Страница:
Я молчал, смущенно разглядывая мостовую под столиком. Воробей прыгал между ногами посетителей, выискивая упавшие крошки. Я охотно остался бы здесь навсегда.
– Я не могу покинуть Грейс, – сказал я наконец, – пока еще не могу.
Сери, отдаляясь, сказала: «Тогда я уйду отсюда без тебя».
– Ты это серьезно?
Сери сказала: «Я не уверена, Питер. Я ревную к Грейс, потому что ты с ней, а я тебе вместо совести. Я вынуждена смотреть, как ты уничтожаешь себя, вредишь себе. В последнее время ты взялся уничтожать и меня. Вот так».
Сидя на солнце, она выглядела ужасно молодой и привлекательной; светлые волосы сияли, кожа загорела под южным солнцем, очертания молодого тела были хорошо заметны под тонкой одеждой. Она сидела рядом со мной, возбуждала меня, и я тосковал по тому дню, когда мы с ней наконец сможем остаться одни.
Я рассчитался и сел в трамвай, идущий на север. Когда улица стала уже и пошел дождь, я почувствовал, как во мне зарождается знакомое гнетущее уныние. Сери сидела возле меня и молчала. На Кентиш-Таун-роуд я сошел и зашагал по грязной боковой улочке к квартире Грейс. Ее машина стояла у дома, втиснутая между грузовиком какого-то крестьянина и автотрейлером с австралийским флагом в окошке. Уже стемнело, но в окнах не было света.
Сери сказала: «Что-то не так, Питер. Поспеши!»
Я оставил ее и спустился по ступенькам к двери. Вынимая из кармана ключ, я заметил, что дверь приоткрыта.
– Грейс! – я включил свет в прихожей и поспешил на кухню. Ее сумочка лежала на полу, содержимое разлетелось по потертому линолеуму: сигареты, разорванная бумажная салфетка, зеркальце, пачка жевательной резинки, гребень. Я собрал все это, сунул в сумочку и положил ее на стол. – Где ты, Грейс?
Гостиная была пуста, дверь в спальню – закрыта. Я нажал на ручку, толкнул. Но дверь была заперта изнутри.
– Грейс? Ты тут? – Я уперся в дверь плечом. Она немного подалась, но за ней по полу проскрипело что-то тяжелое. – Грейс! Впусти меня!
Я дрожал, колени мои непроизвольно подгибались. Я с ужасающей ясностью понял, что сделала Грейс, и что было силы ударил в дверь. Та отошла на несколько сантиметров, и я смог протиснуть руку внутрь и включить свет. Заглянув в узкую щель, я увидел ноги Грейс, свисающие с постели. Я еще раз ударил в дверь, и то, что ее удерживало, с грохотом упало на пол. Я протиснулся внутрь.
Грейс лежала в луже крови. Она полулежала-полусидела в постели. Юбка – задранная, словно Грейс только что каталась по кровати, – обнажала нездоровую бледность безупречной ноги. Один из сапожков был полуснят, но, видимо, застрял, другой лежал на полу.
На ковре металлический блеск лезвия. Кровь пульсирующими толчками струилась из запястья.
Задыхаясь от ужаса, я приподнял ей голову и похлопал Грейс по щекам. Она была без сознания. Я попытался нащупать пульс, но ничего не почувствовал. В ужасе я беспомощно осмотрелся. Я был убежден, что она умерла. Пораженный, я постарался устроить ее поудобнее и подсунул ей под голову подушку.
Потом мой разум справился с оцепенением. Я взял кровоточащую руку Грейс и как можно туже перетянул ее носовым платком. Снова попытался нащупать пульс и на сей раз нашел его.
Кинувшись обратно в коридор, я вызвал по телефону «скорую помощь». Как можно быстрее. Через три минуты.
Я вернулся в спальню. Грейс сползла с того места, на которое я ее уложил, и была опасность, что она соскользнет на пол. Я осторожно уложил ее обратно, так, чтобы верхняя часть ее тела полулежала на постели. Расхаживая по комнате, я заклинал машину «скорой помощи» поспешить. Я поставил на ножки комод, который Грейс придвинула к двери, убрал его с дороги и вставил на место ящики. Затем открыл входную дверь и вышел на улицу.
Три минуты. Наконец вдали послышались знакомые городские звуки: вой сирены, который быстро приближался. Голубая мигалка, соседи у окон, кто-то остановил движение.
Машину «скорой помощи» вела женщина. Два санитара с носилками и двумя красными покрывалами поспешили ко входу; алюминиевая раздвижная дверца машины осталась открытой.
Короткие вопросы: ее имя, живет ли она здесь, когда я ее нашел? Мои собственные вопросы: останется ли она в живых, куда ее отвезут, пожалуйста, позаботьтесь о ней побыстрее. Потом отъезд: мучительно медленный разворот на мостовой, разгон, голубой мигающий свет, удаляющийся вой сирены.
Вернувшись в квартиру, я вызвал такси. Пока я ждал, я попытался хоть как-то прибрать.
Я сложил выпавшие вещи в ящики комода, застелил кровать покрывалом и, словно оглушенный, остановился посреди комнаты. На ковре была кровь; брызги ее попали на стену. Я взял с кухни миску с водой и пару тряпок и отмыл самые скверные пятна. Мне было паршиво. Такси запаздывало. Снова войдя в спальню, я наконец занялся тем, чего до сих пор сознательно избегал. По кровати, где лежала Грейс, были разбросаны листы моей рукописи, текстом вниз.
Многие страницы были забрызганы кровью. Я знал, что на них написано, даже не читая. Это были страницы, связанные с Сери. Ее имя выпирало из текста словно подчеркнутое красным.
Грейс, должно быть, прочитала и поняла рукопись. Прихватив сумочку Грейс, я вышел на улицу. Появилось такси. По улицам, заполненным безумными вечерними потоками пешеходов, мы ехали к больнице «Ройял Фри» в Хэмпстеде, где размещалась служба «скорой помощи».
Спустя долгое время ко мне в комнату ожидания вышел, ответственный за связи с родственниками. Грейс была без сознания, но вне опасности. Если угодно, я могу навестить ее утром, но сначала он хочет задать мне несколько вопросов.
– Она уже однажды делала это?
– Нет, я же сказал санитарам. Это, должно быть, несчастный случай, – я смотрел мимо него, чтобы скрыть ложь. Конечно, основания для этого были. Но, может быть, они свяжутся с ее домашним врачом?
– И вы говорите, что жили с ней?
– Да. Я знаю ее три или четыре года.
