Нес я эти тетрадки, эту кладовую несгораемых слов, за собою всюду, и раз они выручили меня из еще большей беды, чем пожар.
   В 1919 году пришел к нам в Елец Мамонтов и предал наш родной город мечам и пожарам. Какой-то офицер Мамонтова, прослышав о пребывании писателя в городе, решил его "спасти" от большевиков и прислал за мною двух казаков. Им была дана инструкция, переговорив со мною, сделать вид, будто они меня арестуют: это на случай, если Мамонтов провалится, меня не обвинили бы в добровольном побеге. Все было мне сказано тихо и вежливо. "Сейчас они со мной вежливы, - подумал я, - но если я откажусь, то, может быть, сделают свое и невежливо, и по-настоящему арестуют меня..."
   - Благодарю вас, - ответил я, - повремените немного...
   Весь этот разговор был на Манежной улице, а тетрадки мои хранились на Соборной, и эти тетрадки и навели меня на удачный ответ.
   - Повремените здесь, - сказал я, - сейчас я схожу за тетрадками, а то без своих тетрадок я не писатель.
   Казаки повременили, а я, схватив тетрадки на Соборной улице, пустился наутек и пробыл в засаде, пока им стало не до меня.
   И вспоминая теперь этот случай, тоже записанный в тетрадь, понимаешь, что смелость в борьбе за жизнь мне пришла опять от тетрадок. Только не подумайте, что мне корысть была в сохранении этих тетрадок: прямой корысти тут никакой не было, и только сейчас, почти через сорок лет, один литературный музей предлагает мне за них очень скромную сумму. В том-то и дело, что тетрадками своими я дорожил не для какой-нибудь выгоды, а просто любил их, как люблю все свое ремесло, увлекательное, опасное и трудное.
   Я начал свое ремесло с того, что, ничего не имея в кармане, отправился за сказками в тот край, где прошел теперь Беломорский канал, и даже мысли у меня не было, какая мне от этих сказок будет корысть. В те времена, после поражения революции 1905 года, некоторые писатели уже начинали терять связь с народом и брали слова больше из книг, чем из уст. Я же думал, что словесные богатства русского народа заключаются больше в устной словесности, чем в письменной. Еще я и так думал, что интересно слово не то, которое в книгах, а то, которое услышал сам из уст народа.
   Бывало не раз устанешь на охоте и заночуешь в лесу, и вот к твоему огоньку придет какой-нибудь местный человек, и тут, у костра, этот местный человек что-нибудь расскажет. Только через эти слова в лесу кажется, будто это сама природа о себе что-то сказала по-своему. А после вспомнится и то дерево, под которым развел теплинку, и тот ручей, который пел тебе всю ночь. До того мне с первого же раза полюбилось охотиться за такими словами, что однажды я собрал себе котомку ранней весной и вернулся только осенью: мне казалось, что всю весну и все лето я шел за колобком по волшебным северным лесам. А в городах, где деньги за слова платили, не за те, что свои, а за те, что по заказу, - там я редко появлялся. И много лет нужно было странствовать по лесам, ночевать у костров и подчас кормиться только удачливой охотой на птицу или зверя, чтобы пришло, наконец, то время, в какое живете вы и в какое я свободно печатаю вам свои сказки.
   Да, многих из вас, друзья, тогда и на свете не было, когда я писателем делался, но мои тетрадки есть мое оправдание, суд моей совести над делом жизни: они ответят, хорошим ли мастером ты был, делал ли больше в своем мастерстве, чем это нужно только себе, - все равно - писатель ты или сапожник Цыганок из Марьиной рощи.
   ГУСЕК
   В старые времена это было: теперь я старик, а был я тогда мальчишкой.
   Земляки мои - большие любители перепелиного крика. Повесят себе, бывало, у окна лубяную круглую клетку с перепелом и наслаждаются, а тот-то разливается:
   - Пить-полоть!
   Не раз, проезжая рыбными рядами, видал я, как на утренней заре, обнажив волосатую грудь, слушает купец своего голосистого.
