Спускаю блесну; она вертится, блестит, как рыбка, далеко видна в прозрачной воде Имандры. Спускаю саженей на тридцать; остальная бечева остается смотанной на вертушке, вставленной в отверстие для уключины. Не проходит минуты, сильный толчок вырывает мою бечеву из рук, катушка сразу разматывается.
   Я не могу себе представить, чтобы рыба так сильно толкнула, и потому кричу лопарям:
   - Стойте, стойте, зацепилось, оборвалось!
   - Рыба, рыба, подтягивай! - отвечают они.
   Подтягиваю, но там ничего не сопротивляется; очевидно, блесна зацепилась за камень и теперь освободилась.
   Я говорю об этом лопарям. И они сомневаются, но все-таки не берутся за весла и смотрят вместе со мной.
   Вдруг в десяти шагах от лодки показывается над водой огромный рыбий хвост; от неожиданности он мне кажется не меньше китового. Рыба бунтует и снова уносит всю бечеву в воду. Большие круги расходятся по Имандре.
   - Кумжа, кумжа! - говорят лопари. - Мотай.
   И вот опять, как в начале пути при виде глухарей, мое я целиком уходит в глубину природы, быть может, именно в ту страну, которая грезится в детских сновидениях.
   Я вожусь с этой рыбой целый час. Борюсь с ней. И час кажется секундой, и секунда - тысячелетием. Наконец я ее подтягиваю к борту, вижу ее длинную черную спину. Как теперь быть, как вытащить? Пока я раздумываю, лапландка вынимает из-за пояса нож, ударяет им рыбу и, громадную, серебряную, обеими руками втаскивает в лодку.
   Капельки крови на живой убитой твари меня часто беспокоят и, бывает, портят охоту. Но тут я не замечаю этого: я владею рыбой и счастлив обладанием.
   Мне так хочется узнать, сколько в ней веса, вкусна ли она, хочется установить ее значение как моей собственности. Кажется, больше пуда весом, а лопари говорят - полпуда. Я спорю. Они соглашаются и смеются.
   - А что лучше, - спрашиваю я, - кумжа или семга?
   - Какая кумжа, какая семга. Все-таки семга лучше: семга - семга и есть. Ты скажи - кумжа и сиг, вот так...
   Тут я вдруг вспомнил о той рыбе, которую старик поймал вначале и привязал к ней пуговицу.
   - Какая это рыба?
   - Это сиг, - говорит он и тускнеет. - Сиг не может на крючок пойматься, сигов сетью ловят. Отец мой тоже поймал так сига и потонул. А за ним и мать...
   - Потонула?
   - Нет, так померла.
   Мне хочется спросить еще, что значит пуговица, но не решаюсь. Вероятно, жертва водяному.
   - Есть водяной царь или нет? - спрашиваю я окольным путем.
   - Водяной царь! Как же, есть. Ведь молимся же мы "царь небесный, царь земной".
   - И водяной?
   - Нет, водяного нет в молитвах, а только есть же царь небесный, царь земной, значит есть и водяной.
   Я расспрашиваю Василия дальше о его верованиях, он сказывается убежденным христианином.
   - Но где-то и до сих пор, - рассказывает Василий, - верят лопари не в Христа, а в "чудь". Есть высокая гора, откуда они бросают в жертву богу оленей. Есть гора, где живет нойд (колдун), и туда приводят к нему оленей. Там режут их деревянными ножами, а шкуру вешают на жерди. Ветер качает ее, ноги шевелятся. И если есть мох или песочек внизу, то олень как будто идет Василий не раз встречал в горах такого оленя. Совсем как живой! Страшно смотреть. А еще бывает страшней, когда зимой на небе засверкает огонь и раскроются пропасти земные, и из гробов станет выходить чудь.
   Василий рассказывает еще много страшного и интересного про чудь.
   Рассказывает сказку о том, как лопарь захотел попасть на небо, настругал стружек, покрыл рогожей и сел на нее, поджег костер. Рогожа полетела, и лопарь попал на небо.
   Я слушаю приключения лопаря на небе и вдруг понимаю Василия, понимаю, почему он болтлив, почему он хоть и старик, но глаза у него такие легкомысленные.