– Проявляла ли она когда-нибудь склонность к самоубийству?
– Нет, конечно, нет.
Этого человека заботило еще кое-что; он сказал: врач велел мне подготовить на нее бумаги, но если вы ручаетесь за нее…
– Конечно, это больше не повторится, – заверил я. – Я убежден, что все это непреднамеренно.
Фелисити рассказала мне, что после прошлой попытки самоубийства Грейс почти на месяц против ее воли поместили в психиатрическую лечебницу, однако по истечении срока ее выпустили. Ее тогда поместили в другую больницу, в другой части Лондона. Со временем здесь узнают об этом, но станция «скорой помощи» и социальные службы были постоянно перегружены. Я дал этому человеку адрес и попросил его отдать сумочку Грейс, когда та проснется. Я сказал, что утром приду. Мне хотелось уйти; я находил это новейшее здание больницы ужасающе безликим и неинтересным. У меня было извращенное желание отделаться от этого типа, который наседал на меня, словно я был виноват. Но ему, рассеянному от усталости, хотелось, чтобы случай с Грейс был ясным и несложным.
Я вышел наружу под моросящий дождь.
Мне нужна была Сери, нужна как никогда, но я перестал понимать, что же такого нашел в ней. Поступок Грейс потряс меня; Сери, Джетра, острова – все это было предметами роскоши, духовной леностью.
Но, с другой стороны, я был совершенно не способен воспринимать сложные проявления реальности. Жуткая попытка самоубийства Грейс, мое соучастие в этом, уничтожение, от которого меня предостерегала Сери, привели к тому, что я в ужасе отступил перед ними – в ужасе от мыслей о том, что могу обнаружить в собственной душе.
Я несколько минут шел вниз по улице, пока у Росслин-Хилл ко мне не подъехал автобус. Я сел в него и поехал к станции Бейкер-стрит. Некоторое время я стоял у входа в метро, уставившись в глубину Мерилебоун-роуд, на тот угол, где Грейс однажды уже приняла решение покончить с собой. Движимый внезапным порывом, я пошел по пешеходному переходу и остановился на том самом месте. На углу находился филиал биржи труда, здесь подыскивали места для служащих регистратур, секретарей в государственные учреждения и бухгалтеров; необычно высокие оклады удивили меня. В прошлый раз это было в такой же вечер: Грейс и я в одном из переулков. Сери ждала где-то поблизости, оттуда я мог попасть на острова, теперь, казалось, очень далекие, вне пределов моей досягаемости.
Я стоял под моросящим дождем и смотрел на поток пешеходов под висячими балюстрадами и на реку автомобилей, текущую в сторону Вест-роуд, на Оксфорд-вэй, за пределы города, к далекой сельской местности. Там я впервые нашел Сери… и я подумал: не поехать ли туда во второй раз, чтобы все повторить сначала?
Замерзнув, я стал ходить туда-сюда, ожидая Сери, ожидая острова.
Глава восемнадцатая
Глава девятнадцатая
– Я не могу покинуть Грейс, – сказал я наконец, – пока еще не могу.
Сери, отдаляясь, сказала: «Тогда я уйду отсюда без тебя».
– Ты это серьезно?
Сери сказала: «Я не уверена, Питер. Я ревную к Грейс, потому что ты с ней, а я тебе вместо совести. Я вынуждена смотреть, как ты уничтожаешь себя, вредишь себе. В последнее время ты взялся уничтожать и меня. Вот так».
Сидя на солнце, она выглядела ужасно молодой и привлекательной; светлые волосы сияли, кожа загорела под южным солнцем, очертания молодого тела были хорошо заметны под тонкой одеждой. Она сидела рядом со мной, возбуждала меня, и я тосковал по тому дню, когда мы с ней наконец сможем остаться одни.
Я рассчитался и сел в трамвай, идущий на север. Когда улица стала уже и пошел дождь, я почувствовал, как во мне зарождается знакомое гнетущее уныние. Сери сидела возле меня и молчала. На Кентиш-Таун-роуд я сошел и зашагал по грязной боковой улочке к квартире Грейс. Ее машина стояла у дома, втиснутая между грузовиком какого-то крестьянина и автотрейлером с австралийским флагом в окошке. Уже стемнело, но в окнах не было света.
Сери сказала: «Что-то не так, Питер. Поспеши!»
Я оставил ее и спустился по ступенькам к двери. Вынимая из кармана ключ, я заметил, что дверь приоткрыта.
– Грейс! – я включил свет в прихожей и поспешил на кухню. Ее сумочка лежала на полу, содержимое разлетелось по потертому линолеуму: сигареты, разорванная бумажная салфетка, зеркальце, пачка жевательной резинки, гребень. Я собрал все это, сунул в сумочку и положил ее на стол. – Где ты, Грейс?
Гостиная была пуста, дверь в спальню – закрыта. Я нажал на ручку, толкнул. Но дверь была заперта изнутри.
– Грейс? Ты тут? – Я уперся в дверь плечом. Она немного подалась, но за ней по полу проскрипело что-то тяжелое. – Грейс! Впусти меня!
Я дрожал, колени мои непроизвольно подгибались. Я с ужасающей ясностью понял, что сделала Грейс, и что было силы ударил в дверь. Та отошла на несколько сантиметров, и я смог протиснуть руку внутрь и включить свет. Заглянув в узкую щель, я увидел ноги Грейс, свисающие с постели. Я еще раз ударил в дверь, и то, что ее удерживало, с грохотом упало на пол. Я протиснулся внутрь.
Грейс лежала в луже крови. Она полулежала-полусидела в постели. Юбка – задранная, словно Грейс только что каталась по кровати, – обнажала нездоровую бледность безупречной ноги. Один из сапожков был полуснят, но, видимо, застрял, другой лежал на полу.
На ковре металлический блеск лезвия. Кровь пульсирующими толчками струилась из запястья.
Задыхаясь от ужаса, я приподнял ей голову и похлопал Грейс по щекам. Она была без сознания. Я попытался нащупать пульс, но ничего не почувствовал. В ужасе я беспомощно осмотрелся. Я был убежден, что она умерла. Пораженный, я постарался устроить ее поудобнее и подсунул ей под голову подушку.
Потом мой разум справился с оцепенением. Я взял кровоточащую руку Грейс и как можно туже перетянул ее носовым платком. Снова попытался нащупать пульс и на сей раз нашел его.
Кинувшись обратно в коридор, я вызвал по телефону «скорую помощь». Как можно быстрее. Через три минуты.
