые окна и люки не спасали от духоты. Мы проезжали мост, еле двигаясь в огромной, издерганной пробке. Внизу протекала река, вид у нее был такой, словно ее залили маслом и бензином.
   Маршрутка тряслась, забитая сверх предела; люди со страдающими лицами висели на поручнях. Моему тяжелому и насквозь сырому Алеше, сдавленному со всех сторон, было особенно дурно.
   У водителя громко играло и сипло пело в магнитофоне. Он явно желал приобщить весь салон к угрюмо любимой им пафосной блатоте.
   Одуревая от жары, от духоты, от чужих тел, но более всего от мерзости, доносящейся из динамиков водителя, я, прикрыв глаза, представлял, как бью исполнителя хорошей, тяжелой ножкой от стула по голове.
   Пробка постоянно стопорилась. Машины сигналили зло и надрывно.
   Алеша тупо смотрел куда-то поверх моей головы. По лицу его непрерывно струился пот. Было видно, что он тоже слышит исполняемое и его тошнит. Алеша пожевал губами и раздельно, почти по слогам, сказал:
   – Теперь я знаю, как выглядит ад для Моцарта.
   Не вынеся пути, мы вышли задолго до нашей работы и решили выпить пива. Друг мой отдувался и закатывал глаза, постепенно оживая. Пиво было ледяное.
   – Алеша, какой ты хороший! – сказал я, любуясь им.
   Он не подал виду, что очень доволен моими словами.
   – А давай, милое мое дружище, не пойдем на работу? – предложил Алеша. – Давай соврем что-нибудь?
   Мы, позвонив в офис, соврали, и не пошли трудиться, и сидели в тени, заливаясь пивом.
   Потом прогуливались, едва ли не под ручку, точно зная, но не говоря об этом вслух, что к вечеру упьемся до безобразия.
   – А вот и наш книжный! – сказал Алеша лирично. – Пойдем помянем те книги, которые мы могли бы купить и прочесть.
   Мы снова бродили меж книжных рядов, задевая красивые обложки и касаясь корешков книг, издающих, я помню это всегда, терпкий запах.
   – Гайто, великолепный Гайто... Взгляни, Алеша! Ты читал Гайто?
   – Да, – скривился Алеша. – Я читал.
   – И что? – вскинул я брови, предчувствуя что-то.
   – Неплохой автор. Но эти его неинтересные, непонятно к чему упоминаемые забавы на турнике... этот его озабоченный исключительно своим мужеством герой, при том, что он, казалось бы, решает метафизические проблемы... один и тот же тип из романа в роман, незаметно играющий трицепсами и всегда знающий, как сломать палец человеку... Тайная эстетика насилия. Помнишь, как он зачарованно смотрит на избиение сутенера?
   – Алеша, прекрати, ты с ума сошел, – оборвал я его и вышел из магазина, непонятно на что разозлившийся.
   Товарищ мой вышел следом, не глядя на меня. Он был настроен пить водку и зорко оглядывал ларек с таким видом, словно ларек мог уйти.
   – А русский американец, ловивший бабочек? Его книги? – спросил я спустя час.
   – Странно, что ты знаешь литературу, – сказал Алеша вместо ответа. – Тебе больше пристало бы... метать ножи... или копья. И потом брить ими свою голову. Тупыми остриями.
   – Особенно неприятен у него русский период, – ответил минуту спустя Алеша, доливая остатки водки. – Впрочем, американский период, кроме романа о маленькой девочке, я не читал... А многие русские романы отвратны именно из-за повествователя. Спортивный сноб, презирающий всех... – тут Алеша поискал слово и, не найдя, добавил: – ...всех остальных...
   – Такой же, как ты, – вдруг добавил Алеша совершенно трезвым голосом и сразу заговорил о другом.
   Он сидел на лавочке, огромный и грузный. Бока его белого, разжиревшего тела распирали рубаху. Я много курил и смотрел на Алешу внимательно, иногда забывая слушать.