   ОЛЕНИЙ ОСТРОВ
   Возле берега на Оленьем острове мы испугали глухаря. Я успел его убить. Скорее найти его в траве, скорее подержать в руках!
   Выхожу на берег, но меня встречает куча комаров и мошек. Бегом, скорей найти птицу - и в лодку. Но я спотыкаюсь о какие-то сухие сучья, камни, кочки. Комары меня едят, как рой пчел. Мелькает мысль, что и заесть могут, что это дело серьезное. Я поднимаюсь и с позором, без птицы, бегу к лодке. Глухаря достал один из лопарей.
   Обогнув остров, мы подъезжаем, наконец, к тому месту, где должна быть вежа (лапландское жилище). Я замечаю их две одна - маленький черный колпачок аршина в два с половиной высоты, другая повыше и подлиннее.
   - Одна, - говорит Василий, - для людей, а другая - для оленей. Какая побольше - для оленей, потому и олень побольше человека.
   Теперь комары нас преследуют и на воде кажется, все, сколько их есть на острове, устремились к нам в лодку Истязание так сильно, что я непрерывно отмахиваюсь, уничтожая сотни на своем лице. Я не имею мужества достать на дне моей котомки сетку, "накомарник", которым запасся еще в Кандалакше. Пока я ее нашел бы и приспособил, все равно комары съели бы меня.
   А лопари с искусанными в кровь лицами и руками терпеливо и спокойно выносят испытание и даже рассказывают, что за каждого убитого комара до Ильина дня прибавляется решето новых, а после Ильина убавляется - и тоже по одному решету за комара.
   Выскакиваю из лодки и стремглав несусь к веже, открываю дверцы и вместо людей вижу в полутемной веже оленьи рога. Я попал в оленью вежу. Звери не боятся. Я разглядываю их. Так понятны здесь эти кривые сучки-рога. Здесь, в Лапландии, столько кривых линий кривые, опущенные вниз сучья елей, кривые сосны, кривые березки, кривые ноги лопарей, башмаки с изогнутыми вверх носками. Тут есть белые, есть серые олени, есть совсем маленькие телята. Вся компания штук в тридцать.
   Человеческая вежа - маленькая пирамидка, немного выше меня, из досок, обтянутых оленьими шкурами. Открываю дверцу и влезаю. Дверца с силой, своею тяжестью, захлопывается за мною.
   Пока я разглядывал оленей, лопари уже все собрались в вежу, между моими знакомыми спутниками я узнаю еще одного молодого лопаря и женщину. В этой веже они все одинаковы, все сидят на оленьих шкурах у огня с черным котелком. Мне дают место на шкуре, я усаживаюсь, как и они, молчу. Отдыхаю от комаров и дыма. Потом начинаю разглядывать.
   Вовсе не так плохо, как описывают. Воздух хороший, вентиляция превосходная. Вот только нельзя встать и необходимо сидеть.
   С одной стороны огня я замечаю отгороженное место, покрытое хвоей, там сложены разные хозяйственные принадлежности. Это то самое священное место, через которое не смеет перешагнуть женщина.
   Отдохнув немного, старуха принимается щипать глухаря, а остальные все на нее смотрят. Начинаю разговор с кривого башмака Василия. Выспрашиваю названия одежды, утвари и все записываю. На оленях ездят, оленей едят, на их шкуре спят, в их шкуры одеваются. Кочующие лопари.
   - Почему вас называют кочующие? - спрашиваю я их.
   - А вот потому кочующие, - говорят мне, - что один живет у камня, другой - у Ягельного бора, третий - у Железной вараки. Весной лопарь около рек промышляет семгу, придет Ильин день - переселится на озеро, в сентябре опять к речкам. Около рождества - в погост, в пырт. Потому кочующие, что лопарь живет по рыбе и по оленю. В жаркое время олень от комара подвигается к океану. Лопарь - за ним.
   Я узнаю тут же, что здесь, у Имандры, живут ненастоящие оленеводы; здесь пускают оленей на волю в горы, а занимаются больше охотой на диких оленей и рыбной ловлей.