   А тот-то старается! Вот как дует, что в соседнем железном ряду ведра звенят.
   И не раз приходило мне в голову: почему бы не съездить землякам в поля, не полюбоваться на свободных птиц, как они, бороздя утреннее поле, ищут и кличат себе подругу:
   - Пить-полоть!
   А та тюкает тихо и скромно:
   - Тюк-тюк!
   Потому не идут купцы в поля, что любят голоса своих собственных перепелов. Каждый купец гордится своим перепелом. Вот, думает, нынче мой перекричит соседского! А, глядишь, соседский-то в железных рядах перекричал. Хотел вырыть яму ближнему, а и сам в нее попал. Так от века спорят у нас рыбные ряды с железными, и до сего времени неизвестно, чьи перепела сильнее.
   Когда-то я думал, как и многие, что все перепела кричат на один лад.
   - Во-наа! - сказал мне один охотник, по прозвищу Гусек. - Вона, на один лад! Да знаешь, братец ты мой, голосистого перепела верст за двадцать слышно. А ежели он на поповом огороде треснет или у Горелого пня, так ты, братец...
   - Что, Гусек?
   - Ножками брыкнешь, вот что, милый.
   Перепела в поле разные; хорошие - редки; вот почему сидят купцы в железных и рыбных рядах. Разве-разве залетит когда в поле какой-нибудь звонкий, - и двинутся почтенные люди в поля.
   - В прежнее время, - рассказывает Гусек, - к нам купцы в каретах съезжались с женами слушать голосистого.
   - В каретах? - сомневаюсь я.
   Но Гусек не выносит сомнений. Тащит меня за рукав в избу. А в избе у него всякие птицы: тут и петух-драчун, и курица кахетинская, и скворец-говорец, и соловей-певец, и голуби-космачи, и голуби-вертуны, и куропатка ручная, а перепелов! Всякие есть. Но Гусек подводит к любимому, открывает клетку.
   - Люб ли тебе?
   - Серенький...
   - Вот то-то и горе, мой милый, что серый. Настоящий-то купеческий белый.
   - Белый?!
   - Как бумага. Не веришь? - покажу. Сам, своими глазами видел. Приходи на вечернюю зорю к Горелому пню.
   С тех пор - не помню, сколько уж лет, - мы ловим с Гуськом белого перепела.
   Во что бы то ни стало хочет старик поймать белого, продать его купцам и купить хороший тульский самовар. И постарел Гусек! Раньше серый - побелел, и порыжел, и позеленел, и опять посерел. Но не потерял старик надежды, и зимой на гулянках, когда соберутся к нему соседи, заведет такую историю про белого перепела, что пчелы в подполье гудят, соловей-певун запевает, скворец говорит и, не моргая, слушает на шесте плотный ряд турманов и космачей. Слушают и думают: "Красно говорит, а самовара не выдумает. Нет того, чтобы гостей чайком попоить".
   Выхожу я вечером к Горелому пню. Смеркается. Едет мужик в ночное, будто черный парус плывет по зеленому морю. Заяц зачем-то плетется на попов огород. Лягушки-квакушки стихли, зато лягушки-турлушки завели трель на всю ночь. Кукушки охрипли и смолкли. Черный дрозд пропел. А перепела все не кричат.
   - Рано?
   - Погоди, - шепчет Гусек. - Слышишь: соловьи еще зорю играют, а дай стихнуть...
   - Закричат?
   - Во-на!
   Гусек шепчет свое "во-на" совсем на перепелиное любовное токование "ма-ва".
   Стихают один за другим соловьи.
   - Чмок-чмок! - И конец.
   И кажется - звенит тугая струна.
   - Жук?
   - Жук прожундел. К чему-й-то много жундит жуков! - шепчет Гусек.
   - К чему?
   - Да бог его знает, к чему. Молчи!
   Гусек нюхает табак. Сегодня табак у него сухой, - завтра будет погода отличная. А будь он сырой, Гусек не сказал бы "молчи", а - "молчите". "Ты" знак нашего охотничьего союза.