   Отчего-то я вспомнил давнюю Алешину историю про его отца. Он был инвалидом, не выходил из квартиры, лежал в кровати уже много лет. Алеша никогда не навещал родителя, хотя жил неподалеку. За инвалидом – своим бывшим мужем, с которым давно развелась, ухаживала Алешина мать.
   – Последний раз я его видел в двенадцать, кажется, лет, – сказал Алеша. – Или в одиннадцать.
   Было совсем непонятно: стыдится он этого или нет. Я немного подумал тогда про Алешу, его слова и его отца и ничего не решил. Я вообще не люблю размышлять на подобные темы.
 
   Вскоре Алешу выгнали с работы, потому что он вовсе отвык приходить туда и делать хоть что-то в срок; впрочем, спустя какое-то время та же участь постигла и меня.
   Мы долго не виделись с Алешей. Казалось, он за что-то всерьез обижен, но мне не было никакого дела до его обид.
   Из представительства легиона мне так и не звонили.
   Я не включал в комнате свет и, катая голой, с ледяными пальцами, ногой черную гантель, смотрел в окно, мечтая покурить. Денег на сигареты не было.
   Появилось странное, мало чем объяснимое ощущение, что мир, который так твердо лежал подо мной, начинает странно плыть, как бывает при головокружении и тошноте.
   Против обыкновения, я не сдержался и однажды сам заглянул к соседке, чей номер телефона я оставил в представительстве при собеседовании. Спросил: «Не искали меня?»
   В тот раз меня не искали, но через пару дней соседка постучала в мою дверь: «Тебя... Звонят!»
   Босиком я перебежал через лестничную площадку, схватил трубку.
   – Ну что, все работаешь? Такие придурки, как ты, нигде не тонут, – услышал я голос Алеши. Он был безусловно пьян. – Не берут тебя в твой... как его? Пансион... Легион... Соскучился по мужской работе? Башку хочется кому-то отстрелить, да? – Алеша старательно захохотал в трубку. – Лирик-людоед... Ты, ты, о тебе говорю... Людоед и лирик. Думаешь, так и будет всегда?..
   – Откуда у тебя этот телефон? – спросил я, отвернувшись к стене и сразу увидев свое раздосадованное отражение в зеркале, которое висело за дверью, рядом с телефоном.
   – Разве этот вопрос должен быть первым? – отозвался Алеша. – Может быть, ты поинтересуешься, как я себя чувствую? Как я кормлю свою семью, свою дочь...
   – Мне нет дела до твоей дочери, – ответил я.
   – Конечно, тебе есть дело только до своего отражения в зеркале.
   Я положил трубку, извинился перед соседкой, вернулся в свою комнату. Подошел к кровати и наугад пнул коробку с письмами – попал. Бумаги с шумом рассыпались, несколько листов вылетело из-под кровати и с мягким шелестом осело на пол. Ковра на полу не было: просто крашеные доски, меж которых у меня иногда закатывались монеты, когда я снимал брюки и складывал их. Вчера вечером я бессмысленно шевелил в щели железной линейкой, оставшейся от предыдущих жильцов, и едва удержался от соблазна взломать одну доску. Там, кажется, была монетка с цифрой 5. Пачка корейских макарон. Даже две пачки, если брать те, что дешевле.
   Впервые за последние годы я был взбешен.
   Накинув легкую куртку, в кармане которой вчера позвякивало несколько монет, если точно – то две, я пошел купить хлеба. На двери маленького, тихого магазинчика висела надпись: «Срочно требуется грузчик».
   В следующий вечер я вышел на работу.
   Грузить хлеб было приятно. Трижды за ночь в железные створки окна раздавался стук. «Кто?» – должен был спрашивать я, но никогда не спрашивал, сразу открывал – просто потому, что за минуту до этого слышал звук подъехавшей хлебовозки. С той стороны окна уже стоял угрюмый водила. Подавал мне ведомость, я расписывался, авторучка всегда лежала в кармане моей серой спецовки.