Я вернулся в спальню. Грейс сползла с того места, на которое я ее уложил, и была опасность, что она соскользнет на пол. Я осторожно уложил ее обратно, так, чтобы верхняя часть ее тела полулежала на постели. Расхаживая по комнате, я заклинал машину «скорой помощи» поспешить. Я поставил на ножки комод, который Грейс придвинула к двери, убрал его с дороги и вставил на место ящики. Затем открыл входную дверь и вышел на улицу.
Три минуты. Наконец вдали послышались знакомые городские звуки: вой сирены, который быстро приближался. Голубая мигалка, соседи у окон, кто-то остановил движение.
Машину «скорой помощи» вела женщина. Два санитара с носилками и двумя красными покрывалами поспешили ко входу; алюминиевая раздвижная дверца машины осталась открытой.
Короткие вопросы: ее имя, живет ли она здесь, когда я ее нашел? Мои собственные вопросы: останется ли она в живых, куда ее отвезут, пожалуйста, позаботьтесь о ней побыстрее. Потом отъезд: мучительно медленный разворот на мостовой, разгон, голубой мигающий свет, удаляющийся вой сирены.
Вернувшись в квартиру, я вызвал такси. Пока я ждал, я попытался хоть как-то прибрать.
Я сложил выпавшие вещи в ящики комода, застелил кровать покрывалом и, словно оглушенный, остановился посреди комнаты. На ковре была кровь; брызги ее попали на стену. Я взял с кухни миску с водой и пару тряпок и отмыл самые скверные пятна. Мне было паршиво. Такси запаздывало. Снова войдя в спальню, я наконец занялся тем, чего до сих пор сознательно избегал. По кровати, где лежала Грейс, были разбросаны листы моей рукописи, текстом вниз.
Многие страницы были забрызганы кровью. Я знал, что на них написано, даже не читая. Это были страницы, связанные с Сери. Ее имя выпирало из текста словно подчеркнутое красным.
Грейс, должно быть, прочитала и поняла рукопись. Прихватив сумочку Грейс, я вышел на улицу. Появилось такси. По улицам, заполненным безумными вечерними потоками пешеходов, мы ехали к больнице «Ройял Фри» в Хэмпстеде, где размещалась служба «скорой помощи».
Спустя долгое время ко мне в комнату ожидания вышел, ответственный за связи с родственниками. Грейс была без сознания, но вне опасности. Если угодно, я могу навестить ее утром, но сначала он хочет задать мне несколько вопросов.
– Она уже однажды делала это?
– Нет, я же сказал санитарам. Это, должно быть, несчастный случай, – я смотрел мимо него, чтобы скрыть ложь. Конечно, основания для этого были. Но, может быть, они свяжутся с ее домашним врачом?
– И вы говорите, что жили с ней?
– Да. Я знаю ее три или четыре года.
– Проявляла ли она когда-нибудь склонность к самоубийству?
– Нет, конечно, нет.
Этого человека заботило еще кое-что; он сказал: врач велел мне подготовить на нее бумаги, но если вы ручаетесь за нее…
– Конечно, это больше не повторится, – заверил я. – Я убежден, что все это непреднамеренно.
Фелисити рассказала мне, что после прошлой попытки самоубийства Грейс почти на месяц против ее воли поместили в психиатрическую лечебницу, однако по истечении срока ее выпустили. Ее тогда поместили в другую больницу, в другой части Лондона. Со временем здесь узнают об этом, но станция «скорой помощи» и социальные службы были постоянно перегружены. Я дал этому человеку адрес и попросил его отдать сумочку Грейс, когда та проснется. Я сказал, что утром приду. Мне хотелось уйти; я находил это новейшее здание больницы ужасающе безликим и неинтересным. У меня было извращенное желание отделаться от этого типа, который наседал на меня, словно я был виноват. Но ему, рассеянному от усталости, хотелось, чтобы случай с Грейс был ясным и несложным.
Я вышел наружу под моросящий дождь.
Мне нужна была Сери, нужна как никогда, но я перестал понимать, что же такого нашел в ней. Поступок Грейс потряс меня; Сери, Джетра, острова – все это было предметами роскоши, духовной леностью.
Но, с другой стороны, я был совершенно не способен воспринимать сложные проявления реальности. Жуткая попытка самоубийства Грейс, мое соучастие в этом, уничтожение, от которого меня предостерегала Сери, привели к тому, что я в ужасе отступил перед ними – в ужасе от мыслей о том, что могу обнаружить в собственной душе.
Я несколько минут шел вниз по улице, пока у Росслин-Хилл ко мне не подъехал автобус. Я сел в него и поехал к станции Бейкер-стрит. Некоторое время я стоял у входа в метро, уставившись в глубину Мерилебоун-роуд, на тот угол, где Грейс однажды уже приняла решение покончить с собой. Движимый внезапным порывом, я пошел по пешеходному переходу и остановился на том самом месте. На углу находился филиал биржи труда, здесь подыскивали места для служащих регистратур, секретарей в государственные учреждения и бухгалтеров; необычно высокие оклады удивили меня. В прошлый раз это было в такой же вечер: Грейс и я в одном из переулков. Сери ждала где-то поблизости, оттуда я мог попасть на острова, теперь, казалось, очень далекие, вне пределов моей досягаемости.
Я стоял под моросящим дождем и смотрел на поток пешеходов под висячими балюстрадами и на реку автомобилей, текущую в сторону Вест-роуд, на Оксфорд-вэй, за пределы города, к далекой сельской местности. Там я впервые нашел Сери… и я подумал: не поехать ли туда во второй раз, чтобы все повторить сначала?
Замерзнув, я стал ходить туда-сюда, ожидая Сери, ожидая острова.
Глава восемнадцатая
Насколько я могу утверждать, меня зовут Питер Синклер, мне тридцать один год и я в безопасности. Сверх этого мне ничего не было известно.
Были люди, которым я нравился и которым ничего не стоило вдохнуть в меня мужество и помочь обрести себя. Я полностью зависел от них и только к ним питал привязанность. В том числе к привлекательной светловолосой женщине по имени Сери Фальтен. Мы были необычайно нежны друг с другом; если никого не было поблизости, она целовала меня. Другую женщину, пожилую, звали Ларин Доби, и хотя она старалась быть со мной нежной, я побаивался ее. Был также мужчина-врач по фамилии Корроб. Он посещал меня дважды в день, но я так и не познакомился с ним по-настоящему. Я чувствовал, что между нами есть дистанция.