   Молчу. Но лягушки-квакушки отчего-то вдруг проснулись, взгомонились и заглушили лягушек-турлушек.
   - Куа-куа! - передразнивает недовольный старик. Квакушки замолчали. Заголосили девки в деревне.
   - Эк вас!
   Собаки залаяли.
   - Пропадите вы пропадом!
   На колокольне сторож ударил. Глянула на небе первая звезда. Пахнуло от озими рожью. Пала роса. Тогда-то, наконец, по всему росистому полю, от попова огорода и по наш Горелый пень, будто кто-то невидимый хлопнул длинным-предлинным арапником: крикнул перепел.
   - Голосистый, белый?
   - Купеческий!
   И тихо, как полевые звери, крадемся мы по росистому полю вниз, к оврагу и на ту сторону, к попову огороду.
   Старик на колокольне еще звонит, и еще я нахожу в уголку небес молодую звезду, и еще, и еще...
   Голосистый не шутит: бьет - в ушах звенит. Самка молчит. Берет опаска: тюкнет не вовремя. Расстелить бы и оправить поскорее сеть. Слава богу, молчит; чуть копается в своей темной лубяной клетке, обвязанной бабьим платком. Сытая она теперь и довольная: перед ловом Гусек напоил ее для чистоты голоса теплым молоком.
   Зовет голосистый. Самка молчит под сетью в пахучей росистой ржи.
   Осторожно берет Гусек свою кожаную, с мехом гармоники, тюкалку и тюкает. Когда самка молчит, необходимо подтюкнуть:
   - Тюк-тюк!
   И наступает последний решительный миг. Самка взяла:
   - Тюк-тюк!
   Если бы можно было теперь съежиться в маленький комочек, как перепел, и притаиться под глудкой*. Если бы уйти по самое горло в землю и покрыться краешком сети!
   ______________
   * Глудка - комок земли.
   И загорелось же там, у голосистого перепела. Мечется он по полю, выбегает, как мышь, на межу, поднимает головку, смотрит под стеблями. И опять в рожь, и со всего маху:
   - Пить-полоть!
   А она в ответ тихо:
   - Тюк-тюк!
   Но ему ли отвечает она? Ведь теперь по всему полю кричат перепела.
   Она отвечает ему, конечно, ему.
   Он егозит на рубеже. Поднимается на цыпочки: нет, не видно. Он мечется и лотошит, перескакивая с глудки на глудку. Пробует взобраться на сухой татарник - колко. На прошлогоднюю полынь - гнется. Хочет крикнуть - голос пропал: вместо прежнего звонкого "пить-полоть" - хриплое и неслышное, страстное "ма-ва".
   - Тюк-тюк! - отвечает она.
   Он хлопает крыльями о сырые темные комки и больше не слышит земли под ногами. Куда летит? Бог знает! Свет велик.
   Позади роса. Вверху звезды. Впереди месяц. Внизу пахучие росистые озими.
   - Летмя, летмя! - шепчет Гусек, сгибаясь над сетью в три погибели.
   Хочет уменьшиться - и не может. Хочет быть, как перепел, - тесно. И чудится старику, будто четверка белых коней мчит из оврага карету на зеленое поле. Едет купец, не глядит, что топчет чужие поля: у него ли не хватит денег! Вот остановился. А Гусек будто открывает дверцу:
   - Ваше степенство, извольте слушать: кричит!
   Кричит белый перепел. Задумался купец в карете, забыл свои счета, кули, мешки, трактиры и мельницы. Загорелось сердце.
   - Поймай, Гусек, христа ради!
   - Сию минуту, - отвечает Гусек, - не извольте беспокоиться. Самка у меня хорошая! Молочком ее тепленьким поил для голоса, для чистоты. Для вас старался, вас ждал. Сию минуту.
   И будто уходит Гусек и возвращается с перепелом.
   - Ваше степенство, извольте!
   - Белый?
   - Так точно, ваше степенство. Купеческие перепела - белые.
   - Что же ты хочешь за белого?
   - Сколько пожалуете.
   Озолотил купец старика. Мчится в своей карете на белых конях с белым перепелом целиной по полям, по оврагам, по мужицким и поповским огородам.