   Потом он раскрывал двери своего грузовика, подогнанного к окну магазина задним ходом. Нутро грузовика было полно лотков с хлебом. Он подавал их мне, а я бегом разносил лотки по магазину, загоняя в специальные стойки – белый хлеб к белому, ржаной к ржаному.
   Хлеб был еще теплым. Я склонял к нему лицо и каждый раз едва удерживался от того, чтобы не откусить ароматный ломоть прямо на бегу.
   Однажды, под утро, водила поставил очередной лоток с хлебом на окно еще до того, как я вернулся назад. Не дождавшись меня, водила сунулся в машину за следующим лотком, и тот, что уже стоял на окне, повалился. Хлеб рассыпался по полу, и несколько булок измазались в грязи, натоптанной моими башмаками.
   – Ну, хули ты? – поспешил наехать на меня водитель, сетуя на мою нерасторопность, хотя сам был виноват.
   Я ничего не ответил: чтобы дать ему по глупому лицу, нужно было идти через магазин к выходу, открывать железную дверь с двумя замками, в которые не сразу угодишь длинным ключом...
   Грузовик вскоре уехал, я включил в помещении верхний свет и собрал булки с пола. Утерев их рукавом, снова сложил на лоток. Две розовые булки не оттирались – грязь по ним только размазывалась, и я несколько раз плюнул на розовые их бока: так оттерлось куда легче и лучше.
 
   Алеша появился возле магазина совершенно случайно, и я до сих пор ума не приложу, зачем мне его подсунули в этот раз.
   Я как раз шел на смену, докуривал, делая последние затяжки, метя окурком в урну, и тут Алеша вышел мне навстречу из раскрытых дверей моего магазина.
   Не видя никаких причин, чтобы до сих пор злиться на него, я поприветствовал Алешу и даже приобнял немного.
   – Ты что, здесь работаешь? – спросил он.
   – Гружу, – ответил я, улыбаясь.
   – К тебе можно зайти? Согреться? Ненадолго? – торопливо спрашивал Алеша, явно не желая услышать отказ. – Я все равно скоро домой, подарков купил дочери, – в качестве доказательства он приподнял сумку.
   – Нет, сейчас нельзя, – ответил я. – Только когда продавцы уйдут и заведующая. Через час.
   Через час в дверь начали долбить. Алеша был уже пьян, к тому же с другом.
   Друг, правда, показался мне хорошим парнем, с детским взглядом, здоровый, выше меня, очень милый – маленькие уши на большой голове, теплая ладонь. Он почти все время молчал, даже не пытаясь участвовать в разговоре, но так трогательно улыбался, что ему все время хотелось пожать руку.
   Я показывал им свои хлеба, свои лотки. Провел в ту каморку, где последнее время скучал ночами, словно в ожидании какого-то облома, толком не зная, как именно он выглядит: с тех пор, как в четвертом классе старшеклассники последний раз отобрали у меня деньги, никаких обломов я не испытывал.
   Водку ребята принесли с собой.
   – Скоро будет теплый хлебушек, – посулился я.
   К тому времени, когда хлебушек привезли, мы все уже были пьяны и много смеялись.
   Алеша как раз показывал мне подарки для своей дочуры. Сначала странного анемичного плюшевого зверя, которого я, к искренней обиде Алеши, щелкнул по носу. Потом книгу «Карлсон» с цветными иллюстрациями.
   – Любимая моя сказка, – сказал Алеша неожиданно серьезно. – Читал ее с четырех лет и до четырнадцати. По нескольку раз в год.
   Он сообщил это таким тоном, словно признался в чем-то удивительно важном.
   «С детства не терпел эту книжку...» – подумал я, но не произнес вслух.
   Топая по каменному полу, чтобы открыть окошко, в которое мне подавали хлеб, я вспомнил, как только что, нежно хлопая своего нового друга по плечу, Алеша сказал:
   – Пей, малыш! – и, повернувшись ко мне, добавил: – А ты не малыш больше. – И все засмеялись, толком не поняв, отчего именно.