Прежде я был серьезно болен, однако теперь находился на пути к выздоровлению. Мне сказали, что, как только мне станет лучше, я буду в состоянии вести нормальную жизнь и что рецидив исключен. Это меня весьма утешило, ведь долгое время моя голова в бинтах. Постоянно велось наблюдение за сердечным ритмом и кровяным давлением, а множество маленьких ранок на моем теле было залеплено пластырем; позднее ранки одна за другой начали подживать, а боль – утихать.
Состояние моего духа, вообще-то говоря, определялось настойчивым любопытством. Это были необычайные ощущения, зверский голод, который, казалось, ничем нельзя утолить. Меня интересовало все. Казалось, не существовало ничего, что заставило бы меня бояться, скучать или оставило бы равнодушным. Когда я утром просыпался, у меня, к примеру, появлялось новое ощущение одеяла и простыней, окутывающих мое тело, и это целиком приковывало мое внимание. Впечатления и ощущения захлестывали меня. Ощущение тепла и уюта, веса, фактуры, трения вплетались в мои мысли фрагментами и нюансами симфонии. (Каждый вечер мне до изнеможения проигрывали музыку). Функционирование тела изумляло. Дышать и глотать было невыразимым наслаждением, а вскоре я сделал еще открытия. Ходить в туалет тоже было источником удовольствия.
Постепенно я начал воспринимать окружающее.
Моя Вселенная, как я понял, представляла собой кровать в одной из комнат небольшого павильона в парке на острове среди моря. Мое сознание ширилось, как расходятся круги от брошенного в воду камня. Погода стояла теплая и солнечная, большую часть времени окна были открыты, и так как долгое время я вынужден был находиться на одном месте, мое кресло-кровать или подкатывали к открытой двери, или вывозили на маленькую прелестную веранду. Я быстро выучил названия цветов, насекомых и птиц. Как хрупка и многообразна была их взаимозависимость! Я полюбил запах жимолости, который ночью усиливался. Я сумел сохранить в памяти имена всех тех, с кем познакомился, была ли это Сери, Ларин или другие пациенты, обслуживающий персонал, врачи или садовники.
Я изголодался по информации, по новостям и жадно проглатывал каждый их кусочек, который удавалось заполучить.
С уменьшением болей я все отчетливее понимал, что до сих пор жил в неведении. К счастью, Ларин и Сери, казалось, были здесь, чтобы заботиться и поддерживать меня. Одна из них или они обе денно и нощно находились при мне, обеспечивали меня всем необходимым – поначалу, пока я был лежачим больным, – позже отвечали на примитивные вопросы, которые я мог задать, а еще позже объясняли мне меня самого и проявления мира. Мое внутреннее «я» было сложной непонятной Вселенной, очень трудной для восприятия.
Главное затруднение состояло в том, что Сери и Ларин могли говорить со мной только о внешнем. Мой постоянный вопрос «Кто я?» оставался единственным, на который они не могли ответить прямо. Их объяснения шли извне, без помощи моей внутренней Вселенной, и донельзя смущали меня. (Ранняя загадка: обо мне говорили во втором лице, и некоторое время я думал о себе «ты».)
Поэтому, если мне что-нибудь говорили, сначала я должен был понять, что сказано, и лишь потом мне удавалось выяснить, что имелось в виду, и у меня не было убежденности. Весь мой опыт был полностью уничтожен.
Так как у меня не было никакого иного мира, приходилось доверять им – нет, действительно, я во всем зависел от этих двух женщин. Но скоро я неизбежно должен был начать мыслить самостоятельно, и когда это произошло, когда я обратил вопросы внутрь себя, то обнаружил два обстоятельства, которые подрывали мое доверие к этим женщинам.
Я постепенно осознавал эти обстоятельства, и они порождали коварные сомнения. Возможно, эти женщины состояли в сговоре, а может быть, были совершенно независимы; я не мог этого знать. Из-за моей пассивной роли бесконечно обучающегося прошел целый день, прежде чем я вообще узнал о них. А когда наконец узнал, было уже поздно. Я примирился и перестал сопротивляться.
Первое обстоятельство касалось нашей работы.
Обычный день непременно начинался с того, что Сери или Ларин будили меня. Они давали мне еду, а в первые дни помогали мне мыться, одеваться и пользоваться туалетом. Когда я уже сидел в постели или в удобном кресле, приходил доктор Корроб и бегло осматривал меня. А потом обе женщины брались за свою серьезную и нелегкую дневную работу.
Для обучения они пользовались большой папкой с бумагами, в которую часто заглядывали. Иногда эти бумаги были написаны от руки, но по большей части это были собранные в толстую пачку довольно зачитанные листы, отпечатанные на машинке.
Конечно, я слушал с напряженным вниманием: эти несколько часов обучения очень мало утоляли мою жажду знаний. Но так как я слушал с огромным вниманием, мимо меня не прошло ни одной нелепости. Ими в различной мере грешили обе эти женщины.
Ларин была той, с кем я держался настороже. Она умела быть строгой и требовательной, и часто я замечал в ней напряжение. Она, казалось, подвергала сомнению многое из того, о чем говорила со мной, и эта тонкость, конечно, переносилась и в мое сознание. Там, где она сомневалась, сомневался и я. Изредка она обращалась к машинописным страницам.
Сери, напротив, посеяла сомнения другого рода. Когда говорила она, я неизменно сталкивался с противоречиями. Казалось, она что-то открывает и для себя. Она регулярно пользовалась машинописными страницами, но никогда ничего не читала мне прямо оттуда. Она использовала при обучении текст только как опору для мыслей. Казалось, она теряла нить рассуждений и спешила исправиться; иногда она даже прекращала обучение и велела мне забыть только что услышанное. Работая вместе с Ларин, она вся подбиралась, усердно старалась и чаще поправляла себя. Много раз Ларин включалась в преподавание Сери и отвлекала от нее мое внимание. Однажды обе женщины покинули меня явно в состоянии конфликта и пошли по лужайкам, углубившись в разговор; когда они вернулись, глаза Сери покраснели и она вела себя кротко.
Но так как Сери была нежна со мной перед сном, я верил ей больше. Сери тоже испытывала сомнения и казалась более человечной. Я был предан им обеим, но Сери я любил.
Противоречия, которые я тщательно сохранял в памяти, чтобы подумать над ними, когда останусь один, интересовали меня больше, чем понятные факты, которым меня учили. Однако мне никак не удавалось разрешить их.
Только когда я подошел ко второму обстоятельству и осознал, как оно важно, мне отчасти удалось навести порядок в туманной картине мира.
