Борис умер от инфаркта, рано, что-то около сорока. И все мы ощущали и холод, и то самое одиночество, предшественником которого некогда оказался Андрей…

МОМЕНТ ИСТИНЫ

   Утром 15 января за завтраком Галя Дробот спросила, отчего жена не пришла в столовую.
   — Спит…
   — Из-за Горбачева, что ли?
   — Да.
   — Молодая еще, — сказала Галя. — Мы-то уж все пережили, всяких вождей пережили, и Сталина, и Хрущева, и Брежнева… И этого, ну, который руку никак не мог поднять, когда его выбирали…
   — Черненко?
   — Вот-вот. Его полумертвого и выбрали-то, а потом он сразу помер, кто же его мог запомнить… А Горбачев… Для нее-то, понятно, потрясение… Ничего, привыкнет.
   Через один стол от нас сидит старая эстонская писательница, пишет детские книжки. Год назад она подарила нашей дочке сказки. В столовую она приходит с транзистором. Сегодня вдруг всполошилась, ей показалось, что по радио объявили, что нужно надевать противогазы, скоро начнется атака. Какие газы, какая атака… За ней стали паниковать и другие, а доктор, наша милая Айна Карловна, чуть не упала в обморок.
   Поэт Григорий Поженян подошел к эстонке и громко на всю столовую сказал:
   — Никакой атаки нет, успокойтесь. — И в шутку добавил: — Я лично проверил, мне доложили, что кругом тишина и порядок!
   Поняла ли старая эстонка, что он так шутит, но села и стала пить чай. Транзистор она свой не выключила.
   Влад Дозорцев по телевидению:
   — Горбачев, судя по всему, не владеет ситуацией. Поэтому может быть всё.
   Владимир Кайякс:
   — Сегодня решается наша судьба.
   Имерманис, поэт из Риги:
   — А я думаю, что наша судьба решается не здесь, а в Москве.
   — Или у Рубикса в кабинете, — добавила Галя.
   Григорий Поженян:
   — Так чего же ты ждешь?
   — Всего. Они же оголтелые, остановиться не могут!
   — Кто они?
   — Коммунисты.
   — Мало им Литвы?
   — Конечно, мало.
   — Четырнадцать душ? Мало?
   — Сто миллионов и четырнадцать, — поправил кто-то.
   — Господи, — воскликнула дежурная Эльвира, она пришла на завтрак и слышала наш разговор. — Ни один политик не стоит капли человеческой крови, пролитой из-за этой политики!
   Звонок Сильвии Викснини из Риги, она корреспондент радио:
   — Вы не хотели бы сегодня выступить?
   Ее деликатность в такое время даже удручает.
   И я прямо спрашиваю:
   — Надо?
   — Конечно, надо!
   — Тогда едем, — говорю я.
   — Учтите, — предупреждает Сильвия. — На улицах небезопасно… Омоновцы… да вы, наверное, слышали…
   — Едем, едем, — повторяю я, омоновцев я на всякий случай вслух не упоминаю, а вдруг за спиной жена. О нападении омоновцев на милицейское училище она еще не знает.
   Через полчаса приходит старенькая «Волга». Рядом с Сильвией ее муж Рудольф… Насколько я понял, для пущей безопасности, поскольку в городе, и правда, бесчинствует ОМОН: задерживает людей, нападает на патрули, поджигает машины…
   Рудольф тоже журналист, работает в «Ригас Балсс».
   Мы летим, обгоняя другие машины, по их немного, объезжаем многочисленные на перекрестках и на мостах перекрытия из тягачей.
   — Что там с училищем? — спрашиваю я, оборачиваясь к Сильвии и Рудольфу.
   — На рассвете ворвались в милицейское училище, избили дежурных курсантов, захватили оружие…
   — Много… Оружия?
   — Сто единиц…
   Шофер притормаживает, и мои спутники тревожно вглядываются в очередной заслон: вдруг ОМОН. Но, слава Богу, лишь рабочий патруль, молодые рабочие с красными повязками. Им коротко объясняют цель поездки, и нас пропускают.
   — Быстрей, — просит Сильвия. — Нас ждут. Нас очень ждут.
   Но водителю не надо объяснять, ситуация и без того понятная.
   Мы проскакиваем мост, объезжаем трелевочный трактор и направляемся к телецентру, он расположен на острове, посреди реки. И здесь, начиная от моста, повсюду автомашины, они лишь чуть разомкнулись, чтобы в один ряд пропустить необходимый транспорт.