   Спустя минуту, хохоча, мы разгружали хлеб втроем. Водила – кажется, тот самый – с интересом поглядывал на нас. Принимая последний лоток с хлебом, я ему по пустому поводу нагрубил. Он ответил – впрочем, не очень злобно и даже, немедленно поняв мой настрой, попытался исправить ситуацию, сказав что-то примирительное. Но я уже передал лоток новому другу Алеши и пошел открывать дверь.
   – Стой, сейчас я выйду, – кинул я водиле через плечо.
   По дороге вспомнил, что иду к дверям без ключей, ключи вроде бы выложил на столе в каморке. Вернулся туда, никак не мог найти, двигал зачем-то початые бутылки и обкусанный хлеб. Ключи нашел во внутреннем кармане спецовки – чувствовал ведь, что они больно упираются, если лоток к груди прижимаешь.
   Когда я вышел на улицу, грузовик уже уехал. Из помещения на улицу шел хлебный дух.
   Выбрел за мной и Алеша с сигаретой в зубах. Следом, мягко улыбаясь, появился в раскрытых дверях его спутник.
   Мы кидали снежки, пытаясь попасть в фонарь, но не попадали – зато попали в окно, откуда, в попытке спасти от нас уличное освещение, неведомая женщина грозила нам, стуча по стеклу.
   Дурачась, мы столкнулись плечами с Алешиным другом, и я предложил ему подраться, не всерьез, просто для забавы – нанося удары ладонями, а не кулаками. Он согласился.
   Мы встали в стойки, я – бодро попрыгивая, он – не двигаясь и глядя на меня почти нежно.
   Я сделал шаг вперед, и меня немедленно вырубили прямым ударом в лоб. Кулак, ударивший меня, был сжат.
   Очнувшись спустя минуту, я долго тер снегом виски и лоб. Снег был жесткий и без запаха.
   – Упал? – сказал Алеша, не вложив в свой вопрос ни единой эмоции.
   Я потряс головой и скосил на него глаза: голову поворачивать было больно. Он курил, очень спокойный, в прямом и ярком от снега свете фонаря.
 
   На следующий день мне позвонили из представительства легиона. Я сказал им, что никуда не поеду.

Черт и другие

   Раз в полгода за стеной раздается звук подбираемого одним пальцем на пианино гимна:
   – Союз... не... до... неруши... мый!.. до... ми... ре... ре... спу... блик!.. республик... сво... до... свободных...
   Потом Нина задумывается надолго... ее зовут Нина, ей сорок лет, она давно в разводе.
   Захлопывается крышка. Еще полгода гимн я не услышу.
   У нее есть дочь пятнадцати лет. Год назад она была незаметна, лишена цвета и запаха, челка какая-то попадалась иногда, лица не было никакого, глаз она не поднимала.
   Помню только, однажды они с мамой играли в бадминтон прямо во дворе. Понятно было, что дочка попросила составить компанию, мать из жалости согласилась – никто с ее чадонькой не дружит! – но при этом чувствовала себя совсем неудобно и все поглядывала на соседские окна. Игра никак не ладилась. По-моему, никто из них так и не взял ни одной подачи. Ударит мама. Ударит дочка. Ударит мама. Ударит дочка... И всякий раз лезут в кусты, долго ищут оперившийся прыткий шарик.
   Кот из соседнего подъезда смотрел брезгливо за всем этим. Я сразу сбежал, чтоб не видеть, но не забыл вот.
   А этой весной дочь вышла вдруг из подъезда и «здравствуйте» говорит. Будто три монеты уронили в стакан тонкого стекла.
   Смотрит в лицо.
   Я поднял взгляд и зажмурился.
   Мое ответное «здравствуйте» хрустнуло, как древесная кора.
   На ней белые, словно мороженое, кроссовки на толстой подошве, джинсы расклешенные, а курточка с маечкой такие, словно с младшего брата сняла – до пупка не дотягивают.
   Хотя младшего брата у нее нет.
   Имя ее я не знаю. Есть какое-то имя вроде, но не знаю.