Скоро появились несвязные обрывки воспоминаний о моей болезни. Я все еще мало знал о том, что со мной произошло. Можно было легко установить, что я подвергся довольно сложному хирургическому вмешательству. Моя голова была выбрита, и на шее за ухом я ощущал ужасный свежий шрам. Маленькие послеоперационные шрамы остались на моей груди, на спине и в нижней части живота. В соответствии с состоянием моего духа я чувствовал себя физически слабым, но здоровым и полным жажды деятельности.
Некоторые из воображаемых картин преследовали меня. Они возникли сразу, как только я впервые за долгое время пришел в себя, но, лишь выяснив, что в мире реально, а что нет, я смог распознать в них фантазии. После долгих раздумий я заключил, что какой-то период болезни провел в бреду.
Следовательно, эти картины – наверняка не что иное, как обрывочные воспоминания о моей жизни до болезни.
Я видел и узнавал лица, слышал знакомые голоса и видел себя в определенных местах. Я не мог ничего из этого узнать, соотнести с чем-либо, но картины эти казались мне совершенно реальными.
Путаницу вносило то, что по настроению и ощущениям они совершенно не совпадали с так называемыми фактами обо мне, которые мне зачитывали Ларин и Сери.
Но самым неотразимым в них было то, что они, казалось, соответствовали противоречиям, обнаруженные мною в высказываниях Сери.
Когда она запиналась и колебалась, если ее переспрашивали, когда Ларин обрывала ее, тогда я чувствовал, что Сери говорила обо мне правду.
В такие мгновения мне хотелось, чтобы она сказала больше, повторив свои ошибки. Это было так интересно! И когда мы оставались одни, я пытался вызвать ее на откровенность, однако она ни за что не хотела идти на поводу у своих заблуждений. Я был вне себя и давил на нее все сильнее: мои сомнения были столь велики, что изумляли даже меня самого.
Официальная казенная версия, которую преподносили мне Ларин и Сери, звучала так: я появился на свет в городе под названием Джетра, в стране Файандленд. Мою мать звали Кэтрин Гилмур, пока она не вышла замуж за моего отца, Франфорда Финклера, и не взяла его фамилию. Вскоре после этого она умерла. У меня была сестра по имени Калия. Она была замужем за мужчиной, которого звали Яллоу, и только имя его мне известно. Калия и Яллоу жили в Джетре, детей у них не было. После школы я поступил в университет, занялся изучением химии и хорошо сдал выпускные экзамены. На протяжении нескольких лет я работал в «Индастрик». В недалеком прошлом у меня обнаружилось серьезное заболевание мозга, и я отправился на остров Коллажо в Архипелаге Мечты лечиться у специалистов. На корабле, шедшем на Коллажо, я познакомился с Сери, и мы полюбили друг друга. Вследствие хирургического вмешательства я потерял память, и теперь Ларин и Сери работали над восстановлением моих воспоминаний.
Я отметил это на одном из уровней своего сознания. Женщины нарисовали убедительную картину мира: они рассказали мне о войне, о нейтральном статусе островов, о потрясениях и переворотах, которые война произвела в жизни многих людей. География мира, его политические, общественные и хозяйственные условия, история и настоящее – все это осветили и описали, и это снова породило воспоминания.
Волны моего внешнего восприятия распространились до горизонта и двинулись дальше.
Но мое сознание совершало при этом упорную работу, сражаясь с нелепостями, и не расширяло своих границ – волны восприятия здесь сталкивались и затухали.
Мне сказали, что я появился на свет в Джетре. Мне показали карту, принесли фотографии. Я был уроженцем Джетры. Однажды, когда женщины описывали Джетру, имея при себе машинописные страницы, Сери случайно сказала «Лондон». Это потрясло меня. (В бреду мне казалось, что это слово определяет и описывает многое. Это, несомненно, и было истинное место моего рождения, во всяком случае, оно существовало в моей жизни и называлось «Лондон».)
Далее о родителях. Сери и Ларин сказали, что моя мать умерла. Я воспринял это без удивления или испуга, потому что знал это, но они настойчиво убеждали меня, что мой отец жив. (Это была аномалия, путаница среди прочей путаницы. Мой отец умер… Где же правда? Сама Сери, казалось, этого не знала.)
Моя сестра. Калия, на два года старше меня, замужем за Яллоу. Но однажды, хотя Ларин быстро поправила ее, Сери назвала ее «Фелисити». Еще один неожиданный шок: в картинах моего бреда сестру звали «Фелисити». (Опять сомнения и сомнения. Когда Ларин или Сери говорили о Калии, от них исходило ощущение тепла и дружелюбия. В упоминаниях Сери о ней я чувствовал какую-то шероховатость – и в своем бреду тоже ощущал враждебность, соперничество, честолюбие.)
Муж и семья сестры. Яллоу играл в моей жизни весьма второстепенную роль, но, когда о нем упомянули, я почувствовал то же скрытое тепло, что и при описании Калии. Я знал Яллоу под каким-то другим именем, но не мог его вспомнить. Я ждал, не сделает ли Сери очередной намек, но она больше не проговаривалась. Я точно знал, что у «Фелисити» и ее мужа, «Яллоу», есть дети, но их не упоминали.
Моя болезнь. Здесь тоже была какая-то неувязка, но я не смог напасть на ее след. (Глубоко внутри я был убежден, что никогда не был болен.)
И, наконец, сама Сери. Из всех противоречий она была самым труднообъяснимым. Каждый день я видел ее по много часов. Каждый день она объясняла мне на уроках все о себе и о наших взаимоотношениях. В океане сталкивающихся течений и скрытых рифов она была единственным островком реальности, на который я мог выбраться. Однако ее слова, ее внезапно наморщенный лоб, ее жесты, ее колебания пробуждали во мне сомнения: существует ли она вообще. (За ней стояла другая женщина, дополнение к ней. У меня не было для нее имени, только глубокая вера в ее существование. Эта другая Сери, ее двойник, была порождением моего бреда. Она, эта «Сери», была капризна, нежна и очень скандальна. Она пробуждала во мне сильную страсть, любовь, желание защитить ее, но и робость, беспокойство и эгоизм. Ее существование так глубоко укоренилось в моей призрачной жизни, что мне иногда казалось, будто я касаюсь ее, держу в своих руках ее узкие руки.)
Были люди, которым я нравился и которым ничего не стоило вдохнуть в меня мужество и помочь обрести себя. Я полностью зависел от них и только к ним питал привязанность. В том числе к привлекательной светловолосой женщине по имени Сери Фальтен. Мы были необычайно нежны друг с другом; если никого не было поблизости, она целовала меня. Другую женщину, пожилую, звали Ларин Доби, и хотя она старалась быть со мной нежной, я побаивался ее. Был также мужчина-врач по фамилии Корроб. Он посещал меня дважды в день, но я так и не познакомился с ним по-настоящему. Я чувствовал, что между нами есть дистанция.