   И чудится старику из своего собственного самовара поит он всю деревню и рассказывает быль о праведном купце и белом перепеле.
   Перепел летит. Куда летит? Бог знает. Свет велик.
   И вдруг упал возле сети. Шуркнул в зеленях, шепчет страстно:
   - Ма-ва!
   - Тюк-тюк! - отвечает она.
   - Иди, иди, любезный перепел! - замирает у нас сердце.
   Он ходом идет, шевеля верхушками озимых стеблей. Перед самой сетью плешинка, вымочина, рожь едва-едва прикрывает его. Он останавливается, боится. Может быть, видит уже, что тут, в десяти шагах, согнувшись над полем, сидит другой, огромный перепел, и отблеск зари зловеще сверкает на его голом перепелином носу.
   - Видит или не видит? - замирает у нас сердце.
   Не видит. Идет напролом. Последнее "ма-ва", последнее "тюк-тюк", и рожь шевелится под сетью возле самой клетки.
   Теперь самка высунула свою серую головку из лубяной темницы в окошко, где привязана фарфоровая чашечка для питья, а он тоже у чашечки. И глядят друг на друга: очи в очи, клюв в клюв. Густые озими пахнут, призывают: разбей, голосистый белый перепел, лубяную темницу, - думать тут нечего!
   Где тут думать! Он ерепенится, хохлится и бьет грудью и крыльями о сухой лубок.
   Час пробил: пора!
   Мы встряхиваем сеть. Перепел висит в петле, как раз против стаканчика с водой, где он только что видел склоненную головку. Не упустить бы только теперь! Не ускользнуло бы из рук его тепленькое бьющееся тельце!
   Голосистый туго завязан в мешочек из-под проса. Полевая песня его спета. Теперь он будет петь в рыбных или железных рядах, услаждая купеческое ухо.
   Мы, мокрые от росы, шагаем по полю домой; будто два водяных переходим из озера в озеро.
   Церковный сторож давно отзвонил. Давно уже небо покрылось звездами. Месяц взошел. И тысячи маленьких земных звезд засияли на стеблях озими, на сапогах, на чекмене, на бороде у Гуська, на завязанном мешке, где во тьме притих голосистый. Все птицы притихли. И лишь лягушки-турлушки ведут свою вечную трель от вечерней зари и до утренней.
   Дома при огне мы хотим полюбоваться драгоценной добычей, пересадить из мешочка в клетку. Развязываем, вынимаем.
   - Во-на!
   - Что ты, Гусек? Покажи!
   - Серый! - качает головой Гусек. - Опять мимо капнуло: русака ловили.
   - Что это? Или совсем на свете нет белого?
   Тускло горит керосиновая копчушка в избе старика. Спит петух-драчун, спит соловей-певун, спит скворец-говорец, спит плотный ряд космачей и турманов на шесте. Нет купеческого перепела, нет у Гуська тульского самовара.
   Каждую весну ловим. Поймаем - будет у Гуська самовар; нет - так позабавимся.
   Но уж когда-нибудь да настанет наша весна, серые, серые, а тут вдруг да и выскочит беленький.
   ДЕДУШКИН ВАЛЕНОК
   Хорошо помню - дед Михей в своих валенках проходил лет десять. А сколько лет в них он до меня ходил, сказать не могу. Поглядит бывало себе на ноги и скажет:
   - Валенки опять проходились, надо подшить.
   И принесет с базара кусок войлока, вырежет из него подошву, подошьет и опять валенки идут, как новенькие.
   Так много лет прошло, и стал я думать, что на свете все имеет конец, все умирает и только одни дедушкины валенки вечные.
   Случилось, у деда началась сильная ломота в ногах. Никогда дед у нас не хворал, а тут стал жаловаться, позвал даже фельдшера.
   - Это у тебя от холодной воды, - сказал фельдшер, - тебе надо бросить рыбу ловить.
   - Я только и живу рыбой, - ответил дед, - ногу в воде мне нельзя не мочить.