   Днем в подъезде стоят ее знакомые малолетки – одноклассники, наверное. Разговаривают так, словно у них насморк. Даже не касаясь их, я знаю, что пальцы у них мокры и холодны. Положи на батарею – батарея начнет промерзать. Положи в один карман рыбу, в другой такую руку – полезешь и не различишь где что. Зачем природа так не любит подростков с их, знаете, кожей, с их воспаленным... ну чем воспаленным? всем воспаленным.
   Вечером появляются другие: на прекрасно дрессированной машине подъезжают двое, оба в узких черных ботинках, один в ароматном джемпере, второй в черном костюме – белая рубашка, воротничок – как будто только что сдавал бухгалтерский отчет. Сдал на «пятерку».
   Соседка спускается к ним и, задыхаясь от чего-то, курлыкает возле машины, а они будто бы распушаются, и перья их наэлектризованы – просто не видно под джемпером и под пиджаком, как там все с легким треском искрится.
   В машине мягкие сиденья. В кармане черного пиджака презервативы.
   Слышу, как Нина открывает окно и громко произносит:
   – Тут разговаривайте, поняла? Никуда не уезжай. Слышишь или нет?
   – Слышу, мам, – отвечает дочь спокойно и снова тихо курлыкает.
   Потом машина послушно заводится, а через минуту хлопает дверь подъезда – девушка возвращается в квартиру к маме, улыбаясь самой себе.
   Тем временем эти двое в машине говорят друг другу всякие пакости.
   На ночь Нина кормит доченьку творожниками и пирожками. Она все время готовит, а я тоскливо принюхиваюсь, пытаясь различить начинку.
 
   Другой сосед профессор, изучает какие-то точные науки, зовут Юрий, отчество забыл. Он никогда не улыбается и, уверен, даже не умеет этого делать. Половик возле его дверей самый чистый. Впрочем, возле моей квартиры вообще нет половика.
   Когда Юрий поднимается на площадку, он все время приговаривает что-то. Дословно не разобрать, но что-то вроде: «...отвратительно... грязь!.. как самим не стыдно... это же натуральное извращение... ничто иное!.. нет, просто безумие какое-то...»
   Если Нина играет гимн раз в полгода, то Юрий пылесосит раз в полтора часа, иногда чаще. Пылесос звучит остервенело и огрызается, как загнанный.
   Однажды я курил в подъезде, громко говорил по мобиле, Юрий зачем-то открыл дверь – сначала первую, деревянную, в три замка, потом вторую, железную, еще в три замка. Глянул на меня и тут же закрылся, спасаясь, быть может, от микробов, ну и вообще от того, что я пылен, испепелен, тленен.
   Однако я успел заметить, что он был в накрахмаленном белом фартуке, синих, выстиранных до бесцветности домашних брюках и в бахилах на ногах – вот как в больницах и поликлиниках выдают бахилы на резиночках, чтоб не топтали, – так он ходит по дому. Под бахилами были тапки. Носки его тоже успел заметить, под укоротившимися от стирки брюками они смотрелись как гольфы.
   За спиной Юрия мелькнул его сын, тоже, кажется, Юрий, симпатичный парень лет восемнадцати. И он был в бахилах, я точно видел.
   Дверь захлопнулась, вослед за ней деревянно гаркнула вторая, и тут же включился пылесос – профессор Юрий приступил к истребленью сигаретного дымка, проникнувшего в дом.
   Мы с Ниной однажды столкнулись лицом к лицу в подъезде, перекинулись парой слов, чуть повышая голос – Юрий как раз пылесосил.
   – Чистоту любит сосед, – сказал я чуть иронично.
   – Не был у него дома? – спросила Нина.
   – Кто же меня пустит, такого грязного.
   – Там как в операционной, – сказала Нина внятным шепотом – будто опасаясь, что даже через истерзанное рычание пылесоса Юрий способен нас услышать.
   Женщины в его дому не водилось.
   Но однажды ночью я услышал где-то у соседей крики и внятный шум борьбы. Привстав на кровати, порыскал включатель, зажег резкий и желтый свет.