   Пока хозяйка чистит глухаря и устраивает его в котелке над огнем, мне рассказывают эту охоту на диких оленей, которая, впрочем, скоро совсем исчезнет со света.
   Лопарь выходит в горы с собакой и ирвасом - оленьим самцом. В то время года у диких оленей "рехка", особенная жизнь; олень (ирвас) становится страшным зверем: шея у него надувается и делается почти такой же толщины, как туловище. Сильный старый самец собирает себе в лесу стадо важенок, стережет их и не допускает других. Но в лесу за ним следят другие ирвасы. Чуть только он слабеет, другой начинает с ним борьбу. Вот тут-то лопарь идет на охоту. Собака подводит к стаду. Домашний ирвас идет навстречу дикому. Прячась за оленя, лопарь подходит к дикарю, убивает одного и потом стреляет в растерявшееся стадо. Мясо спускается в озеро, "квасится" там, а лопарь идет за другим стадом. Осенью по талому снегу лопарь катит в горы на своих "чунках" и достает из воды мясо.
   Пока варятся глухарь и уха, Василий рассказывает мне жизнь лопарей. Другие все слушают внимательно, иногда вставляют замечания. Женщины молчат, скромные и почтенные, как у Гомера, занятые своим делом. Одна следит за ухой и глухарем, другая оленьими жилами шьет каньги (башмаки), третья следит за огнем.
   Жизнь охотников рассказана. Теперь смотрят на меня: какова моя жизнь? Но как о ней спросить - этого никто не смеет. У них - охота, олени, лес. Что у меня?
   - А есть ли в других державах лес? - слышу я голос с той стороны костра.
   - Есть.
   - На ужь!
   Общий знак удивления, что и у нас есть лес.
   Потом другой вопрос: "Есть ли горы?" И опять то же: "На ужь!" Потом разговор, совсем как и в настоящих гостиных, переходит на политику. Знают о Государственной думе, даже выбирали депутата, но только русского, а не лопаря. Я возмущаюсь: русские купцы, которые так безжалостно спаивают и обирают лопарей, представляют лопарей в Думе! Расспрашиваю ближе. Оказывается, кто-то раньше за них уже решил, кого выбрать.
   - Пили вы при этом? - спрашиваю я. - Угощали вас?
   - Пили, как же. Хорошо выпили, - отвечает Василий с легкомысленным видом. - А вот если бы меня выбрали, - продолжает он, - я бы тихонечко на ушко шепнул бы кому надо, как лопари живут.
   - Что бы ты шепнул ему?
   - А что вот у нас в озере сигов много: коптить бы их на казенный счет и отправлять в Питер... Да, я бы сумел, что шепнуть!
   "Что бы им дать? - думаю я, представляя себя на месте царя, которому шепнул лопарь на ушко. - Христианскую проповедь? Но это уже использовано... Лопари - теперь христиане. Печенегский монастырь богател и разорялся и опять стал богатеть. Но лопари все такие же, и еще беднее, еще несчастнее, потому что русские и зырянские хищники легче могут проникать к христианам, чем к язычникам. Отдать их на волю цивилизации? Построить железную дорогу и дать образование?"
   Я вспоминаю о том, что тут предполагалась железная дорога. Но ведь это не для них. При чем тут лопари?
   - А как же! - говорит мне Василий. - И лопари тогда поедут в Петербург со своими сигами.
   Василий смеется, радуется, как ребенок, этой воображаемой возможности, смеются и другие, даже женщины; радуюсь и я, потому что удовлетворен как гражданин: убиты зараз два зайца. Вот только образование. Но и образование как-нибудь так тоже неожиданно придет.
   - А выучить лопаря, - замечает кто-то, - он тоже будет таким.
   - Каким? - спрашиваю я.
   В ответ на это мне рассказывают легенду об образованном лопаре.
   Один лопарь поехал с оленями в Архангельск и потерял там мальчика. Продав оленей, он возвратился в тундру без ребенка. Между тем маленького лопаря нашли, воспитали, образовали; он стал доктором, и есть слух, что где-то хорошо лечит людей.