   - Нельзя не мочить, - посоветовал фельдшер, - надевай, когда в воду лезешь, валенки.
   Этот совет вышел деду на пользу: ломота в ногах прошла. Но только после дед избаловался, в реку стал лазить только в валенках и, конечно, тер их беспощадно о придонные камешки. Сильно подались от этого валенки, и не только в подошвах, а и выше, на месте изгиба подошвы, показались трещинки.
   "Верно, это правда, - подумал я, - что всему на свете конец бывает, не могут и валенки деду служить без конца: валенкам приходит конец".
   Люди стали деду указывать на валенки:
   - Пора, дед, валенкам твоим дать покой, пора их отдать воронам на гнезда.
   Не тут-то было! Дед Михей, чтобы снег в трещинки не забивался, окунул валенки в воду - и на мороз. Конечно, на морозе вода в трещинках валенка замерзла и лед заделал трещинки. А дед после того валенки еще раз окунул в воду, и весь валенок от этого покрылся льдом. Вот какие валенки после этого стали теплые и прочные: мне самому в дедушкиных валенках приходилось незамерзающее болото зимой переходить, и хоть бы что...
   И я опять вернулся к той мысли, что, пожалуй, дедушкиным валенкам никогда и не будет конца.
   Но, случилось, однажды дед наш захворал. Когда пришлось ему по нужде выйти, надел в сенях валенки, а когда вернулся, забыл их снять в сенях и оставить на холоду. Так в этих обледенелых валенках и залез на горячую печку.
   Не то, конечно, беда, что вода от растаявших валенок с печки натекла в ведро с молоком, - это что! А вот беда, что валенки бессмертные в этот раз кончились. Да иначе и быть не могло. Если налить в бутылку воды и поставить на мороз, вода обратится в лед, льду будет тесно, и бутылку он разорвет. Так и этот лед в трещинках валенка, конечно, шерсть везде разрыхлил и порвал, и когда все растаяло, все стало трухой...
   Наш упрямый дед, как только поправился, попробовал валенки еще раз заморозить и походил даже немного, но вскоре весна пришла, валенки в сенцах растаяли и вдруг расползлись.
   - Верно, правда, - сказал дед всердцах, - пришла пора отдыхать в вороньих гнездах.
   И всердцах швырнул валенок с высокого берега в репейники, где я в то время ловил щеглов и разных птичек.
   - Почему же валенки только воронам? - сказал я. - Всякая птичка весною тащит в гнездо шерстинку, пушинку, соломинку.
   Я спросил об этом деда как раз в то время, как он замахнулся было вторым валенком.
   - Всяким птичкам, - согласился дед, - нужна шерсть на гнездо, и зверькам всяким, мышкам, белочкам, всем это нужно, для всех полезная вещь.
   И тут вспомнил дед про нашего охотника, что давно ему охотник напоминал о валенках, - пора, мол, их отдать ему на пыжи. И второй валенок не стал швырять и велел мне отнести его охотнику.
   Тут вскоре началась птичья пора.
   Вниз к реке на репейники полетели всякие весенние птички и, поклевывая головки репейников, обратили свое внимание на валенок. Каждая птичка его заметила, и когда пришла пора вить гнезда, с утра до ночи стали разбирать на клочки дедушкин валенок. За одну какую-то неделю весь валенок по клочку растащили птички на гнезда, устроились, сели на яйца и высиживали, а самцы пели. На тепле валенка вывелись и выросли птички и, когда стало холодно, тучами улетели в теплые края. Весною они опять вернутся, и многие в дуплах своих, в старых гнездах найдут опять остатки дедушкина валенка. Те же гнездышки, что на земле были сделаны и на кустах, тоже не пропадут; с кустов все лягут на землю, а на земле их мышки найдут и растащат остатки валенка на свои подземные гнезда.
   Много в моей жизни походил я по лесам, и когда приходилось найти птичье гнездышко с подстилом из войлока, думал, как маленький:
   "Все на свете имеет конец, все умирает, и только одни дедушкины валенки вечные".