   Раздававшаяся в ночи речь была невнятна, но мужские голоса, похоже, принадлежали Юрию и его сыну. И еще был женский голос – он вскрикивал и рыдал, но рот женщины будто бы затыкали, зажимали все время.
   Громко падали стулья, рушились вешалки, вдребезги билась посуда, потом вдруг все стихло, и кто-то пробежал в тапочках, кажется, на кухню. Было отчетливо слышно, как ложечкой мешают чай, быстро-быстро.
   Еще минуту я сидел с включенным светом, моргая в окно.
   Ничего не понял.
   В четвертой квартире живут студенты, два. Мальчик и мальчик. Снимают жилье. У них до глубокой ночи играет однообразная нерусская музыка. Утром осыпается во все стороны, повизгивая и подскакивая на месте, будильник. Как будто насыпали в железную плошку железной чепухи и грохочут над головою.
   Студенты сначала с громким зевом вскрикивают и окликают друг друга, создается ощущение, что они спят в лесу и деревья, на которые они взобрались, далеко друг от друга.
   Вскоре студенты встают и начинают еще громче разговаривать, почти кричать – они все время находятся в разных комнатах, хотя комната у них, собственно, одна, есть еще кухня, рассчитанная на человека с чайником – кастрюле уже приходится потесниться, прихожка на четыре ботинка и туалет, где можно встать меж ванной и раковиной, а дальше уже двигаться некуда – но есть смысл перетаптываться вокруг своей оси: сначала наблюдаешь себя в зеркале, потом все время подтекающий в порыжелую ванную душ, потом носки и полотенце на батарее, потом делаешь шаг и выходишь прочь.
   У меня такая же квартира, я в курсе.
   Студенты мне никогда не встречаются – каждое утро с раздражением я слушаю их голоса, но вставать мне лениво, и я не встаю. Они все равно вот-вот уйдут, еще немного поорав в подъезде, – один спустится вниз, второй будет закрывать дверь на ключ, тот, что внизу, объявит, что забыл конспект. «Дебил», – заметит мрачно второй. В итоге дверь в их квартиру будет бам! квыыы... бам! квыыы... Бам!
   Потом, наконец, их замок закроется на два оборота, и в секунду, когда железно грохнет парадная дверь, я счастливо засну еще ровно на час.
   Ввиду того, что студентов я никогда не видел, у меня есть возможность раскрасить их силуэты, согласно воображению.
   Один из них хрипловат, басовит, ноздреват, черноват, руковит. Он за старшего, что даже через стену вызывает у меня некоторое раздражение. Я давно привык, что есть неважные для меня категории стариков, мужиков и детей – и есть все остальные нормальные люди, среди которых за старшего оказываюсь всегда я. А тут самоуправство такое.
   Он унижает второго, который сутоловат, угловат, длинноват и слегка гнусит.
   Первый стебает второго по любому поводу. «Не трогай мой кипятильник... Да кого волнует, что твой не работает. Попроси его, чтоб поработал!» «У тебя и сестра есть? Старшая? Сиськи уже выросли? Подглядывал в ванной за ней?» «На хер ты повесил сюда половую тряпку? Это твое полотенце? Удобно, да. Протер пол, вытер лицо... Ты накрывайся им еще, когда спишь...»
   Вечерами они переругиваются, используя не очень много слов, в пределах десятка-другого. Чаще всего старший повторяет фразу:
   – Нет, ни хера ты не прав!
   По именам студенты друг друга никогда не называют. Поэтому первого я зову «черт», а второго – «бедолага».
   Черт меня бесит. Бедолагу – жалею.
   Если Юрий и сын живут в операционной, то Нина и дочь – в кладовке.
   Нина однажды заглянула ко мне, спросила, работает ли мой телефон.
   Я поднял трубку.
   На секунду замешкавшись от неожиданности, телефон выдохнул, хмыкнул и загудел в ухо, сначала неровным, срывающимся гудком, а потом как полагается.
   – Гудит, – сказал я и протянул Нине трубку.
   – Гудит, – согласилась она, послушав.