   - Вот и лопарь, - заканчивает рассказчик, - а сделался доктором.
   Я заражаюсь настроением лопарей. Под этим деревянным колпачком, с единственным отверстием вверху для дыма, культурный, прогрессивный мир мне вдруг начинает казаться бесконечно прекрасным, просторным и величественным, как небесный свод.
   А я - несомненная частица этого мира!
   Мне хочется что-нибудь сказать хорошее этим несчастным людям у костра. Что бы сказать?
   Что у нас лучше всего? Конечно, звездная летняя ночь.
   - У нас, - говорю, - после дня теперь наступает ночь, темная. Зимой же у нас бывает тоже и день и ночь.
   Смотрю на часы и говорю еще:
   - Сейчас у нас, если погода хорошая, то звезды горят, месяц светит.
   Мои слова производят большой эффект. Женщины интересуются одной, не понимающей по-русски, переводят мои слова.
   Теперь уже вся "гостиная" занята мной. Все меня теперь долго и подробно разглядывают. Это тот период сближения гостей с хозяевами в провинциальной семье, когда женщины вступают в беседу, когда дети осмеливаются заговорить. Сама почтенная хозяйка начинает беседу:
   - Есть у тебя деточки?
   - Есть.
   - Но! - не доверяет она.
   Я подтверждаю и даже описываю, какие они.
   - На ужь! - удивляется старуха и переводит своей, не понимающей по-русски соседке.
   Все теперь говорят по-лапландски. Мне кажется, что они говорят о том, что вот как это удивительно: такой необыкновенный человек, а тоже может, как и все живые существа, размножаться.
   - Что же тут особенного? - вмешиваюсь я, наконец, в непонятный мне разговор. - Вероятно, здесь русские даже женятся на лапландках.
   - Нет, нет! - отвечают мне все в один голос. - Какой же русский возьмет лопку! Одно слово, что лопка!
   Это совершенно противоположно тому, что я слышал. У меня, наконец, в кармане письмо от одного священника, прожившего двадцать лет в Лапландии, к сыну, женатому на лопарке. На письме даже адрес: "Потомственному почетному гражданину К-у".
   - Как же так?.. Вот... - говорю я и называю фамилию.
   - Так это лопарь. Какой же он русский? - отвечают мне.
   - Почетный гражданин, сын священника.
   - Это все равно, он лопарь: рыбку ловит, оленей пасет. Он лопарь.
   Я теперь понимаю: моя сверхъестественность основана не на внешнем виде, не на костюме, не на образовании, а просто на неизвестных для них занятиях, противоположных их делу. Мне это становится еще более понятным, когда такими же сверхъестественными людьми оказываются и один отставной шкипер и один мелкий телеграфный чиновник. Оба - претенденты на руку Варвары Кобылиной. Про эту невесту мне рассказывали еще на Белом море. Она - дочь богатого лопаря. Живут они в тундре, пасут большое стадо оленей. Отец подыскивает дочке жениха, такого же, как она, лопаря, потому что одному трудно управляться с большим стадом оленей. Тут ему пришлось вместе с дочерью довольно долго быть в Архангельске для продажи оленей. И в это время единственная и любимая дочь лопаря сразу влюбилась в двух русских: в шкипера и в телеграфного чиновника. Были и еще претенденты - тысяча оленей стоит десять тысяч рублей, - но она полюбила только двух. Едва-едва отец увез ее. Теперь плачет, тоскует в тундре, еле жива.
   - Ну, мыслимое ли дело лопке замуж за русского выходить? - заговорили все после рассказа, и решительно все согласились.
   Разговор о романе в тундре, такой увлекательный для женщин и для меня! Мне хорошо здесь, и будто я не в лопарской семье - в пустыне, а где-нибудь в большом незнакомом городе, в единственном знакомом милом доме.
   Хозяйка забывает о глухаре. Но он неожиданно напомнил о себе сам. Его нога приподнимает крышку котелка и сталкивает ее в огонь; вода бежит, шипит. Глухарь поспел.
   Это напоминает мне, что в котомке у меня для лопарей припасена водка, и лопари - большие охотники до нее.
   - Пьете водку?
   - Нет, не пьем.