   Рядом с телецентром будто стал в поле табор: костры, костры… Около некоторых времянки-заборчики, от ветра. У самого входа техники и людей особенно много… Сгружают дрова, тут же походные кухни с горячей пищей, идет раздача… С прибывшего грузовичка протягивают свежие газеты…
   Среди скопища машин, на самом виду, старый лимузин с оторванными крыльями, на нем крупно, во весь бок намалевали: ТАНК.
   Издалека понятно. Вот у них, там, мол, настоящие танки, а у нас для защиты вот такой ТАНК.
   Мои спутники и то заулыбались. Слава Богу, что в такой момент людям не отказывает юмор.
   В огромном зале первого этажа как на вокзале: люди сидят, лежат, прямо вдоль стен на полу, спят, закусывают, читают, смотрят телевизор.
   Группами выходят, входят, звучат по радио объявления. Словно Смольный в кино, только нет братишек-матросиков, которые… «в бомбы играли, как в мячики…» Вот и доигрались. Здесь же никакого оружия, зато много прекрасных молодых лиц: студенты, водители, рабочие… У каждого на боку сумка с противогазом.
   На стене масса листовок, призывов, объявлений.
   Самодельная карикатура: Горбачев в кровавых облаках пирует, на каждом облаке выведено: Тбилиси, Сумгаит, Ош, Молдавия, еще, еще…
   Надпись же такая: «А Мишка слушает да ест!»
   Про себя отмечаю (хоть смотрим на ходу), что из трагических городов ни один не забыли, но сам текст благодушен, он как бы снимает ответственность с лидера, который только не замечает насилия.
   Уже через несколько дней этот тон изменится. Лидер не просто созерцатель насилия, но и его участник. А может, и организатор.
   Через несколько дней выйдет интервью с академиком Шаталиным, сделанное прямо в больнице после инфаркта. Академик Шаталин скажет, обращаясь к президенту:
   — Почему вы не хотите, я подчеркиваю это, можете, но не делаете правильный ход? Почему? — И сам ответит: — Я рассматриваю две возможности. Первое: вы не хотите блага своему народу. Второе: вы хотите блага своему народу, но боитесь, что в борьбе за достижение этой цели потеряете власть. Все остальное сводится к комбинации первого и второго…
   Я готов предположить и третий вариант: он никогда не думал о благе своего народа и как всякий аппаратчик воспринимал свою деятельность лишь как борьбу за власть.
   Когда мы узнаем из статистики, что в 89 году расходы на управленческий аппарат увеличились с 36 миллиардов до 50, а инвалидам войны для пенсий не смогли изыскать каких-то пяти миллиардов, это работа не на благо народа, а против него.
   — Вы ничем, поверьте, не рискуете, — упрашивает, зазывает академик Шаталин Горбачева. — Но преодолейте в себе какое-то мистическое подозрительное отношение к демократам…
   Не преодолеет, в том-то и дело.
   Интеллигенцию и демократов особенно не любил Ленин. Это у них, у большевиков, в крови.
   Кстати, в той же газете («Комсомолка» от 22 января) напечатана крошечная заметка из Тобольска, где на площади, в центре города, установили «Доску гласности», чтобы каждый мог высказать свое мнение, о чем угодно. Так вот кто-то под покровом ночи ножовкой по металлу спилил эту доску.
   Очень символично, не правда ли.
   Я представил, как под покровом ночи, а что такое Литва и Латвия, если не ночь, коммунист Горбачев пилит железной ножовкой доску гласности, пытаясь протащить через свои сенат запрет на закон о гласности…
   Но, правда, в его руках оружие посильней ножовки, стальные танки, пулеметы, бронемашины… Железная гвардия ОМОНа.
   От них и обороняют телецентр.
   Милиция — лишь на входе, где выписывают пропуска. Но строга и придирчива. Как Сильвия ни пыталась взять напором (Надо! Это очень важно! Нас ждут! Ждут!), пропустили, лишь когда спустился человек из редакции и выписал на всех пропуска. По такая предосторожность понятна и оправданна: среди общей толкотни, среди неразберихи в центр может попасть и случайный человек.
   Поднялись на лифте, и прямо в центральную студию, отсюда мы ночами смотрим прямой эфир. Стоя за спинами операторов, я особенно сильно почувствовал, как накалена здесь обстановка. Похоже на штаб: доставляются новости, звонят телефоны, приносят-уносят какие-то листочки, сведения… Спешка, но не суета.
   Все быстро, но все организованно.
   Со мной поздоровался человек: заведует русской редакцией. Почти на ходу задал два вопроса и попросил чуток подождать, сейчас заканчивается чье-то выступление.
   Я вышел в коридор и увидел в распахнутые двери соседних комнат, рядом со студией, что там увязывают, упаковывают архивы, таскают аппаратуру, готовятся к эвакуации…
   Недели через две я встретил на улице в Дубулты Ингуну, когда-то еще девушкой работала она уборщицей в нашем Доме творчества, мечтала играть в театре. Она, кажется, потом устроилась в театр, но тоже в качестве уборщицы, и была счастлива.
   Сейчас бросилась ко мне как к родному:
   — Когда вы выступали, я была там!
   — На телевидении?
   — Я дежурила в тот день, — сказала она. — И вечером тоже…
   Я тут же представил всю тамошнюю обстановку: состояние эвакуации и тревожное ожидание нападения десанта, особенно в этот день и в ту ночь.
   — Не страшно было? — спросил.
   Она как-то непроизвольно с улыбкой воскликнула:
   — Ну, конечно, страшно! Но нам дали противогазы, санитарные пакеты…
   Как будто санитарные пакеты могли спасти их от пуль! Но, слава Богу, никаких этих пакетов не понадобилось.
   Я так подумал, а она словно услышала, подхватила:
   — Кончилось-то нормально! Говорят, после вашего выступления воинские части где-то не стали выходить против нас…
   — Ну, выступали мы с вами единым фронтом, — отшутился я.
   Я слышал, конечно, даже потом в газетах читал, о том, что некоторые части в Талсы, Добеле, Тукумсе отказались идти против гражданского населения, но к себе лично и к своей агитации это относил в малой степени.
   В те трагические дни многие прямо отсюда, с телецентра, обращались с живым словом непосредственно к солдатам: и депутаты, и священники, и женские организации, и журналисты…
   Поэт Григорий Поженян, живший тогда в Доме творчества, читал по радио свои стихи.
   А вот что говорил я.
   «…Я сейчас проживаю здесь в Латвии, и меня близко касается все, что происходит на этой несчастной земле. Уж не знаю, более или менее она несчастна, чем Россия или Грузия, но все, что здесь происходит, касается лично не только латышей, но и русских, в том числе и меня. Именно потому, что та борьба за свободу, которая здесь происходит сейчас, это часть нашей свободы. И если чего-то мы сможем достигнуть здесь, значит, у нас тоже есть надежда на то, что мы сможем быть свободны.
   В моей юности, точнее в детстве, был трагический этап, когда я попал в кровавую сталинскую мясорубку при выселении с Кавказа чеченцев… Была жестокая страшная депортация, и я видел, как гибли люди, как стреляли в детей, и об этом я написал в своей повести… С тех пор изменились солдаты, пришли другие генералы, другой генеральный секретарь ЦК КПСС… Другое время! Казалось бы, все изменилось. А кровавая бойня, борьба за власть, насилие над народами, над малыми народами, продолжается. А та власть, которая уничтожала в свое время калмыков, ингушей, чеченцев и т. д., продолжает и сейчас загонять людей, народы в тот социалистический рай, в котором они жили…»
   А вот то, что я говорил, обращаясь к солдатам.
   «Я хочу обратиться к вам, я ведь служил здесь в Риге, и я солдат. Мой отец воевал в Отечественную и тоже был солдатом. Мой дед воевал в первую империалистическую, и он солдат. Поколение моих предков все солдаты. Мы знаем, что для солдата является святыней: его земля, его дом, который он защищает, его родня, его дети, его близкие и друзья. Но никогда, ни-ког-да ! солдат не может быть насильником, солдат не может убивать гражданское население. Этого нет в присяге. А в присягах других иностранных армий прямо есть параграф, где солдат не может выполнять противозаконные приказы. И я обращаюсь к своим собратьям-солдатам, я не в таком возрасте, но я обращаюсь к ним: пусть подумают они о тех близких, которых я назвал, о своей родне… Уничтожая гражданское население, детей, стреляя в них, вы стреляете в себя. Потому что другой солдат таким же образом придет в ваш дом…» (Мое выступление, напечатанное на листовке и подаренное мне друзьями).
   Рудольф, чтобы немного меня развлечь, подвел к окну: — Смотрите, какой брейгелевский пейзаж! В дымке наступающих голубоватых сумерек сквозь сетку оголенных ветвей, и правда, как на известной рождественской картинке Брейгеля, там даже ракурс выбран как бы с высоты, виднелось огромное зеркало темной реки и противоположный берег с размытыми силуэтами домов… Светились первые зажженные окна.
   Такая прекрасная, невиданная мной никогда Рига!
   Вдруг подумалось: Господи! За что им такое! В чем они провинились, разве только в одном, что не хотят они жить рабами, как прежде, а хотят жить как все нормальные люди и без большевиков!
   Так и получилось мое выступление, это было как мольба о мире для этой красивой дивной страны.
   Когда пробирались мы через толпу, в холле, на первом этаже, услышали информацию по радио, что десант, по всей вероятности, готовится с воздуха, и просьба ко всем, кто пришел защищать нашу телестудию, не вступать с десантниками в противоборство и не провоцировать насилия… — Ваши жизни, — так сказали по радио, — нужны для будущего страны…
   Уже отъехали, но долго в машине молчали.
   Не скоро Рудольф спросил:
   — Неужели это возможно?
   — А в Литве это возможно… Было?
   — Да, я вроде понимаю, — сказал он. — До конца никак осознать не могу.
   А Сильвия со вздохом произнесла:
   — Мы так хорошо начали, и так работалось… И крах. Ну, зачем тогда жить?
   Это потом я буду слышать повсюду:
   — Дайте нам жить.
   Даже в Риге на заборе будет такая надпись.
   ДАЙТЕ НАМ ЖИТЬ.
   Не дадут.
   Большевики не могут в нормальных условиях жить. Как не может жить моль в проветривае-мой и светлой комнате. Им нужна экстремальная обстановка, борьба со всякими буржуазными, классовыми и прочими невидимыми врагами, чтобы запугать людей и заставить их быть рабами. Их коммунистическая система направлена против жизни, как таковой. А поскольку нормально-му человеку свойственно именно стремление к этой самой жизни, большевики борются с этим человеком, они объявили ему террор. И пока они у власти (а они у власти), человеку, любому (любому!) и в любой точке земли угрожает опасность для его существования.
   Я пишу о ТИХОЙ Балтии.
   Но думаю я и о ТИХОЙ Швеции, и о ТИХОЙ Норвегии, о ТИХОЙ Финляндии…
   О любой из ТИХИХ стран в мире, где завтра может наступить то же самое, что я увидел здесь.

УБИТЬ МЕРЗОСТЬ ЛИЧНОГО «Я»

   О чем мы вспоминаем, когда слышим слово: «терроризм»? Об угнанных самолетах, о подвигах «красных бригад» в Италии, о бомбах, подложенных в Ерусалимском храме, об убитых в автобусе израильских школьниках… Ну, конечно, о разбойниках, таких как Хусейн или Арафат…
   Все это во времена моей молодости живописно и не без удовольствия смаковали международники, а в нашем чистом незамутненном сознании это сливалось в единую картину гибели капитализма… Там и наркомания, и проституция, и безработица, и кризис и, конечно же, терроризм.
   Или даже так: оттого и терроризм, что все остальное плохо.
   Да что заглядывать и прошлое, вот уж в наши дни телевидение вернулось к привычным картинам, да и международники будто возникли из небытия те же самые, и потянулись по экрану потоком демонстрации протеста (а их там всегда много!), а еще ураганы, землетрясения, наводнения, катастрофы, а еще бездомные и голодающие… И как-то было приятно вновь убедиться, что не только нам сегодня худо, а если и им худо, то нам уже как-то легче!
   Попав в довольно зрелом возрасте на Запад, в Париж (до этого не выпускали), первые дня два ходил я с оглядкой, ожидая непременной стрельбы, провокаций и, конечно, террористов, которые ожидали, должны ожидать нас на каждом углу… Настолько верил всем этим бредням, что мне дома внушили. И лишь убедившись в своей безопасности, безоглядно, без сна, несколько ночей подряд до счастливого головокружения, пока носили ноги, бродил по городу, и никто ко мне не пристал…
   Попробовали бы вы побродить ночью по Москве!
   А, кстати, бродил-то я по улицам и площадям прекрасного Парижа, узнавая памятные по истории места первой французской революции, такие, например, как Пляс де ля Революсьон, где Робеспьер казнил своих врагов и друзей и где в конце концов казнили его самого. Именно здесь в конце 18 века на волне революции родился ТЕРРОР как основа, как действующая главная сила этой революции и, судя по всему, всякой революции вообще.
   А вспомнил я о французской революции вовсе не из любви к ней, и даже не любопытства, а из уважения к великой нации, которая смогла, встав на этот путь, быстро его отвергнуть. К счастью для нее самой.
   Стоит заглянуть в энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, и мы найдем все о терроре.
   Так вот, из протоколов революционных комитетов известно, кто осуществлял террор: негодные элементы общества, люди, выбившиеся из колеи, сумасброды и негодяи всякого рода и слоя, особенно низшего, завистливые и злобные подчиненные, мелкие торгаши, запутавшиеся в долгах, пьянствующие и слоняющиеся без дела рабочие, уличные и деревенские бродяги, мужчины, подбираемые полицией, разгульные женщины… Одним словом — все антисоциаль-ные паразиты, среди сбора которых несколько фанатиков, в чьем поврежденном мозгу легко укоренилась модная теория; все остальные в гораздо большем числе — простые хищники, эксплуатирующие водворившийся порядок и усвоившие революционную догму только потому, что она обещает удовлетворить всем их похотям…
   Это написано историком задолго до октябрьского переворота в России в 17 году, но как не разглядеть родную до боли картину НАШЕЙ революции и не узнать ее фанатиков-вождей с модной идеей и «поврежденном мозгу», но еще и тех, кто принял революцию как догму для удовлетворения своих низменных страстей… От сталинского уголовного окружения до самых сегодняшних каких-нибудь поизмельчавших, но вполне еще реальных Полозковых, Нинандреевых или Рубиксов…
   Как же осуществлялся террор во времена французской революции? Да как у нас, при помощи тех же самых «комитетов общественной безопасности» — похоже? Которые «обладали самой произвольной и бесконтрольной властью над свободой и жизнью людей…» Главные лозунги террора такие: если мы добродетель (а мы, конечно, добродетель!), то каждый противник преступен, и его надо уничтожать.
   Прямо по М. Горькому!
   Противник тот, кто думает не так, как мы. Ему-то и объявляем наш справедливый, наш народный, наш… и пр. и пр. террор.
   Этот террор одержим идеей расправы над любым инакомыслием при помощи СТРАХА и УЖАСА.
   TERREUR — обозначает именно эти два понятия: страх и ужас, которые проявлены по отношению к своим врагам.
   Слово родилось в далекие дни конца 18 века, но как оно оказалось живуче в наше время и особенно в нашей стране. А если и у других, то обязательно у тех, с кем мы дружим, у эфиопов, скажем, у арабов… Таких как Хусейн, который нам в чем-то даже родственен.
   И лексикончик тот же, уголовный, и манеры, и наклонности.
   Оттого сегодня и тужим, что не можем его спасти. Уж очень, парниша, зарвался. Ну, резал бы своих при помощи своих же омоновцев, стращал бы их бронемашинами и патрулями, врывался бы в разные частные конторы для проверки, проводил бы по приказу референдумы с путаными вопросами, которых все равно никто не поймет… В крайнем случае организовывал бы по провинции разные там комитеты спасения… Чего ему надо было в Литве… То бишь, в Кувейте?
   Но вернемся к французам. А как организовывался у них террор? Да при помощи революционных трибуналов и чрезвычайных… чуть было не сказал: комиссий…
   Это у нас «чрезвычайные комиссии» — ЧК, а у них, у французов это были: «чрезвычайные суды». Но, думаю, не лучше наших «комиссий»! Суды проходили без всяких там формальнос-тей, без адвокатов и свидетелей, достаточно было «внутреннего убеждения судей». А убеждение их, как и наших, было однозначным: смерть. Вот только до ГУЛАГа они, кажется, тогда еще не додумались. А жаль! Сколько бы каналов понастроили! Сколько бы поэтических книг об этом создали! Наш Союз писателей умер бы от зависти.
   Но что приятно сближает и их, и наших вождей, это железная «нетерпимость и злоба к противникам». Всяким противникам, конечно. Но особенно к политическим. Да и слово «комиссар» из тех же времен.
   А уж мы с ним и вовсе сроднились.
   Вот я хочу привести слова одного такого замечательного комиссара. «Знайте, молодцы, — обращался он к своей команде. — — Вам можно будет все делать, все получить, все перемолоть, всех заключить, всех сослать, всех казнить…»
   Нет, нет! не подумайте, что это говорил Тухачевский при подавлении какого-нибудь восстания тамбовских крестьян или знаменитый матрос Железняк, пообещавший уничтожить сразу миллион человек, если того потребует революция…
   Так говорил еще наш французский революционный комисcap, но как замечательно похож он на своих большевистских потомков!