   – А у меня не гудит, – сказала она, – не посмотришь?
   Я пошел посмотреть, как не гудит. О телефонах я знал только две вещи: что когда они работают – по ним можно разговаривать, а когда не работают – не стоит.
   Однажды я даже разобрал телефон. Содержимое меня озадачило.
   В Нининой квартире всякий шаг нужно было делать, перешагивая через что-то. Создалось бы ощущение, что они переезжают куда-то, если б не было очевидно, что разнообразно сложенные на полу тюки лежат тут очень давно.
   На кухне, слышал я, текла в разнообразную посуду вода. Я подумал, что дочка посуду намывает, но ее голос тут же раздался из другой комнаты:
   – Не заработал? – спросила она, зевая. Захотелось заглянуть к ней, что я немедленно и сделал. Взяв телефонный шнур, стал, двигаясь на корточках, пропускать его через пальцы, что твой заправский связист: вроде бы как проверяя на предмет разрыва.
   Так и дошел до нужной двери и скосился туда. Увидел стол в углу, наполовину заваленный учебниками, другую половину занимала швейная машинка, которой явно никто не пользовался. Только малый уголок стола был свободен – на нем одиноко размещалась раскрытая косметичка.
   Сама девушка в джинсах и в майке лежала на кровати, глядя в потолок. Ни книги, ни журнала рядом не было. Она просто лежала и, видимо, ждала, когда заработает телефон.
   В комнате ее наблюдалось то же самое, что и в остальной квартире, – груды вещей, ботинки и тапки какие-то повсюду, все без пары.
   Но, странно, ощущения неряшливости почти не возникало. Напротив, казалось: живут люди и живут, им так удобно. Тем более в квартире опять замечательно пахло свежей выпечкой.
   Нина прошла на кухню, переступая то через одно, то через второе, выключила там воду и вернулась обратно. Я как раз штекером пошевелил – собственно, это единственное, что я мог сделать, – и телефон, зажимаемый мной меж плечом и ухом, подал сигнал – да так громко, что даже Нина услышала гудок.
   – Заработал! – сказала она радостно.
   Бережно я положил трубку на рычажки. Телефон немедленно зазвенел.
   – Тебя! – сказала мать дочери, сняв трубку.
   Дочь тут же появилась, не глядя на меня, схватила телефон и, резво подпрыгивая над мешающими идти тюками, пропала в своей кладовке.
   – Привет, – протянула она в трубку и сразу засмеялась так, словно в ответ услышала замечательную шутку.
   Я с трудом удержался от того, чтоб выдернуть штекер снова.
 
   К тому же вечер не задался.
   Я заснул часов в восемь, со мной иногда бывает – причем проспать так я могу до восьми утра; хотя обычно сплю часов шесть, не больше.
   Но раз в месяц организм, видимо, перезаряжает батарейки, поэтому ему вынь да положь полсуток покоя.
   Однако в десятом часу меня разбудил звонок в дверь.
   У меня есть маленький закидон, еще из ранней юности, – когда вечером ли, ночью кто-то звонит в дверь или по телефону, я всякий раз неистребимо уверен, что это пришла или собирается прийти та, которую я жду. Узнала, что жду, – и вот решилась.
   Там, конечно, Юрий стоял за дверью, а никакая не та.
   – Видите, что это такое, – не здороваясь, он указал пальцем в угол площадки.
   Не привыкший еще к свету, я сощурился и посмотрел.
   – Что там такое? – повторил я хрипло.
   – Сигаретный бычок, – сказал Юрий, с трудом сдерживая бешенство, – и внизу еще два! И – пепел!..
   – И – что? – спросил я, сделав ту же дурацкую паузу меж словами «и» – «что», как сделал он, указуя на пепел.
   – Нина Александровна не курит, я не курю, студенты, снимающие квартиру, – тоже не курят. Курите только вы!
   – Слушайте, вы в своем уме? – наконец понял я, в чем дело. – Не имею никакого представления, откуда взялись эти бычки! И – пепел! Никакого! У меня пепельница есть.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента