Страница:
– Какие успехи? – спросил я, заведомо зная, что успехов никаких нет. Просто наступил его черед сторожить.
А он вдруг ответил:
– Так я нашел!.. Эту… ну… Катерину твою… с косичками…
Я не поверил. Небось, хочет еще и трут выманить…
– Ну и где же она? – поинтересовался я, представляя, как красиво начнет он сейчас врать. Мол, уговаривал и так и сяк, а она не захотела, боится. Да и не знает, кто ее зовет. Может, решится, но не сейчас… Ну и дальше в том же духе. Я и сам бы не хуже насочинял.
– Да здесь, здесь! Она тебя слышит! – воскликнул Тишкин, хихикая радостно.
Я затих, пораженный. Неведомый мне Тишкин оказался придурком не меньшим, чем я. Пошел и привел. И еще радуется. А она стоит там и слушает. А я молчу. Не знаю, о чем говорить.
– Так ее зовут Катя? – спросил я растерянно.
– Да, меня зовут Катя, – донеслось из-за двери. Я никогда не слышал ее голоса, но сразу узнал. Именно такой красивый голос и должен был быть у нее. – А тебя как зовут?
– Александр Гуляев.
– Саша, значит.
– Да, Саша.
– Послушай, Саша, я не знаю, зачем ты меня позвал…
– Я и сам не знаю, – перебил я.
– Мы с тобой где-то встречались?
– Да… в кино…
– Я так и подумала… Значит, это был ты? Сидел позади меня? Ты еще так на меня смотрел…
– Как я смотрел? – Внутри меня все похолодело.
– По-особенному…
Мы дружно замолчали. Дальше говорить можно было только о чем-то важном. Но рядом с ней стоял Тишкин, и я не хотел, чтобы он нас слушал.
– Тишкин! – позвал я. – Ты еще здесь?
– А где я должен быть? – спросил он обиженно.
– Ну погулял бы…– посоветовал я. – Вокруг сарая, что ли.
– А когда трут отдашь?
– Отдам. Сперва я с Катериной поговорю.
– Поговоришь да раздумаешь, – громким шепотом произнес Тишкин. – А я что, зазря старался?
– Не зазря.
– Тогда давай! А потом можешь хоть до ночи любезничать. – И добавил для пущей убедительности, но прозвучало это как угроза: – Если доживешь до ночи! Так-то!
Я достал трут и подсунул под дверь.
– Забирай! А теперь катись!
– Так зачем ты меня позвал? – спросила Катя.
– Тишкин еще здесь?
– Нет, он отошел. Но недалеко.
– А ты не удивилась? И не побоялась прийти?
– Чего бояться? Тут такие же люди. И Тишкин этот твой… Даже не грубил.
– А он какой из себя? – спросил я почему-то.
– Обыкновенный. Маленький такой, рыжий. Только слишком худой. А за что тебя тут заперли?
– Все равно не поймешь, – проговорил я.
– Я догадливая. Это дружки тебя заперли?
– Да какие они дружки!
– Ну Тишкин твой… Или кто?
– Тишкин только сторожит.
– Тогда кто?
– Да ты все равно их не знаешь. Главный урка Яшка. У нас все урки Яшки…
– У него случайно не голубые глаза? – спросила Катя.
– Голубые.
– Светленький такой? Приветливый, обходительный, да? – Портрет у нее выходил как с натуры. – Он и есть ваш главный урка?
– Да, – нехотя ответил я.
Катя помолчала, о чем-то раздумывая. А потом призналась:
– Я его хорошо знаю. Он жил в нашем доме, в соседнем подъезде. Мы даже с ним дружили в шестом классе. Он такой золотой ангелочек был. Ласковый, курчавый, голубоглазый. А потом у него арестовали родителей, и его забрали. Но отпустили. А за это время их квартиру уже заняли, и он ночевал на лестнице. Он даже хотел поджечь дом, чтобы отомстить этим… которые в его квартире. И тогда его снова забрали… Но я не знала, что он здесь, в колонии… И это он тебя запер? За что?
– Не скажу.
– А хочешь, я его попрошу и он тебя отпустит? Ведь он добрый…
– Нет, – сказал я.
К чему относилось мое «нет», думаю, Катя не поняла.
– А почему этот… Тишкин говорил так странно, что ты не доживешь до вечера? Это он так шутил?
– Да, шутил, – сказал я. – И твой Яша… он тоже… шутник…
В этот момент воротился Тишкин. Он что-то сказал Кате, и она тут же, не попрощавшись со мной, ушла. Может, обиделась за своего Яшу. А мой страж, как бы оправдываясь, сказал, что скоро придет смена, а тут Катя. Тогда из него тоже пирожки сделают!
– А чего ты трепался насчет вечера? – спросил я. – Готовятся, да?
– Готовятся, – подтвердил Тишкин. – Но что готовят, честно, не знаю.
И тут я решился у него попросить.
– Слушай, – начал я, – сам понимаешь, последние часы… а курить так хочется, мочи нет.
– Да я и сам бы не прочь, – подхватил Тишкин.
– Так, может, того… по последней?
– Да, а где табачок добыть?
– Так травку! Травку! – почти завопил я. Надежда всколыхнула меня до нутра. А там, внутри, полыхало незримое пламя, освободительный пожар, дымом которого я отсюда сейчас уйду.
И вдруг как ушат воды.
– А огня-то все равно нет… – произнес растерянно Тишкин. – Загнал я твое кресало. Полбухарика дали. – И добавил с сожалением: – А ведь с трутом могли и больше отвалить!..
Ночная гроза
Главный подсудимый
Суд идет
Визит Главного
Наш смешной дружок Швейк
А он вдруг ответил:
– Так я нашел!.. Эту… ну… Катерину твою… с косичками…
Я не поверил. Небось, хочет еще и трут выманить…
– Ну и где же она? – поинтересовался я, представляя, как красиво начнет он сейчас врать. Мол, уговаривал и так и сяк, а она не захотела, боится. Да и не знает, кто ее зовет. Может, решится, но не сейчас… Ну и дальше в том же духе. Я и сам бы не хуже насочинял.
– Да здесь, здесь! Она тебя слышит! – воскликнул Тишкин, хихикая радостно.
Я затих, пораженный. Неведомый мне Тишкин оказался придурком не меньшим, чем я. Пошел и привел. И еще радуется. А она стоит там и слушает. А я молчу. Не знаю, о чем говорить.
– Так ее зовут Катя? – спросил я растерянно.
– Да, меня зовут Катя, – донеслось из-за двери. Я никогда не слышал ее голоса, но сразу узнал. Именно такой красивый голос и должен был быть у нее. – А тебя как зовут?
– Александр Гуляев.
– Саша, значит.
– Да, Саша.
– Послушай, Саша, я не знаю, зачем ты меня позвал…
– Я и сам не знаю, – перебил я.
– Мы с тобой где-то встречались?
– Да… в кино…
– Я так и подумала… Значит, это был ты? Сидел позади меня? Ты еще так на меня смотрел…
– Как я смотрел? – Внутри меня все похолодело.
– По-особенному…
Мы дружно замолчали. Дальше говорить можно было только о чем-то важном. Но рядом с ней стоял Тишкин, и я не хотел, чтобы он нас слушал.
– Тишкин! – позвал я. – Ты еще здесь?
– А где я должен быть? – спросил он обиженно.
– Ну погулял бы…– посоветовал я. – Вокруг сарая, что ли.
– А когда трут отдашь?
– Отдам. Сперва я с Катериной поговорю.
– Поговоришь да раздумаешь, – громким шепотом произнес Тишкин. – А я что, зазря старался?
– Не зазря.
– Тогда давай! А потом можешь хоть до ночи любезничать. – И добавил для пущей убедительности, но прозвучало это как угроза: – Если доживешь до ночи! Так-то!
Я достал трут и подсунул под дверь.
– Забирай! А теперь катись!
– Так зачем ты меня позвал? – спросила Катя.
– Тишкин еще здесь?
– Нет, он отошел. Но недалеко.
– А ты не удивилась? И не побоялась прийти?
– Чего бояться? Тут такие же люди. И Тишкин этот твой… Даже не грубил.
– А он какой из себя? – спросил я почему-то.
– Обыкновенный. Маленький такой, рыжий. Только слишком худой. А за что тебя тут заперли?
– Все равно не поймешь, – проговорил я.
– Я догадливая. Это дружки тебя заперли?
– Да какие они дружки!
– Ну Тишкин твой… Или кто?
– Тишкин только сторожит.
– Тогда кто?
– Да ты все равно их не знаешь. Главный урка Яшка. У нас все урки Яшки…
– У него случайно не голубые глаза? – спросила Катя.
– Голубые.
– Светленький такой? Приветливый, обходительный, да? – Портрет у нее выходил как с натуры. – Он и есть ваш главный урка?
– Да, – нехотя ответил я.
Катя помолчала, о чем-то раздумывая. А потом призналась:
– Я его хорошо знаю. Он жил в нашем доме, в соседнем подъезде. Мы даже с ним дружили в шестом классе. Он такой золотой ангелочек был. Ласковый, курчавый, голубоглазый. А потом у него арестовали родителей, и его забрали. Но отпустили. А за это время их квартиру уже заняли, и он ночевал на лестнице. Он даже хотел поджечь дом, чтобы отомстить этим… которые в его квартире. И тогда его снова забрали… Но я не знала, что он здесь, в колонии… И это он тебя запер? За что?
– Не скажу.
– А хочешь, я его попрошу и он тебя отпустит? Ведь он добрый…
– Нет, – сказал я.
К чему относилось мое «нет», думаю, Катя не поняла.
– А почему этот… Тишкин говорил так странно, что ты не доживешь до вечера? Это он так шутил?
– Да, шутил, – сказал я. – И твой Яша… он тоже… шутник…
В этот момент воротился Тишкин. Он что-то сказал Кате, и она тут же, не попрощавшись со мной, ушла. Может, обиделась за своего Яшу. А мой страж, как бы оправдываясь, сказал, что скоро придет смена, а тут Катя. Тогда из него тоже пирожки сделают!
– А чего ты трепался насчет вечера? – спросил я. – Готовятся, да?
– Готовятся, – подтвердил Тишкин. – Но что готовят, честно, не знаю.
И тут я решился у него попросить.
– Слушай, – начал я, – сам понимаешь, последние часы… а курить так хочется, мочи нет.
– Да я и сам бы не прочь, – подхватил Тишкин.
– Так, может, того… по последней?
– Да, а где табачок добыть?
– Так травку! Травку! – почти завопил я. Надежда всколыхнула меня до нутра. А там, внутри, полыхало незримое пламя, освободительный пожар, дымом которого я отсюда сейчас уйду.
И вдруг как ушат воды.
– А огня-то все равно нет… – произнес растерянно Тишкин. – Загнал я твое кресало. Полбухарика дали. – И добавил с сожалением: – А ведь с трутом могли и больше отвалить!..
Ночная гроза
До ночи больше ничего не произошло. А ночью разразилась гроза. В окошечко и под дверью почти без перерыва сверкало синим пламенем и грохотало так, что вздрагивал весь сарай, а с потолка сыпалась труха. Хоть бы молния сюда ударила, что ли. У Господа не надо просить кресало, ему оттуда видней, куда направить свой очищающий огонь. Но все рядом, рядом били молнии. Все мимо.
Я слушал, как за стеной шумит ливень, и прикидывал, где мокнет сейчас моя стража? Неужто у дверей, как приставили, так и бдят под дождем? Я подошел к двери и спросил, кто там стоит. Мне не ответили. Я крикнул сильней, пытаясь перекричать шум дождя:
– Эй! Кто-то есть? Нет?
Если бы не ответили, я бы все-таки попытался сломать запор. Но я услышал слабый голосок:
– Никого тут нет.
– И тебя, что ли, нет? – спросил я не без издевки.
– И меня нет.
– А с кем я говорю? С привидением, что ли?
– Нет, – пропищали за дверью. – Я просто из младшей группы, заменяю… за пайку.
Понятно. Кому-то не хотелось мокнуть, вот он и нанял за кусман малька. Его жизнь, как и моя, тоже ничего не стоит. Отработает за милую душу и в бурю и в грозу. Интересно, знает ли он, кого сторожит?
– Тебя как зовут?
– Жидок.
– Это имя или фамилия?
– Прозвище.
Дождь, приустав, сделал короткую передышку. Грохотало чуть реже.
– Но почему Жидок? Жидковат, что ли?
– Жидковат, – согласился он. – И еврей я.
– Но имя у тебя есть?
– Есть, Яков.
Мне подумалось, что вот еще один Яшка, мало мне урок. Но этот, понятно, из самых бессловесных и голодных. Еще неизвестно, кому из нас двоих хуже, – ему или мне.
– А ты других Яшек знаешь? – спросил я.
– Кто же их не знает! – помолчав, сказал он.
– Ты их боишься?
– Боюсь.
– А почему ты их боишься?
Он не ответил. Он и говорить о них боялся. Получается, я один такой придурошный, что этим Яшкам сопротивляюсь. Вот посадят на стул этого Жидка и скажут: мол, пора его на пирожки. И все, и нет никакого Жидка. Жидком больше, Жидком меньше – такая в нашей колонии арифметика. А может, и в других тоже? А может, во всем мире так, что Жидки в счет не идут?
– А тебе здесь в грозу не страшно? – спросил я.
– Страшно, – сознался он. И вдруг спросил: – А тебе?
– Мне?
– Ну да. Небось, тоже не сахар?
– А ты знаешь, с кем говоришь? – поинтересовался я.
– Все знают: ты Гуляев. И тебя завтра… – Он помедлил, подыскивая слово. – Завтра, значит, пришьют.
Вот как – все всё знают. Может, и Карабас Барабас тоже знает? А может, и сам начальник колонии?
– А как – не знаешь?
– Не, не знаю. У нас тоже одного пришили. Удавкой. Он не хотел в рабы идти.
– А ты?
– А я что? Я давно раб. Меня несколько раз уж продавали.
Дождь припустил сильней, и пришлось говорить, прислонившись ртом к двери.
– А вот скажи… Яков, если потребуется кого-то пришить, ты сможешь?
– Кого?
– А тебе не все равно? Ну хоть меня?
Сверкнуло мертвым белым светом, обнажив нутро сарая, а потом как в чернила опустили. Ни звука, ни света. Такой, наверное, и есть ад, когда ничего не чувствуешь. Даже темноту не чувствуешь.
Придя в себя, я свой вопрос повторил, почти прокричал. Я очень хотел услышать, что этот Яков ответит.
– А меня… ты… Я-ков пришил бы?!
После недолгого молчания он спросил:
– Если бы приказали, да?
– Да, если бы приказали!
– Конечно.
– А как?
– Как скажут.
– И спицей?
– Ну спицей, – протянул он. – Спицей-то легче всего!
– А ты пробовал?
– Нет, не пробовал.
И больше ни на один мой вопрос он не ответил. Может, ушел к другой стороне сарая, чтобы закончить разговор.
А я с сожалением вслушивался в отдаляющиеся перекаты грома, подумав, что все-таки гроза принесла в мою жизнь разнообразие. А без нее можно от темноты и тишины с ума сойти…
Я слушал, как за стеной шумит ливень, и прикидывал, где мокнет сейчас моя стража? Неужто у дверей, как приставили, так и бдят под дождем? Я подошел к двери и спросил, кто там стоит. Мне не ответили. Я крикнул сильней, пытаясь перекричать шум дождя:
– Эй! Кто-то есть? Нет?
Если бы не ответили, я бы все-таки попытался сломать запор. Но я услышал слабый голосок:
– Никого тут нет.
– И тебя, что ли, нет? – спросил я не без издевки.
– И меня нет.
– А с кем я говорю? С привидением, что ли?
– Нет, – пропищали за дверью. – Я просто из младшей группы, заменяю… за пайку.
Понятно. Кому-то не хотелось мокнуть, вот он и нанял за кусман малька. Его жизнь, как и моя, тоже ничего не стоит. Отработает за милую душу и в бурю и в грозу. Интересно, знает ли он, кого сторожит?
– Тебя как зовут?
– Жидок.
– Это имя или фамилия?
– Прозвище.
Дождь, приустав, сделал короткую передышку. Грохотало чуть реже.
– Но почему Жидок? Жидковат, что ли?
– Жидковат, – согласился он. – И еврей я.
– Но имя у тебя есть?
– Есть, Яков.
Мне подумалось, что вот еще один Яшка, мало мне урок. Но этот, понятно, из самых бессловесных и голодных. Еще неизвестно, кому из нас двоих хуже, – ему или мне.
– А ты других Яшек знаешь? – спросил я.
– Кто же их не знает! – помолчав, сказал он.
– Ты их боишься?
– Боюсь.
– А почему ты их боишься?
Он не ответил. Он и говорить о них боялся. Получается, я один такой придурошный, что этим Яшкам сопротивляюсь. Вот посадят на стул этого Жидка и скажут: мол, пора его на пирожки. И все, и нет никакого Жидка. Жидком больше, Жидком меньше – такая в нашей колонии арифметика. А может, и в других тоже? А может, во всем мире так, что Жидки в счет не идут?
– А тебе здесь в грозу не страшно? – спросил я.
– Страшно, – сознался он. И вдруг спросил: – А тебе?
– Мне?
– Ну да. Небось, тоже не сахар?
– А ты знаешь, с кем говоришь? – поинтересовался я.
– Все знают: ты Гуляев. И тебя завтра… – Он помедлил, подыскивая слово. – Завтра, значит, пришьют.
Вот как – все всё знают. Может, и Карабас Барабас тоже знает? А может, и сам начальник колонии?
– А как – не знаешь?
– Не, не знаю. У нас тоже одного пришили. Удавкой. Он не хотел в рабы идти.
– А ты?
– А я что? Я давно раб. Меня несколько раз уж продавали.
Дождь припустил сильней, и пришлось говорить, прислонившись ртом к двери.
– А вот скажи… Яков, если потребуется кого-то пришить, ты сможешь?
– Кого?
– А тебе не все равно? Ну хоть меня?
Сверкнуло мертвым белым светом, обнажив нутро сарая, а потом как в чернила опустили. Ни звука, ни света. Такой, наверное, и есть ад, когда ничего не чувствуешь. Даже темноту не чувствуешь.
Придя в себя, я свой вопрос повторил, почти прокричал. Я очень хотел услышать, что этот Яков ответит.
– А меня… ты… Я-ков пришил бы?!
После недолгого молчания он спросил:
– Если бы приказали, да?
– Да, если бы приказали!
– Конечно.
– А как?
– Как скажут.
– И спицей?
– Ну спицей, – протянул он. – Спицей-то легче всего!
– А ты пробовал?
– Нет, не пробовал.
И больше ни на один мой вопрос он не ответил. Может, ушел к другой стороне сарая, чтобы закончить разговор.
А я с сожалением вслушивался в отдаляющиеся перекаты грома, подумав, что все-таки гроза принесла в мою жизнь разнообразие. А без нее можно от темноты и тишины с ума сойти…
Главный подсудимый
На завтра за мной пришли снова под ночь, когда я уже задремывать начал. И снова это был Ленька Пузырь. На этот раз он был необычно молчалив. Не в настроении, что ли. Прикрикнул на стражу и на меня все ворчал: медленно, мол, двигаюсь, скорей надо, там уже заждались.
На крыльце на этот раз вместо божьих одуванчиков стояла рослая тетка в ватнике и мужской кепке.
– Этот, что ли? – спросила, перегораживая нам проход и вылупляя на меня глаза. Оглядела с головы до ног, разочарованно покачала головой.
– Ты, Моть, пусти, нам некогда, – попросил Пузырь.
– А у меня время казенное, что ли? – промычала она. – Я должна товар лицом видеть. А то дохлятину в прошлый раз подсунули, даже на холодец не сгодился. Но и этот, вижу, тоже не подарок. Кожа да кости.
– Но мы, правда, спешим! – более настойчиво сказал Пузырь, пытаясь отодвинуть с дороги настырную тетку. – Потом поговорим.
– Потом суп с котом! – отмахнулась тетка. – Им развлечение, а у меня дело стоит. Ты махорочку у тети Моти таскаешь? А самогончик на днях брал?
– Да ладно. Получишь, как обещано, – сбавил тон Пузырь.
Они немного с теткой пошептались, и мы прошли. А тетка все оценивающе смотрела мне вслед.
В дальней спальне к моему появлению все было готово. И стул с номером 8-16 был на месте, и двое Яшек сидели на полу, и Главный стоял в нетерпении посреди комнаты. Остальные на этот раз тесно сгрудились на кроватях, как на трибунах, так что лица их, если не всматриваться, были одно белое пятно. Жидка, конечно, тут быть не могло, им, малькам, потом все изобразят в лицах, но другие нетерпеливо ожидали обещанного зрелища. А, впрочем, куда они могли от него деться!
– Вот и Гуляев собственной персоной! – приветствовал меня Главный. Было заметно, что он празднично настроен. – Наша знаменитость! О нем сейчас говорят в колонии больше, чем обо мне!
Я застыл в дверях. Теперь я видел и спицу. Острая, сверкающая, она была положена рядом со стулом, на тумбочку. Но положена не как-нибудь, а на вышитую красную подушечку. Ведь где-то сперли ее для такого торжества. Главный, что касается мелочей, был особенно изобретателен.
– Сегодня твое место вот тут. – Он указал на середину комнаты. – Уж прости, милок, придется постоять. Местов на трибуне самим не хватает.
В другой раз от таких слов все бы заржали, но сейчас в спальне стояла настороженная тишина. Прошлый урок не прошел даром.
– Ну что, пора кино крутить?
Главный посмотрел на своих Яшек. Те согласно кивнули. Украинский Яшка – добродушно улыбаясь, кореец – с каменным лицом.
Главный торжественно повернулся к Пузырю, который вместе с моей охраной оставался у дверей, и приказал доставить подсудимого. Так и сказал:
– Доставить сюда главного подсудимого для вынесения ему приговора.
Стража исчезла за дверью на несколько томительных минут.
Ни я, ни остальные зрители, кроме разве урок, ничего не понимали. Приговоренный вроде стоит посреди комнаты, ждет, а тут, получается, будет еще кто-то, кого сейчас приведут, приговорят и тоже казнят?
А Главный, как бы случайно, а может, и правда, случайно, присел на стул, приготовленный для казни, и спокойно смотрел на дверь. И все таращились туда же, затаив дыхание.
Наконец, стража внесла странного человека, придерживая под руки. Когда его дотащили до середины спальни, все увидели, что в руках у них истукан, наряженный в добротные штаны из чертовой кожи, линялую гимнастерку без погон и кепочку-восьмиклинку. Все по моде, в таком виде фраера на барахолке прогуливаются. Ему еще бы фиксу во рту. Но рот, глаза и нос были нарисованы углем на куске фанеры.
Довольный произведенным эффектом, Главный с улыбочкой уступил чучелу место на стуле, приговаривая, как радушный хозяин:
– Сюда, сюда, дорогуша… Присядь, посиди, мы тебя прям заждались… Ужас, как все тебя хотим видеть!
Истукана усадили на стул. А чтобы не упал, веревкой к спинке привязали.
– Ну вот, теперь все в сборе, – удовлетворенно произнес Главный. Он еще раз внимательно осмотрел истукана и повернулся к зрителям. Ткнул пальцем в Теслина, который опять почему-то оказался ближе других. – На середку, на середку давай. Будешь обвинителем.
Теслин, побледнев, поднялся и сделал несколько шагов.
– Рассказывай давай…
– О чем?
– О своей паскудной жизни. Тебе сколько нащелкало-то?
– Тринадцать.
– Ого, да ты уже мужичок.
– А я чего?.. – заикаясь, произнес Теслин. – Я ничего не сделал.
– А кто сделал? Почему ты здесь? Да перестань дрожать! – прикрикнул Главный. – Отвечай: как попал в колонию?
– Выгнали. Из дому.
– Кто выгнал?
– Тетка. Когда мать умерла.
– А тетка, что – поселилась в твоем доме?
– Да. А потом мужика себе привела, и он меня бить начал.
– За что?
– Ни за что. Мешал я им. Тетка говорила: чтобы он сдох, паскуденок, гони его прочь. Чего кормить зазря? А мужик по голове кулаком, да все во сне, когда я спал. А потом ночью выволок за дверь и пригрозил: не уберешься, прибью…
Все слушали, только Главный чему-то странно улыбался. А когда Теслин замолчал, он спросил, озирая спальню:
– Судим? – И указал на истукана.
– Судим!
– Казнить?
– Да-а! Да-а! Да-а! – взревела спальня.
Даже истукан покачнулся на стуле, будто от испуга.
Главный повернулся ко мне.
– Решение суда слышал? Будешь исполнителем… палачом.
Он не спрашивал. Он как бы советовал.
Все теперь смотрели на меня. И Теслин смотрел. И урки напряглись. И Главный, чуть скривив губы, ожидал ответа.
Кто-то из-за спин выкрикнул:
– Ну чего ты?! Истукан же! Коли, ему не больно!
Я вздохнул, озираясь. И ничего не ответил. Наверное, я один понимал, что дело вовсе не в истукане. Это сегодня он. А завтра будет девочка в беретике. Или Жидок. Или…
– Решил? Твердо решил? – поинтересовался Главный, не проявляя никаких эмоций. Но глаза из голубых сделались стальными. – Ну я так и думал: упертый. А ведь помиловочку бы заработал. – Он оглядел спальню и громко объявил: – Будет казнить пострадавший!
Теслин осторожно взял с подушечки спицу, руки у него дрожали, будто впрямь казнил живого. А может, сейчас он видел теткиного хахаля с пропитой рожей и разбойными глазами. Теслин приблизился к истукану со спины и уже приладился, прицелился острием под лопатку, но в последний момент растерянно оглянулся, будто спрашивая, так ли он все делает.
– Да коли же! Коли! – закричало несколько голосов сразу.
И он, зажмурившись, всадил спицу под лопатку истукану. С такой звериной ненавистью всадил, что другой конец вылез из груди.
А у меня от этого удара почему-то погорячело в груди, и стало больно дышать.
На крыльце на этот раз вместо божьих одуванчиков стояла рослая тетка в ватнике и мужской кепке.
– Этот, что ли? – спросила, перегораживая нам проход и вылупляя на меня глаза. Оглядела с головы до ног, разочарованно покачала головой.
– Ты, Моть, пусти, нам некогда, – попросил Пузырь.
– А у меня время казенное, что ли? – промычала она. – Я должна товар лицом видеть. А то дохлятину в прошлый раз подсунули, даже на холодец не сгодился. Но и этот, вижу, тоже не подарок. Кожа да кости.
– Но мы, правда, спешим! – более настойчиво сказал Пузырь, пытаясь отодвинуть с дороги настырную тетку. – Потом поговорим.
– Потом суп с котом! – отмахнулась тетка. – Им развлечение, а у меня дело стоит. Ты махорочку у тети Моти таскаешь? А самогончик на днях брал?
– Да ладно. Получишь, как обещано, – сбавил тон Пузырь.
Они немного с теткой пошептались, и мы прошли. А тетка все оценивающе смотрела мне вслед.
В дальней спальне к моему появлению все было готово. И стул с номером 8-16 был на месте, и двое Яшек сидели на полу, и Главный стоял в нетерпении посреди комнаты. Остальные на этот раз тесно сгрудились на кроватях, как на трибунах, так что лица их, если не всматриваться, были одно белое пятно. Жидка, конечно, тут быть не могло, им, малькам, потом все изобразят в лицах, но другие нетерпеливо ожидали обещанного зрелища. А, впрочем, куда они могли от него деться!
– Вот и Гуляев собственной персоной! – приветствовал меня Главный. Было заметно, что он празднично настроен. – Наша знаменитость! О нем сейчас говорят в колонии больше, чем обо мне!
Я застыл в дверях. Теперь я видел и спицу. Острая, сверкающая, она была положена рядом со стулом, на тумбочку. Но положена не как-нибудь, а на вышитую красную подушечку. Ведь где-то сперли ее для такого торжества. Главный, что касается мелочей, был особенно изобретателен.
– Сегодня твое место вот тут. – Он указал на середину комнаты. – Уж прости, милок, придется постоять. Местов на трибуне самим не хватает.
В другой раз от таких слов все бы заржали, но сейчас в спальне стояла настороженная тишина. Прошлый урок не прошел даром.
– Ну что, пора кино крутить?
Главный посмотрел на своих Яшек. Те согласно кивнули. Украинский Яшка – добродушно улыбаясь, кореец – с каменным лицом.
Главный торжественно повернулся к Пузырю, который вместе с моей охраной оставался у дверей, и приказал доставить подсудимого. Так и сказал:
– Доставить сюда главного подсудимого для вынесения ему приговора.
Стража исчезла за дверью на несколько томительных минут.
Ни я, ни остальные зрители, кроме разве урок, ничего не понимали. Приговоренный вроде стоит посреди комнаты, ждет, а тут, получается, будет еще кто-то, кого сейчас приведут, приговорят и тоже казнят?
А Главный, как бы случайно, а может, и правда, случайно, присел на стул, приготовленный для казни, и спокойно смотрел на дверь. И все таращились туда же, затаив дыхание.
Наконец, стража внесла странного человека, придерживая под руки. Когда его дотащили до середины спальни, все увидели, что в руках у них истукан, наряженный в добротные штаны из чертовой кожи, линялую гимнастерку без погон и кепочку-восьмиклинку. Все по моде, в таком виде фраера на барахолке прогуливаются. Ему еще бы фиксу во рту. Но рот, глаза и нос были нарисованы углем на куске фанеры.
Довольный произведенным эффектом, Главный с улыбочкой уступил чучелу место на стуле, приговаривая, как радушный хозяин:
– Сюда, сюда, дорогуша… Присядь, посиди, мы тебя прям заждались… Ужас, как все тебя хотим видеть!
Истукана усадили на стул. А чтобы не упал, веревкой к спинке привязали.
– Ну вот, теперь все в сборе, – удовлетворенно произнес Главный. Он еще раз внимательно осмотрел истукана и повернулся к зрителям. Ткнул пальцем в Теслина, который опять почему-то оказался ближе других. – На середку, на середку давай. Будешь обвинителем.
Теслин, побледнев, поднялся и сделал несколько шагов.
– Рассказывай давай…
– О чем?
– О своей паскудной жизни. Тебе сколько нащелкало-то?
– Тринадцать.
– Ого, да ты уже мужичок.
– А я чего?.. – заикаясь, произнес Теслин. – Я ничего не сделал.
– А кто сделал? Почему ты здесь? Да перестань дрожать! – прикрикнул Главный. – Отвечай: как попал в колонию?
– Выгнали. Из дому.
– Кто выгнал?
– Тетка. Когда мать умерла.
– А тетка, что – поселилась в твоем доме?
– Да. А потом мужика себе привела, и он меня бить начал.
– За что?
– Ни за что. Мешал я им. Тетка говорила: чтобы он сдох, паскуденок, гони его прочь. Чего кормить зазря? А мужик по голове кулаком, да все во сне, когда я спал. А потом ночью выволок за дверь и пригрозил: не уберешься, прибью…
Все слушали, только Главный чему-то странно улыбался. А когда Теслин замолчал, он спросил, озирая спальню:
– Судим? – И указал на истукана.
– Судим!
– Казнить?
– Да-а! Да-а! Да-а! – взревела спальня.
Даже истукан покачнулся на стуле, будто от испуга.
Главный повернулся ко мне.
– Решение суда слышал? Будешь исполнителем… палачом.
Он не спрашивал. Он как бы советовал.
Все теперь смотрели на меня. И Теслин смотрел. И урки напряглись. И Главный, чуть скривив губы, ожидал ответа.
Кто-то из-за спин выкрикнул:
– Ну чего ты?! Истукан же! Коли, ему не больно!
Я вздохнул, озираясь. И ничего не ответил. Наверное, я один понимал, что дело вовсе не в истукане. Это сегодня он. А завтра будет девочка в беретике. Или Жидок. Или…
– Решил? Твердо решил? – поинтересовался Главный, не проявляя никаких эмоций. Но глаза из голубых сделались стальными. – Ну я так и думал: упертый. А ведь помиловочку бы заработал. – Он оглядел спальню и громко объявил: – Будет казнить пострадавший!
Теслин осторожно взял с подушечки спицу, руки у него дрожали, будто впрямь казнил живого. А может, сейчас он видел теткиного хахаля с пропитой рожей и разбойными глазами. Теслин приблизился к истукану со спины и уже приладился, прицелился острием под лопатку, но в последний момент растерянно оглянулся, будто спрашивая, так ли он все делает.
– Да коли же! Коли! – закричало несколько голосов сразу.
И он, зажмурившись, всадил спицу под лопатку истукану. С такой звериной ненавистью всадил, что другой конец вылез из груди.
А у меня от этого удара почему-то погорячело в груди, и стало больно дышать.
Суд идет
А суд продолжался.
Главный осторожно потрогал торчащее из груди истукана острие, одобрительно кивнул.
– Первый раз… Но со старанием. – И посмотрел вокруг. – Кто у нас следующий обвинитель?
Никто не торопился рассказывать про свою жизнь. Но и Главный никого не торопил. Ему, видать, пришелся по душе рассказ Теслина. И особенно понравилась сама казнь. Он еще раз провел пальцем по торчащему острию и вдруг спросил:
– Кого еще выгоняли из дома?
Поднялся лес рук. И я поднял свою.
– А кого били?
Снова лес рук
– Кого насиловали? Кого в кутузке без еды держали? За кем менты охотились?
Спальня громогласно ухала и кричала, накаляя атмосферу:
– Нас! Нас! Нас!
– А кто из вас расправился со своими обидчиками? – негромко спросил Главный, проходя вдоль ряда и всматриваясь в глаза. – Кто пытался поджечь дом? Кто кусался и сопротивлялся? Кто хотел убить обидчика? Кто убил насильника? Кто? Кто? Кто?
Спальня вновь взревела. Каждый кричал свое, но прошибло всех, и все теперь рвались о себе рассказать. Даже Яшки приподнялись с пола, забыв о своем особом положении, и что-то закричали. Украинец, я слышал, повторял лишь слово «резать», а кореец слово «стрелять».
Спокойней всех был Главный. У него все время мелькала на лице странная улыбка. И глаза меняли цвет. То почти васильковые, ласковые, теплые, а то, как обломок стального кресала или острие спицы, которое торчало из груди истукана.
Он вдруг повернулся ко мне и тихо, так, что расслышал я один, выдавил сквозь зубы:
– Эх ты, жалельщик… Ты бы вот их пожалел…
Отвернулся и, обращаясь к спальне, сказал:
– Мы будем их всех… всех судить! Вот здесь! – Он указал на стул с истуканом. – Они против нас? Все?
– Все! Все! Все!
– А мы против них! Мы их казним! Всех!
– Ка-знить! Ка-знить! – подхватила спальня.
Стекла в окнах задребезжали. Пол дрогнул от топота. Всеохватывающее, сладкое, раскаленное добела чувство ненависти к своим обидчикам захлестнуло сидящих. Кровь ударила в головы. Казалось, еще немного, и они черной, все сметающей стаей ринутся на улицу, чтобы все на пути крушить, резать, колоть…
Главный осторожно потрогал торчащее из груди истукана острие, одобрительно кивнул.
– Первый раз… Но со старанием. – И посмотрел вокруг. – Кто у нас следующий обвинитель?
Никто не торопился рассказывать про свою жизнь. Но и Главный никого не торопил. Ему, видать, пришелся по душе рассказ Теслина. И особенно понравилась сама казнь. Он еще раз провел пальцем по торчащему острию и вдруг спросил:
– Кого еще выгоняли из дома?
Поднялся лес рук. И я поднял свою.
– А кого били?
Снова лес рук
– Кого насиловали? Кого в кутузке без еды держали? За кем менты охотились?
Спальня громогласно ухала и кричала, накаляя атмосферу:
– Нас! Нас! Нас!
– А кто из вас расправился со своими обидчиками? – негромко спросил Главный, проходя вдоль ряда и всматриваясь в глаза. – Кто пытался поджечь дом? Кто кусался и сопротивлялся? Кто хотел убить обидчика? Кто убил насильника? Кто? Кто? Кто?
Спальня вновь взревела. Каждый кричал свое, но прошибло всех, и все теперь рвались о себе рассказать. Даже Яшки приподнялись с пола, забыв о своем особом положении, и что-то закричали. Украинец, я слышал, повторял лишь слово «резать», а кореец слово «стрелять».
Спокойней всех был Главный. У него все время мелькала на лице странная улыбка. И глаза меняли цвет. То почти васильковые, ласковые, теплые, а то, как обломок стального кресала или острие спицы, которое торчало из груди истукана.
Он вдруг повернулся ко мне и тихо, так, что расслышал я один, выдавил сквозь зубы:
– Эх ты, жалельщик… Ты бы вот их пожалел…
Отвернулся и, обращаясь к спальне, сказал:
– Мы будем их всех… всех судить! Вот здесь! – Он указал на стул с истуканом. – Они против нас? Все?
– Все! Все! Все!
– А мы против них! Мы их казним! Всех!
– Ка-знить! Ка-знить! – подхватила спальня.
Стекла в окнах задребезжали. Пол дрогнул от топота. Всеохватывающее, сладкое, раскаленное добела чувство ненависти к своим обидчикам захлестнуло сидящих. Кровь ударила в головы. Казалось, еще немного, и они черной, все сметающей стаей ринутся на улицу, чтобы все на пути крушить, резать, колоть…
Визит Главного
Это было слишком неожиданно. Ко мне, в мою тюрьму, к которой я уже понемногу начал привыкать, заявился Главный урка. Сам. Никому бы не удивился, кроме него. Даже двум другим Яшкам не удивился бы, потому что там все ясно. Пришли – значит, будут пытать или бить. Но когда Пузырь молча открыл дверь и в проеме появилась чья-то фигура, я не сразу догадался, кто ко мне пожаловал.
А Главный постоял, прислушиваясь, как за ним закрывают дверь, сделал в мою сторону несколько шагов, поздоровался и наигранно бодро заговорил, что шел вот мимо и решил посмотреть, как тут, значит, мне живется.
– А тут ничего, – заключил. – Не дует.
Я продолжал молча сидеть. Не из-за какого-то принципа, а просто понял, что все эти слова для запева и никакого ответа от меня не требуется. Ведь не за тем он явился, чтобы выяснить, дует мне тут или нет.
– Небось, удивляешься? – спросил он, присаживаясь на железный край кровати.
– Удивляюсь, – сознался я.
– Я сам себе удивляюсь. – Он помолчал. – И что не казнил до сих пор, дурака валяю. Могут за слабость принять. Да и вообще… чикаюсь с тобой…
– Ну так не чикайся.
– Вот-вот. Я и говорю, что сам не понимаю, чего медлю. Палачи бывают циники, а бывают романтики. Первые убивают без слов: сказано – сделано, вторые под музыку. Но результат один и тот же.
– Но ты из первых! – уверенно определил я.
– Да, я из первых. – Он снова помолчал. – Но все равно поговорить надо.
– О чем?
– О жизни. И потом, у меня тут соседка бывшая по дому была, за тебя просила.
– Я ее ни о чем не просил.
– Значит, сама. Еще говорила, что ты меня обругал, что ли.
– Нет, – сказал я. – Но я тебя не хвалил.
– И на том спасибо.
– Не стоит.
Разминка прошла нормально, можно было приступать к разговору. Второго такого случая точно не будет. Не знаю, что собирался сказать он, а я хотел спросить его о том главном, что меня мучило.
– А тебе известно, – сказал я, – что твоя соседка в тот вечер тоже была в кино?
– Ну и что? – слышно было по голосу, что он напрягся. Может, уже догадывался, что я сейчас скажу.
– У нее был восьмой ряд, шестнадцатое место.
Он молчал долго. Очень долго. И я больше не говорил ни слова. Только жалел, что не могу видеть, как меняют цвет его васильковые глаза.
Когда он наконец вновь заговорил, голос его был с хрипотцой.
– А она… – Он поперхнулся и закашлялся. – Она знает?
– О чем?
– О приговоренном месте.
– Думаю, что нет.
– И не догадывается?
– Этого я не знаю.
– Значит, может и спросить?
– Наверное, может, – сказал я. – Мы виделись всего один раз.
Вновь возникла пауза. Мы оба, каждый по-своему, переваривали этот опасный разговор. Чем он опасен для меня, понятно. Меня могут убрать как свидетеля хоть через час. Даже здесь, в сарае, без всяких этих массовок. Но и он опасался, что девочка уже догадывается о его жестокой роли. И тогда мое исчезновение еще больше его разоблачит.
– Но ты не собираешься ей говорить? – спросил он хрипло. Вот уж не думал, что в нем осталось что-то живое. Да еще после вчерашнего неистового призыва к казни всех вокруг. Если всех, значит, и девочки Кати?
Я так и спросил, не стал его жалеть.
– Так ты, и правда, жалеешь, – спросил я, – что Катя тогда могла быть… – Я не мог сказать слово «убита». Ведь убийцей-то тогда был бы я. – Могла погибнуть?
Я знал, что он не ответит. Важно было услышать, как он не ответит. И я услышал.
– Ты меня не добивай, – произнес он угрожающе. – Ты не пережил и сотой доли того, что досталось мне…
Он резко поднялся и встал напротив, пытаясь меня разглядеть. Никак не решался заговорить. Потом медленно начал:
– Когда они пришли за отцом, он был офицер, я спал… Они вели себя, как хозяева, копались в шкафу, в моих книжках… Потом они пришли за мамой, тоже ночью. Она уже знала, как это происходит, и, чтобы я снова не напугался, подняла и одела меня сама. Она сказала: «Яшенька, я уйду, а ты побудешь один. Будь умником, приготовить или постирать тебе помогут соседи. А потом я вернусь…» Вот Катины родители мне и помогали. И она… А потом приехали какие-то люди, внесли чемоданы и заняли нашу квартиру. И все наши вещи взяли себе. Даже мои книжки. А мне велели убираться. Я спал на лестничной площадке, на коврике, неподалеку от своей двери. И однажды… я специально подкараулил, когда они ушли… я облил двери бензином и поджег… И меня забрали…
Яков прошелся до стены сарая и обратно. Присел на кровать, вздохнул и тихо продолжил:
– Там меня били. Били все время, называя то диверсантом, то как-то еще. Говорили, что вынут из меня ливер. А потом посадили в камеру, где были эти… Они меня долго насиловали… Вот тогда я понял, что их надо убивать. Пока я их всех не убью, я не успокоюсь. Они зверье… Они нелюди… Они не должны жить…
Последние слова он уже проборматывал, вроде как заговариваясь. Я слышал, как он тяжело дышит, и понял, что ему плохо.
– Тебе помочь? – спросил я, поднимаясь.
– Да нет, нет, это бывает. Позови Пузыря, пусть откроет, – попросил он негромко.
Я позвал Пузыря. Тот брякнул запором и отворил дверь. Но Главный не торопился уходить. Еще посидел, приходя в себя, потом поднял голову, осмотрелся, будто впервые все увидел, поднялся и, не прощаясь, пошел к белому проему двери.
А Главный постоял, прислушиваясь, как за ним закрывают дверь, сделал в мою сторону несколько шагов, поздоровался и наигранно бодро заговорил, что шел вот мимо и решил посмотреть, как тут, значит, мне живется.
– А тут ничего, – заключил. – Не дует.
Я продолжал молча сидеть. Не из-за какого-то принципа, а просто понял, что все эти слова для запева и никакого ответа от меня не требуется. Ведь не за тем он явился, чтобы выяснить, дует мне тут или нет.
– Небось, удивляешься? – спросил он, присаживаясь на железный край кровати.
– Удивляюсь, – сознался я.
– Я сам себе удивляюсь. – Он помолчал. – И что не казнил до сих пор, дурака валяю. Могут за слабость принять. Да и вообще… чикаюсь с тобой…
– Ну так не чикайся.
– Вот-вот. Я и говорю, что сам не понимаю, чего медлю. Палачи бывают циники, а бывают романтики. Первые убивают без слов: сказано – сделано, вторые под музыку. Но результат один и тот же.
– Но ты из первых! – уверенно определил я.
– Да, я из первых. – Он снова помолчал. – Но все равно поговорить надо.