   О ЧЕМ ШЕПЧУТСЯ РАКИ
   Удивляюсь на раков - до чего много, кажется, напутано у них лишнего: сколько ног, какие усы, какие клешни, и ходят хвостом наперед, и хвост называется шейкой. Но всего более дивило меня в детстве, что когда раков соберут в ведро, то они между собой начинают шептаться. Вот шепчутся, вот шепчутся, а о чем - не поймешь.
   И когда скажут: "раки перешептались", это значит - они умерли и вся их рачья жизнь в шепот ушла.
   В нашей речке Вертушинке раньше, в мое время, раков было больше, чем рыбы. И вот однажды бабушка Домна Ивановна со внучкой своей Зиночкой собрались к нам на Вертушину за раками. Бабушка со внучкой пришли к нам вечером, отдохнули немного - и на реку. Там они расставили свои рачьи сеточки. Эти рачьи сачки у нас все делают сами: загибается ивовый прутик кружком, кружок обтягивается сеткой от старого невода, на сетку кладется кусочек мяса или чего-нибудь, а лучше всего кусочек жареной и духовитой для раков лягушки. Сеточки опускают на дно. Учуяв запах жареной лягушки, раки вылезают из береговых печур и ползут на сетки.
   Время от времени сачки за веревки вытаскивают кверху, снимают раков и опять опускают.
   Простая это штука. Всю ночь бабушка со внучкой вытаскивали раков, наловили целую большую корзину и утром собрались назад - за десять верст к себе в деревню. Солнышко взошло, бабушка со внучкой идут, распарились, разморились. Им уж теперь не до раков, только бы добраться домой.
   - Не перешептались бы раки, - сказала бабушка.
   Зиночка прислушалась.
   Раки в корзинке шептались за спиной бабушки.
   - О чем они шепчутся? - спросила Зиночка.
   - Перед смертью, внученька, друг с другом прощаются.
   А раки в это время совсем не шептались. Они только терлись друг о друга шершавыми костяными бочками, клешнями, усиками, шейками, и от этого людям казалось, будто от них шепот идет. Не умирать раки собирались, а жить хотели. Каждый рак свои ножки пускал в дело, чтобы хоть где-нибудь найти дырочку, и дырочка нашлась в корзинке, как раз чтобы самому крупному раку пролезть. Один рак вылез крупный, за ним более мелкие шутя выбрались, и пошло и пошло: из корзинки - на бабушкину кацавейку, с кацавейки - на юбку, с юбки - на дорожку, с дорожки - в траву, а из травы рукой подать речка.
   Солнце палит и палит. Бабушка со внучкой идут и идут, а раки ползут и ползут.
   Вот подходят Домна Ивановна с Зиночкой к деревне. Вдруг бабушка остановилась, слушает, что в корзинке у раков делается, и ничего не слышит. А что корзинка-то легкая стала, ей и невдомек: не спавши ночь, до того уходилась старуха, что и плеч не чует.
   - Раки-то, внученька, - сказала бабушка, - должно быть, перешептались.
   - Померли? - спросила девочка.
   - Уснули, - ответила бабушка, - не шепчутся больше.
   Пришли к избе. Сняла бабушка корзинку, подняла тряпку:
   - Батюшки родимые, да где же раки-то?
   Зиночка заглянула - корзинка пустая.
   Поглядела бабушка на внучку - и только руками развела.
   - Вот они, раки-то, - сказала она, - шептались! Я думала - они это друг с другом перед смертью, а они это с нами, дураками, прощались!
   ТАИНСТВЕННЫЙ ЯЩИК
   В Сибири, в местности, где водится очень много волков, я спросил одного охотника, имеющего большую награду за гражданскую войну:
   - Бывают ли у вас случаи, чтобы волки нападали на человека?
   - Бывают, - ответил он. - Да что из этого? У человека оружие, человек сила, а что волк! Собака - и больше ничего.
   - Однако, если эта собака да на безоружного человека...
   - И то ничего, - засмеялся партизан. - У человека самое сильное оружие - ум, находчивость и, в особенности, такая оборотливость, чтобы из всякой вещи сделать себе оружие. Раз было, один охотник простой ящик превратил в оружие.