   А глаза просят. Я наливаю стаканчик и подношу, как меня учили, сначала хозяйке. Секунду колеблется для приличия, потом берет рюмку, приветствует меня словами: "Ну, пожелаю быть здоровым", и торжественно выпивает. За ней подряд выпивают все мужчины, и все с одинаковой торжественной миной приветствуют меня: "Ну, пожелаю быть здоровым". Доходит очередь до молоденькой лапландки, похожей на японку. Я вижу, как она мучится, колеблется и с отвращением выпивает глоток. Стаканчик совершает еще оборот вокруг костра и опять останавливается у японки. Она умоляет меня глазами; тоже и мать.
   - Значит, не надо? - спрашиваю я.
   - Нельзя! - говорит старуха. - Надо выпить: от гостя руки нельзя не принять.
   - Вот какой странный обычай! Я не знал. Извини.
   - Может быть, и вам не надо? - спрашиваю я почтенную мать.
   - Нет, нам надо, - отвечает она и, пожелав мне быть здоровым, выпивает и за дочь и за себя. Немного спустя, когда мы все сидим вокруг досок с глухарем и едим, - кто ножку, кто крылышко, кто что, хозяйка преображается: ее строгое, окаменевшее лицо оживает, глаза бегают, губы вытягиваются.
   - Ау-уа-уы-кыть! Уа-уы-уа-кыть!
   Я понимаю: это лапландская песня, спеть которую я долго и напрасно просил в лодке. Но это так не похоже на песню: скорее это что-то в чайнике или в котелке урчит и, смешавшись с дымом, уносится в отверстие наверху.
   - Уа-уы...
   Песня оканчивается неожиданным восклицанием: "Каш-карары!"
   Что бы это значило?
   Василий охотно переводит:
   - Мимо еретицы едет Иван Иванович...
   - Как, неужели же и у вас есть Иван Иванович? - сомневаюсь я в верности перевода.
   - Везде есть Иван Иванович, - отвечает Василий. - Евван-Евваныльт значит - Иван Иванович. - И продолжает: - Едет Иван Иванович мимо еретицы, мимо страшной еретицы, в Кандалакшу и думает, что она не выскочит. Плывет Иван Иванович, ногами правит, руками гребет, миленькой чулочки везет, белые чулочки, варежки с узорами. А еретица как выскочит и закричит: "Иван Иванович, Иван Иванович, кашкиш-карары!"
   - Что же с Иваном Ивановичем стало?
   - Ничего. На этом песня кончается.
   После домашнего концерта доска очищается от пищи, и на ней появляется засаленная колода карт. Сдают всем по пяти.
   - Не "дурачки" ли это?
   - "Дурачки".
   - Так сдавайте же и мне!
   Мне с удовольствием сдают; я играю рассеянно и остаюсь дураком.
   Такого эффекта, такого взрыва смеха я давно-давно не слыхал. Смеется Василий, смеются женщины, смеются все лопари, а старуха долго не может сдать карт; только начнет, посмотрит на меня и ляжет вместе с картами на доску.
   Удивительное счастье остаться дурачком в Лапландии! Вообще им быть нехорошо... но тут! Я пытаюсь еще раз остаться, но ничего не выходит, и сколько я потом ни стараюсь, все не могу, всё находится кто-нибудь глупее меня.
   За игрой в "дурачки" забываю о главном своем интересе в Лапландии: увидеть полуночное солнце. Мне напоминают о нем несколько капель дождя, пролетевших в отверстие нашей вежи.
   - Дождь, - говорю я. - Опять не видать мне полуночного солнца!
   - Дождь, дождь! - отвечают лопари. - Скорей куваксу строить!
   Кува - это особая походная вежа, палатка. Ее можно сделать из паруса. Василий уже давно мне говорил про нее и обещал, что спать я на острове буду лучше, чем дома, и он знает такое средство, что ни один комар не посмеет пролезть в мою куваксу.