   И вот результат всех названных действий, как отмечает история:
   «И ВСЕ ТОТЧАС ПРИШЛО В САМЫЙ ПРОЧНЫЙ ПОРЯДОК».
   Мы сегодня тоскуем по «прочному порядку», но путь к нему очевиден. И хоть мы чуть позже начали, века на полтора что ли, но более преуспели: их суды послали на казнь всего-то несколько десятков тысяч, а для нас это была чуть ли не дневная норма, наш общий счет далеко за миллионы!
   В этом смысле НАШ террор, как и всё остальное, самый лучший в мире.
   Хочется отметить и такую главную, пожалуй, особенность: и там, и здесь террор направлялся против людей обыкновенных. В основном, как пишут французы, против крестьян, солдат и мастеровых. Против кого направлялся наш террор, вы и сами помните.
   Ну, а цель террора довольно точно сформулировал основоположник и родоначальник научного терроризма, великий вождь и учитель трудящихся всего мира товарищ Робеспьер. Он хотел «пересоздать человека» и «возродить человечество».
   «Террор направлен против, — цитирую основоположника, — мерзости личного „я“.
   Вот теперь до конца прояснены и понятны и коренные задачи советской власти: убить в человеке человеческое, лишить его индивидуальности, сделать его придатком государственной машины, ее послушным — по Сталину — винтиком…
   А для этого надо было объявить БОЛЬШОЙ ТЕРРОР своему народу.
   Рабочим и инженерам (суд над Промпартией), крестьянам (раскулачивание), военным, политикам, врачам…
   И, конечно, деятелям науки и искусства.
   Союз писателей одно из многих и даже не главных звеньев такого террора, он послал на гильотину (то бишь на расстрел) тысячу двести писателей, еще столько же сидело в лагерях. Кем они оттуда вышли и вышли ли, это никого не интересует. И Союз писателей не интересует тоже.
   Большевики-ленинцы, вслед за Робеспьером, ставили целью создать человека новой формации, и, в целом, изничтожив во время своих кровавых опытов лучшую часть нации, они более даже, чем французы, достигли своей цели.
   В большевистской «пробирке» (одна шестая часть планеты) возник некий гомункулус (Homunculus), под иным, правда, названием: «homo sovieticus», человек, поразивший весь мир своим особым «советским характером» (читайте «Как закалялась сталь»), вовсе не верующий в Бога, но зато верующий в родную партию и в ее Политбюро.
   Мы все, без исключения, кровные дети коммунистического террора, который «сокрушил все умы, давил на все сердца; он составил силу правительства, а она была такова, что многочис-ленные обитатели обширной территории как будто утратили все качества, отличавшие человека от скотины. Казалось, что в них осталось столько жизни, сколько правительству было угодно им предоставить. Человеческое „я“ не существовало более; индивидуум превратился в автомата…»
   Но я опять перепутал времена, эта длинная цитата взята мной у участника первой французской революции, хотя звучит она так, будто мы с вами итожим сегодня плоды семидесятилетнего хозяйствования.
   Как-то один японский бизнесмен заметил моим соотечественникам: «Вы все время говорите на несколько тонов выше. Ваши диалоги начинаются с решительного „нет“. У вас даже муж с женой в кафе разговаривают в повышенных тонах, без конца выясняя отношения. Мы не понимаем, когда вы воинственно и активно, напором, а не разумом пытаетесь утвердить истину…» Это он говорил не о Верховном Совете; его в скандальном таком виде, на уровне, скажем так, хамско-бытовом, как коммунальная кухня, тогда еще не было. Японец, как я понимаю, имел в виду как раз наш, воспетый классиками соцреализма, «советский характер»…
   Давайте заглянем себе в душу и признаемся, хоть что и страшно: пока мы такие, мы не сможем построить свободного общества, какие бы замечательные законы сегодня мы ни принимали. Но, более того, мы и законов не примем, и будем с надеждой оглядывайся назад, ища там, а не впереди спасение для себя.
   И это хорошо понимают большевики. Для нашего успокоения они, конечно, будут утверждать, что всё в прошлом, и ребята из КГБ занялись устройством музеев, а в свободное время с радостью выезжают за город копать картошку, а классовой и идеологической, и всякой прочей борьбе, то бишь террору, пришел полный конец… (Комиссары, даже французские, тут нашли бы иное, покрепче, словцо).