Прежде я был серьезно болен, однако теперь находился на пути к выздоровлению. Мне сказали, что, как только мне станет лучше, я буду в состоянии вести нормальную жизнь и что рецидив исключен. Это меня весьма утешило, ведь долгое время моя голова в бинтах. Постоянно велось наблюдение за сердечным ритмом и кровяным давлением, а множество маленьких ранок на моем теле было залеплено пластырем; позднее ранки одна за другой начали подживать, а боль – утихать.
Состояние моего духа, вообще-то говоря, определялось настойчивым любопытством. Это были необычайные ощущения, зверский голод, который, казалось, ничем нельзя утолить. Меня интересовало все. Казалось, не существовало ничего, что заставило бы меня бояться, скучать или оставило бы равнодушным. Когда я утром просыпался, у меня, к примеру, появлялось новое ощущение одеяла и простыней, окутывающих мое тело, и это целиком приковывало мое внимание. Впечатления и ощущения захлестывали меня. Ощущение тепла и уюта, веса, фактуры, трения вплетались в мои мысли фрагментами и нюансами симфонии. (Каждый вечер мне до изнеможения проигрывали музыку). Функционирование тела изумляло. Дышать и глотать было невыразимым наслаждением, а вскоре я сделал еще открытия. Ходить в туалет тоже было источником удовольствия.
Постепенно я начал воспринимать окружающее.
Моя Вселенная, как я понял, представляла собой кровать в одной из комнат небольшого павильона в парке на острове среди моря. Мое сознание ширилось, как расходятся круги от брошенного в воду камня. Погода стояла теплая и солнечная, большую часть времени окна были открыты, и так как долгое время я вынужден был находиться на одном месте, мое кресло-кровать или подкатывали к открытой двери, или вывозили на маленькую прелестную веранду. Я быстро выучил названия цветов, насекомых и птиц. Как хрупка и многообразна была их взаимозависимость! Я полюбил запах жимолости, который ночью усиливался. Я сумел сохранить в памяти имена всех тех, с кем познакомился, была ли это Сери, Ларин или другие пациенты, обслуживающий персонал, врачи или садовники.
Я изголодался по информации, по новостям и жадно проглатывал каждый их кусочек, который удавалось заполучить.
С уменьшением болей я все отчетливее понимал, что до сих пор жил в неведении. К счастью, Ларин и Сери, казалось, были здесь, чтобы заботиться и поддерживать меня. Одна из них или они обе денно и нощно находились при мне, обеспечивали меня всем необходимым – поначалу, пока я был лежачим больным, – позже отвечали на примитивные вопросы, которые я мог задать, а еще позже объясняли мне меня самого и проявления мира. Мое внутреннее «я» было сложной непонятной Вселенной, очень трудной для восприятия.
Главное затруднение состояло в том, что Сери и Ларин могли говорить со мной только о внешнем. Мой постоянный вопрос «Кто я?» оставался единственным, на который они не могли ответить прямо. Их объяснения шли извне, без помощи моей внутренней Вселенной, и донельзя смущали меня. (Ранняя загадка: обо мне говорили во втором лице, и некоторое время я думал о себе «ты».)
Поэтому, если мне что-нибудь говорили, сначала я должен был понять, что сказано, и лишь потом мне удавалось выяснить, что имелось в виду, и у меня не было убежденности. Весь мой опыт был полностью уничтожен.
Так как у меня не было никакого иного мира, приходилось доверять им – нет, действительно, я во всем зависел от этих двух женщин. Но скоро я неизбежно должен был начать мыслить самостоятельно, и когда это произошло, когда я обратил вопросы внутрь себя, то обнаружил два обстоятельства, которые подрывали мое доверие к этим женщинам.
Я постепенно осознавал эти обстоятельства, и они порождали коварные сомнения. Возможно, эти женщины состояли в сговоре, а может быть, были совершенно независимы; я не мог этого знать. Из-за моей пассивной роли бесконечно обучающегося прошел целый день, прежде чем я вообще узнал о них. А когда наконец узнал, было уже поздно. Я примирился и перестал сопротивляться.
Первое обстоятельство касалось нашей работы.
Обычный день непременно начинался с того, что Сери или Ларин будили меня. Они давали мне еду, а в первые дни помогали мне мыться, одеваться и пользоваться туалетом. Когда я уже сидел в постели или в удобном кресле, приходил доктор Корроб и бегло осматривал меня. А потом обе женщины брались за свою серьезную и нелегкую дневную работу.
Для обучения они пользовались большой папкой с бумагами, в которую часто заглядывали. Иногда эти бумаги были написаны от руки, но по большей части это были собранные в толстую пачку довольно зачитанные листы, отпечатанные на машинке.
Конечно, я слушал с напряженным вниманием: эти несколько часов обучения очень мало утоляли мою жажду знаний. Но так как я слушал с огромным вниманием, мимо меня не прошло ни одной нелепости. Ими в различной мере грешили обе эти женщины.
Ларин была той, с кем я держался настороже. Она умела быть строгой и требовательной, и часто я замечал в ней напряжение. Она, казалось, подвергала сомнению многое из того, о чем говорила со мной, и эта тонкость, конечно, переносилась и в мое сознание. Там, где она сомневалась, сомневался и я. Изредка она обращалась к машинописным страницам.
Сери, напротив, посеяла сомнения другого рода. Когда говорила она, я неизменно сталкивался с противоречиями. Казалось, она что-то открывает и для себя. Она регулярно пользовалась машинописными страницами, но никогда ничего не читала мне прямо оттуда. Она использовала при обучении текст только как опору для мыслей. Казалось, она теряла нить рассуждений и спешила исправиться; иногда она даже прекращала обучение и велела мне забыть только что услышанное. Работая вместе с Ларин, она вся подбиралась, усердно старалась и чаще поправляла себя. Много раз Ларин включалась в преподавание Сери и отвлекала от нее мое внимание. Однажды обе женщины покинули меня явно в состоянии конфликта и пошли по лужайкам, углубившись в разговор; когда они вернулись, глаза Сери покраснели и она вела себя кротко.
Но так как Сери была нежна со мной перед сном, я верил ей больше. Сери тоже испытывала сомнения и казалась более человечной. Я был предан им обеим, но Сери я любил.