   Через несколько минут палатка готова, - маленькая такая, чтобы лечь одному. Я устраиваюсь на теплых оленьих шкурах, покрываюсь простыней и шкурой. Славно. Тепло. Хорошо дышится. Я начинаю раздумывать о своих впечатлениях, выискивать связь между ними. Какой-то странный запах, похожий не то на запах курительной бумаги, не то угара, не то тлеющей ваты, перебивает мои мысли. Что бы это значило? Запах сильнее и сильнее, дым ест глаза. Вскакиваю, оглядываю палатку и замечаю в углу ее черный дымящийся котелок. Несколько гнилушек или сухих грибов курятся и наполняют палатку этим едким дымом. Я понимаю: это сюрприз Василия, это выполнение обещания, что ни один комар не заберется ко мне. Не решаюсь выставить котелок на дождь и тем обидеть любезного хозяина. Высовываю для разведки голову. Какие теперь комары? Дождь... Олени один за другим выходят из своей вежи к лесу.
   Они заполняют весь треугольник между моей, лопарской и своей вежами, пробуют пощипать траву, но ничего не находят и один за другим исчезают в лесу. Теперь я выставляю котелок на дождь, опять устраиваюсь, слушаю, как барабанят капли по палатке, слушаю взрывы веселого детского смеха из лопарской вежи. Все еще играют в "дурачки".
   Так странно думать, что вот почти на краю света эти забытые всем миром люди могут смеяться таким невинным, детским смехом.
   ХИБИНСКИЕ ГОРЫ
   - Вставайте! - бужу я лопарей. - Вставайте!
   Но они спят, как убитые, все в одной веже.
   В ответ мне из-под склонившихся к земле лап ближайшей ели показывается лысая голова карлика.
   - Василий, это ты? Как ты здесь?
   Старик спал ночь под еловым шатром. Там сухо, совсем как в веже. Лапландские ели часто имеют форму вежи. Вероятно, они опускают вниз свои лапы для лучшей защиты от холодных океанских ветров.
   Пока разводят костер, греют чайник и варят уху, закусывают, собираются, - проходит много времени; наступает уже день, начинают кусать комары; возвращаются олени; солнце греет. Но и день здесь ненастоящий: солнце не приносит с собой звуков в природу, сверкает даже слишком ярко, но холодно и остро, и зелень эта какая-то слишком густая, неестественная. День не настоящий, а какой-то хрустальный. Эти черные горы - будто старые окаменелые звери. На Имандре вообще много таких каменных зверей. Вот высунулся из воды морж, тюлень, вот растянулся по пути нашей лодки большой черный кит.
   - Волса-Кедеть! - показывает на него лопарь и прислушивается.
   Все тоже, как и он, поднимают весла и слушают. Булькают удары капель с весел о воду, и еще какой-то неровный плеск у камня, похожего на кита. Это легкий прибой перекатывает белую пену через гладкую спину "кита", и оттого этот неровный шум, и так ярко блестит мокрый камень на солнце.
   - Волса-Кедеть шумит! - говорит Василий.
   Меня раздражает эта медлительность лопарей; хочется ехать скорее. Я во власти той путевой инерции, которая постоянно движет вперед.
   - Ну, так что же такое! - отвечаю я Василию. - Шумит и шумит.
   - Да ничего... Так... шумит. Бывает перед погодой, бывает так.
   Ему хочется мне что-то рассказать.
   - Волса-Кедеть значит - кит-камень. Отцы говорят - это колдун...
   И рассказывает предание:
   - Возле Имандры сошлись два колдуна и заспорили. Один говорит: "Можешь ты зверем обернуться?" Другой отвечает: "Зверем я не могу обернуться, а нырну китом, и ты не увидишь меня, уйду в лес". Обернулся - и в воду. Немного не доплыл до берега и показал спину. Колдун на берегу видал, крикнул. Тот и окаменел.
   Такое предание о ките.
   - А вот этот морж? - спрашиваю я.
   - Нет, это камень.
   - А птица?
   - Тоже так... камень. Вот у Кольской губы - там есть люди окаменелые. Колдунья тащила по океану остров, хотела запереть им Кольскую губу. А кто-то увидал и крикнул. Остров остановился: колдунья окаменела, и все люди в погосте окаменели.