   Партизан рассказал случай из очень опасной охоты на волков с поросенком.
   Лунной ночью сели в сани четыре охотника и захватили с собой ящик с поросенком. Ящик был большой, сшитый из полутеса. В этот ящик без крышки посадили поросенка и поехали в степь, где волков великое множество. А было это зимой, когда волки голодные. Вот охотники выехали в поле и начали поросенка тянуть кто за ухо, кто за ногу, кто за хвост. Поросенок от этого стал визжать: больше тянут - больше визжит, и все звонче и звонче, и на всю степь.
   Со всех сторон на этот поросячий визг стали собираться волчьи стаи и настигать охотничьи сани. Когда волки приблизились, вдруг лошадь их почуяла и как хватит! Так и полетел из саней ящик с поросенком, и, самое скверное, вывалился один охотник без ружья и даже без шапки.
   Часть волков умчалась за взбешенной лошадью, другая же часть набросилась на поросенка, и в один миг от него ничего не осталось. Когда же эти волки, закусив поросенком, захотели приступить к безоружному человеку, вдруг глядят, а человек этот исчез, и на дороге только ящик один лежит вверх дном.
   Вот пришли волки к ящику и видят, ящик-то не простой, ящик движется с дороги к обочине и с обочины в глубокий снег. Пошли волки осторожно за ящиком, и как только этот ящик попал на глубокий снег, на глазах волков он стал нижеть и нижеть.
   Волки оробели, но, постояв, справились и со всех сторон ящик окружили. Стоят волки и думают, а ящик все ниже да ниже. Ближе волки подходят, а ящик не дремлет: ниже да ниже. Думают волки: "Что за диво? Так будем дожидаться ящик и вовсе под снег уйдет".
   Старший волк осмелился, подошел к ящику, приставил нос свой к щелке...
   И только он свой волчий нос приставил к этой щелке, как дунет на него из щелки! Сразу все волки бросились в сторону, какой куда попал. А тут же вскоре охотники вернулись на помощь, и человек живой и здоровый вышел из ящика.
   - Вот и все, - сказал партизан. - А вы говорите, что безоружному нельзя против волков выходить. На то и ум у человека, чтобы он из всего мог себе делать защиту.
   - Позволь, - сказал я, - ты мне сейчас сказал, что человек из-под ящика чем-то дунул.
   - Чем дунул? - засмеялся партизан. - А словом своим человеческим дунул, и они разбежались.
   - Какое же это слово такое он знал против волков?
   - Обыкновенное слово, - сказал партизан. - Какие слова говорят в таких случаях? "Дураки вы, волки", сказал - и больше ничего.
   СИНИЙ ЛАПОТЬ
   Через наш большой лес проводят шоссе с отдельными путями для легковых машин, для грузовиков, для телег и для пешеходов. Сейчас пока для этого шоссе только лес вырубили коридором. Хорошо смотреть вдоль по вырубке: две зеленые стены леса, и небо в конце. Когда лес вырубали, то большие деревья куда-то увозили, мелкий же хворост - грачевник - собирали в огромные кучи. Хотели увезти и грачевник для отопления фабрики, но не управились, и кучи по всей широкой вырубке остались зимовать.
   Осенью охотники жаловались, что зайцы куда-то пропали, и некоторые связывали это исчезновение зайцев с вырубкой леса: рубили, стучали, гомонили и распугали. Когда же налетела пороша и по следам можно было разгадать все заячьи проделки, пришел следопыт Родионыч и сказал:
   - Синий лапоть весь лежит под кучами грачевника.
   Родионыч - в отличие от всех охотников - зайца называл не "косым чертом", а всегда "синим лаптем"; удивляться тут нечему: ведь на черта заяц не более похож, чем на лапоть, а если скажут, что синих лаптей не бывает на свете, то я скажу, что ведь и косых чертей тоже не бывает.
   Слух о зайцах под кучами мгновенно обежал весь наш городок, и под выходной день охотники во главе с Родионычем стали стекаться ко мне.