Противоречия, которые я тщательно сохранял в памяти, чтобы подумать над ними, когда останусь один, интересовали меня больше, чем понятные факты, которым меня учили. Однако мне никак не удавалось разрешить их.
Только когда я подошел ко второму обстоятельству и осознал, как оно важно, мне отчасти удалось навести порядок в туманной картине мира.
Скоро появились несвязные обрывки воспоминаний о моей болезни. Я все еще мало знал о том, что со мной произошло. Можно было легко установить, что я подвергся довольно сложному хирургическому вмешательству. Моя голова была выбрита, и на шее за ухом я ощущал ужасный свежий шрам. Маленькие послеоперационные шрамы остались на моей груди, на спине и в нижней части живота. В соответствии с состоянием моего духа я чувствовал себя физически слабым, но здоровым и полным жажды деятельности.
Некоторые из воображаемых картин преследовали меня. Они возникли сразу, как только я впервые за долгое время пришел в себя, но, лишь выяснив, что в мире реально, а что нет, я смог распознать в них фантазии. После долгих раздумий я заключил, что какой-то период болезни провел в бреду.
Следовательно, эти картины – наверняка не что иное, как обрывочные воспоминания о моей жизни до болезни.
Я видел и узнавал лица, слышал знакомые голоса и видел себя в определенных местах. Я не мог ничего из этого узнать, соотнести с чем-либо, но картины эти казались мне совершенно реальными.
Путаницу вносило то, что по настроению и ощущениям они совершенно не совпадали с так называемыми фактами обо мне, которые мне зачитывали Ларин и Сери.
Но самым неотразимым в них было то, что они, казалось, соответствовали противоречиям, обнаруженные мною в высказываниях Сери.
Когда она запиналась и колебалась, если ее переспрашивали, когда Ларин обрывала ее, тогда я чувствовал, что Сери говорила обо мне правду.
В такие мгновения мне хотелось, чтобы она сказала больше, повторив свои ошибки. Это было так интересно! И когда мы оставались одни, я пытался вызвать ее на откровенность, однако она ни за что не хотела идти на поводу у своих заблуждений. Я был вне себя и давил на нее все сильнее: мои сомнения были столь велики, что изумляли даже меня самого.
Официальная казенная версия, которую преподносили мне Ларин и Сери, звучала так: я появился на свет в городе под названием Джетра, в стране Файандленд. Мою мать звали Кэтрин Гилмур, пока она не вышла замуж за моего отца, Франфорда Финклера, и не взяла его фамилию. Вскоре после этого она умерла. У меня была сестра по имени Калия. Она была замужем за мужчиной, которого звали Яллоу, и только имя его мне известно. Калия и Яллоу жили в Джетре, детей у них не было. После школы я поступил в университет, занялся изучением химии и хорошо сдал выпускные экзамены. На протяжении нескольких лет я работал в «Индастрик». В недалеком прошлом у меня обнаружилось серьезное заболевание мозга, и я отправился на остров Коллажо в Архипелаге Мечты лечиться у специалистов. На корабле, шедшем на Коллажо, я познакомился с Сери, и мы полюбили друг друга. Вследствие хирургического вмешательства я потерял память, и теперь Ларин и Сери работали над восстановлением моих воспоминаний.
Я отметил это на одном из уровней своего сознания. Женщины нарисовали убедительную картину мира: они рассказали мне о войне, о нейтральном статусе островов, о потрясениях и переворотах, которые война произвела в жизни многих людей. География мира, его политические, общественные и хозяйственные условия, история и настоящее – все это осветили и описали, и это снова породило воспоминания.
Волны моего внешнего восприятия распространились до горизонта и двинулись дальше.
Но мое сознание совершало при этом упорную работу, сражаясь с нелепостями, и не расширяло своих границ – волны восприятия здесь сталкивались и затухали.
Мне сказали, что я появился на свет в Джетре. Мне показали карту, принесли фотографии. Я был уроженцем Джетры. Однажды, когда женщины описывали Джетру, имея при себе машинописные страницы, Сери случайно сказала «Лондон». Это потрясло меня. (В бреду мне казалось, что это слово определяет и описывает многое. Это, несомненно, и было истинное место моего рождения, во всяком случае, оно существовало в моей жизни и называлось «Лондон».)
Далее о родителях. Сери и Ларин сказали, что моя мать умерла. Я воспринял это без удивления или испуга, потому что знал это, но они настойчиво убеждали меня, что мой отец жив. (Это была аномалия, путаница среди прочей путаницы. Мой отец умер… Где же правда? Сама Сери, казалось, этого не знала.)
Моя сестра. Калия, на два года старше меня, замужем за Яллоу. Но однажды, хотя Ларин быстро поправила ее, Сери назвала ее «Фелисити». Еще один неожиданный шок: в картинах моего бреда сестру звали «Фелисити». (Опять сомнения и сомнения. Когда Ларин или Сери говорили о Калии, от них исходило ощущение тепла и дружелюбия. В упоминаниях Сери о ней я чувствовал какую-то шероховатость – и в своем бреду тоже ощущал враждебность, соперничество, честолюбие.)
Муж и семья сестры. Яллоу играл в моей жизни весьма второстепенную роль, но, когда о нем упомянули, я почувствовал то же скрытое тепло, что и при описании Калии. Я знал Яллоу под каким-то другим именем, но не мог его вспомнить. Я ждал, не сделает ли Сери очередной намек, но она больше не проговаривалась. Я точно знал, что у «Фелисити» и ее мужа, «Яллоу», есть дети, но их не упоминали.
Моя болезнь. Здесь тоже была какая-то неувязка, но я не смог напасть на ее след. (Глубоко внутри я был убежден, что никогда не был болен.)
И, наконец, сама Сери. Из всех противоречий она была самым труднообъяснимым. Каждый день я видел ее по много часов. Каждый день она объясняла мне на уроках все о себе и о наших взаимоотношениях. В океане сталкивающихся течений и скрытых рифов она была единственным островком реальности, на который я мог выбраться. Однако ее слова, ее внезапно наморщенный лоб, ее жесты, ее колебания пробуждали во мне сомнения: существует ли она вообще. (За ней стояла другая женщина, дополнение к ней. У меня не было для нее имени, только глубокая вера в ее существование. Эта другая Сери, ее двойник, была порождением моего бреда. Она, эта «Сери», была капризна, нежна и очень скандальна. Она пробуждала во мне сильную страсть, любовь, желание защитить ее, но и робость, беспокойство и эгоизм. Ее существование так глубоко укоренилось в моей призрачной жизни, что мне иногда казалось, будто я касаюсь ее, держу в своих руках ее узкие руки.)