   Мы едем ближе к горам. Мне кажется, что если хорошенько крикнуть теперь, то и мы, как горы, непременно окаменеем. Я изо всей силы кричу. Горы отзываются. Лопари с поднятыми вверх веслами каменеют и слушают эхо.
   Подшутить бы над ними? У ног моих на дне лодки большой камень-якорь с веревкой. Беру этот камень и прямо возле девушки бросаю его в Имандру. Бух!
   Я не сразу понял, в чем дело. Вижу только - девушка стоит рядом, что она схватилась за нож, но ее удержали. В воде плавают весла.
   Лапландка от испуга пустила в меня веслом, промахнулась, хотела зарезать, но ее удержали, и теперь с ней истерика.
   - Наших женок, - укоризненно говорит мне Василий, - нельзя пугать. Наши женки пугливые. Могла бы и беда быть...
   Немного спустя девушка приходит в себя, а лопари как ни в чем не бывало смеются.
   Рассказывают мне множество разных случаев и все приговаривают: "Наши женки пугливые".
   - Отчего это? - спрашиваю я.
   - Неизвестно.
   После всех этих рассказов мне не хотелось больше шуметь и кричать. Мне кажется, что если я теперь крикну еще раз, то все эти окаменевшие звери, рыбы и птицы испугаются, проснутся, и от этого будет что-то такое, отчего сейчас страшно, но что - это неизвестно.
   - В горах, - говорит Василий, - есть озера, где лопарь не посмеет слова сказать и веслом стукнуть. Вот там есть такое озеро: "Вард-озеро".
   Он показал рукой на мрачное ущелье Им-Егор. Это ущелье - расселина в горах: вход внутрь этой огромной каменной крепости Хибинских гор.
   Туда мы и отправимся завтра на охоту за дикими оленями, но сегодня мы заедем в Белую губу.
   Там живут лопари в пыртах, живет телеграфный чиновник, у которого можно достать масла и хлеба.
   У подножья мрачных Хибинских гор, на которые похожа декорация в дантовом Аду, возле Имандры живет маленький чиновник. Он похож на крошечный винтик от часового механизма: так высоки горы, и так он мал.
   Судьба его закинула сюда, в эту мрачную страну, и он покорился и стал жить. Он имеет какое-то отношение к предполагавшейся здесь железной дороге. План давно рухнул наверху. Но внизу дело по инерции продолжается, и винтик сидит на своем месте.
   В своем путешествии я боюсь местных людей, и особенно чиновников. Они все заинтересованы лично в этой жизни и смотрят на нее из своего маленького окошечка, то обиженные и раздраженные, то самодовольные и самоуверенные. Все они глубоко убеждены, что мы, сторонние люди, ничего не видим, и, чтобы видеть, нужно, как они, завинтиться на десятки лет.
   Я читал где-то, что все путешественники считают лопарей взрослыми детьми - простодушными, доверчивыми, а все местные люди - лукавыми и злыми. Почему это?
   Я иду к чиновнику за мукой и маслом и побаиваюсь его, потому что ревниво оберегаю свой собственный, независимый взгляд, добытый из одинокого общения с природой и лопарями. Оберегаю от расхищения все это милое мне путешествие, о котором мечтал еще ребенком.
   Мы говорили с чиновником о масле и хлебе, потом о картофеле, который этот человек пробует развести. И как-то сама собой заходит речь о лопарях.
   - Это дикие, тупые, жестокие и злые люди, - говорит он мне, - это выродки и скоро вымрут.
   - Да ведь это не доказано, - пробую защитить я, - может быть, и не вымирают.
   - Нет вымирают, - отвечал он. - Вырождаются.
   Он долго бранит лопарей и жалуется на то, как тут трудно жить культурному человеку зимой, когда солнце даже не всходит. Тьма, из-под пола дует... Жутко!
   Я чувствую себя так, будто никуда не ездил и от скуки сужу и пересуживаю с кем-то лопарей. Смутно даже чувствую себя неправым перед этим винтиком: ведь его завинтили насильно. И я спасся от этого только потому, что добрая бабушка испекла для меня волшебный колобок. Выхожу на воздух; меня встречает горящая гладь спокойного горного озера.