Глава девятнадцатая
Сомнения в подлинности моего «я» стали привычной составной частью моей жизни. Разбираясь с ними, я словно рассматривал себя в кривом зеркале – себя странно отличающегося от настоящего, словно отпечаток с черно-белого негатива, положенного не той стороной. Но главным моим делом было выздоровление, с каждым днем я чувствовал себя все более сильным, реальным и подготовленным к возвращению в нормальный мир.
Мы с Сери часто подолгу гуляли в парке клиники. Однажды мы с Ларин поехали в город Коллажо и наблюдали за уличным движением и кораблями в порту. В клинике был плавательный бассейн, а также площадки для игры в теннис и бадминтон. Я бывал там каждый день, наслаждаясь возвращением физической силы и координации движений. Я снова набрал вес, мои волосы отросли, я загорел на жарком солнце, и даже шрамы поблекли. (Доктор Корроб пообещал, что в течение месяца они почти совсем исчезнут.)
Одновременно ко мне возвращались и другие знания и умения. Сравнительно быстро я научился читать и писать и преодолел затруднения со словарным запасом. Ларин принесла мне из клиники учебник, и, поработав с ним, я снова овладел языком. Моя духовная восприимчивость совершенствовалась; все, что было для меня ново, я мог быстро и основательно изучить – или выучить заново, как сказала Ларин.
Вскоре у меня развился вкус: музыка, например, сначала казалась мне ужасной неразберихой шумов, но скоро мне удалось обнаружить в ней мелодию и гармонию, и я с торжеством понял, что некоторые виды музыки мне приятнее, чем другие. Питание стало еще одной областью, где развились мои предпочтения и неприятия. Ко мне вернулось чувство юмора; я обнаружил, что определенные функции тела в некотором смысле более приятны, чем другие. Сери переехала из гостиницы ко мне в павильон.
Я не мог дождаться, когда же наконец смогу покинуть клинику. Я мечтал о том времени, когда восстановлю свои духовные и физические силы: пока я был слаб, со мной обращались как с ребенком. Ларин часто сердилась на меня, педантично настаивая на том, чтобы я продолжал обучение; самосознание и чувство вкуса тоже развились здесь, и я был недоволен тем обстоятельством, что оставались вещи, которые еще требовали объяснения. Теперь, научившись читать, я не видел, почему бы просто не дать мне книгу, с которой работали мои наставницы, и не позволить мне самому прочесть эти машинописные страницы.
К этому я в известной мере пришел через парадокс. Однажды вечером, ужиная с Ларин и Сери, я обмолвился, что потерял карандаш.
Сери сказала:
– Он на письменном столе, я дам тебе его после ужина.
Тогда я снова заметил его и сказал:
– Ах, ну да.
Это был ничего не значащий обмен фразами, но Ларин заметила его и резко спросила:
– Вы забыли?
– Да… но это пустяки.
Она улыбнулась и вдруг стала такой симпатичной, что я тоже улыбнулся, ничего не понимая.
– Что смешного? – спросил я.
– Я уже начала думать, не сделали ли мы вас случайно сверхчеловеком. Приятно знать, что вы можете быть рассеянным и способны забывать.
Сери перегнулась через стол и чмокнула меня в щеку.
– От всего сердца рада за тебя, – сказала она. – Со счастливым возвращением!
Я переводил взгляд с одной женщины на другую, а внутри зарождался гнев. Они обменивались взглядами, словно ожидая, что я буду реагировать так же или похоже.
Мы с Сери часто подолгу гуляли в парке клиники. Однажды мы с Ларин поехали в город Коллажо и наблюдали за уличным движением и кораблями в порту. В клинике был плавательный бассейн, а также площадки для игры в теннис и бадминтон. Я бывал там каждый день, наслаждаясь возвращением физической силы и координации движений. Я снова набрал вес, мои волосы отросли, я загорел на жарком солнце, и даже шрамы поблекли. (Доктор Корроб пообещал, что в течение месяца они почти совсем исчезнут.)
Одновременно ко мне возвращались и другие знания и умения. Сравнительно быстро я научился читать и писать и преодолел затруднения со словарным запасом. Ларин принесла мне из клиники учебник, и, поработав с ним, я снова овладел языком. Моя духовная восприимчивость совершенствовалась; все, что было для меня ново, я мог быстро и основательно изучить – или выучить заново, как сказала Ларин.
Вскоре у меня развился вкус: музыка, например, сначала казалась мне ужасной неразберихой шумов, но скоро мне удалось обнаружить в ней мелодию и гармонию, и я с торжеством понял, что некоторые виды музыки мне приятнее, чем другие. Питание стало еще одной областью, где развились мои предпочтения и неприятия. Ко мне вернулось чувство юмора; я обнаружил, что определенные функции тела в некотором смысле более приятны, чем другие. Сери переехала из гостиницы ко мне в павильон.
Я не мог дождаться, когда же наконец смогу покинуть клинику. Я мечтал о том времени, когда восстановлю свои духовные и физические силы: пока я был слаб, со мной обращались как с ребенком. Ларин часто сердилась на меня, педантично настаивая на том, чтобы я продолжал обучение; самосознание и чувство вкуса тоже развились здесь, и я был недоволен тем обстоятельством, что оставались вещи, которые еще требовали объяснения. Теперь, научившись читать, я не видел, почему бы просто не дать мне книгу, с которой работали мои наставницы, и не позволить мне самому прочесть эти машинописные страницы.
К этому я в известной мере пришел через парадокс. Однажды вечером, ужиная с Ларин и Сери, я обмолвился, что потерял карандаш.
Сери сказала:
– Он на письменном столе, я дам тебе его после ужина.
Тогда я снова заметил его и сказал:
– Ах, ну да.
Это был ничего не значащий обмен фразами, но Ларин заметила его и резко спросила:
– Вы забыли?
– Да… но это пустяки.
Она улыбнулась и вдруг стала такой симпатичной, что я тоже улыбнулся, ничего не понимая.
– Что смешного? – спросил я.
– Я уже начала думать, не сделали ли мы вас случайно сверхчеловеком. Приятно знать, что вы можете быть рассеянным и способны забывать.
Сери перегнулась через стол и чмокнула меня в щеку.
– От всего сердца рада за тебя, – сказала она. – Со счастливым возвращением!
Я переводил взгляд с одной женщины на другую, а внутри зарождался гнев. Они обменивались взглядами, словно ожидая, что я буду реагировать так же или похоже.