– О чем?
– О жизни. И потом, у меня тут соседка бывшая по дому была, за тебя просила.
– Я ее ни о чем не просил.
– Значит, сама. Еще говорила, что ты меня обругал, что ли.
– Нет, – сказал я. – Но я тебя не хвалил.
– И на том спасибо.
– Не стоит.
Разминка прошла нормально, можно было приступать к разговору. Второго такого случая точно не будет. Не знаю, что собирался сказать он, а я хотел спросить его о том главном, что меня мучило.
– А тебе известно, – сказал я, – что твоя соседка в тот вечер тоже была в кино?
– Ну и что? – слышно было по голосу, что он напрягся. Может, уже догадывался, что я сейчас скажу.
– У нее был восьмой ряд, шестнадцатое место.
Он молчал долго. Очень долго. И я больше не говорил ни слова. Только жалел, что не могу видеть, как меняют цвет его васильковые глаза.
Когда он наконец вновь заговорил, голос его был с хрипотцой.
– А она… – Он поперхнулся и закашлялся. – Она знает?
– О чем?
– О приговоренном месте.
– Думаю, что нет.
– И не догадывается?
– Этого я не знаю.
– Значит, может и спросить?
– Наверное, может, – сказал я. – Мы виделись всего один раз.
Вновь возникла пауза. Мы оба, каждый по-своему, переваривали этот опасный разговор. Чем он опасен для меня, понятно. Меня могут убрать как свидетеля хоть через час. Даже здесь, в сарае, без всяких этих массовок. Но и он опасался, что девочка уже догадывается о его жестокой роли. И тогда мое исчезновение еще больше его разоблачит.
– Но ты не собираешься ей говорить? – спросил он хрипло. Вот уж не думал, что в нем осталось что-то живое. Да еще после вчерашнего неистового призыва к казни всех вокруг. Если всех, значит, и девочки Кати?
Я так и спросил, не стал его жалеть.
– Так ты, и правда, жалеешь, – спросил я, – что Катя тогда могла быть… – Я не мог сказать слово «убита». Ведь убийцей-то тогда был бы я. – Могла погибнуть?
Я знал, что он не ответит. Важно было услышать, как он не ответит. И я услышал.
– Ты меня не добивай, – произнес он угрожающе. – Ты не пережил и сотой доли того, что досталось мне…
Он резко поднялся и встал напротив, пытаясь меня разглядеть. Никак не решался заговорить. Потом медленно начал:
– Когда они пришли за отцом, он был офицер, я спал… Они вели себя, как хозяева, копались в шкафу, в моих книжках… Потом они пришли за мамой, тоже ночью. Она уже знала, как это происходит, и, чтобы я снова не напугался, подняла и одела меня сама. Она сказала: «Яшенька, я уйду, а ты побудешь один. Будь умником, приготовить или постирать тебе помогут соседи. А потом я вернусь…» Вот Катины родители мне и помогали. И она… А потом приехали какие-то люди, внесли чемоданы и заняли нашу квартиру. И все наши вещи взяли себе. Даже мои книжки. А мне велели убираться. Я спал на лестничной площадке, на коврике, неподалеку от своей двери. И однажды… я специально подкараулил, когда они ушли… я облил двери бензином и поджег… И меня забрали…
Яков прошелся до стены сарая и обратно. Присел на кровать, вздохнул и тихо продолжил:
– Там меня били. Били все время, называя то диверсантом, то как-то еще. Говорили, что вынут из меня ливер. А потом посадили в камеру, где были эти… Они меня долго насиловали… Вот тогда я понял, что их надо убивать. Пока я их всех не убью, я не успокоюсь. Они зверье… Они нелюди… Они не должны жить…
Последние слова он уже проборматывал, вроде как заговариваясь. Я слышал, как он тяжело дышит, и понял, что ему плохо.
– Тебе помочь? – спросил я, поднимаясь.
– Да нет, нет, это бывает. Позови Пузыря, пусть откроет, – попросил он негромко.
Я позвал Пузыря. Тот брякнул запором и отворил дверь. Но Главный не торопился уходить. Еще посидел, приходя в себя, потом поднял голову, осмотрелся, будто впервые все увидел, поднялся и, не прощаясь, пошел к белому проему двери.
Наш смешной дружок Швейк
И вновь на стуле, обозначенном цифрами «восемь» и «шестнадцать», сидел истукан.
На этот раз обвинителей было четверо, все мои ровесники, я их хорошо знал по общему промыслу на рынке. О рынке и пошла речь. Рынки были для нас как дом родной. Мы их тасовали в любом порядке в зависимости от планов и других обстоятельств: наличия товара, милиции, знакомых урок, даже времени года, ибо все это вместе взятое создавало нам условия и возможность что-то выкрасть и выжить. Здесь мы прошли полный курс вступающего в жизнь огольца, у которого была тысяча врагов в лице блатняг, спекулянтов, барыг, всякого рода крысятников и урок, которым мы составляли конкуренцию, а также прижимистых бабок и особенно кулачков, этаких отожравшихся за войну сыторожих парней, откупленных от фронта за крупные суммы. Они-то и били жестче всего. Правда, при случае и урка мог пригрозить пером.
Рынки и даже их отдельные углы были поделены на зоны влияния. Но проходили зачистки, забирали одних, сажали других, изгоняли третьих, и в какой-то момент поле деятельности освобождалось.
Мы всех знали наперечет, но знали и нас, и если старшие блатняги презрительно отгоняли нас от злачных мест (не путайся под ногами, шушера!), то стая на стаю, колония на колонию, шли насмерть. Порой на рынке схватывались несколько враждующих стай, каждая при этом летела за подмогой, и тогда прямо среди торгующих, пьющих, жующих, барышничающих людей, среди огромной толпы начиналась отчаянная бойня. Можно было шугануть одного или двоих, даже троих огольцов, но справиться с сотней воющих, кусающихся, способных на все и ничего не страшащихся подростков было практически невозможно. И рынок разбегался.
Когда в колонии появлялся воющий шакал с криком: «Наших бьют!» – мы срывались с места и летели на помощь. Летели, ничего не остерегаясь, жаждая мести, крови, драки, поножовщины, чтобы излить из себя все черное, гибельное, что накапливалось годами. Это были жуткие побоища!
Монолитная рыночная толпа, с которой не совладать было милиции и законам, вдруг сама собой распадалась и начинала жаться к заборам. Фронтовики, дошлые инвалиды, разбитные деревенские парни, беззаботные алкоголики, – все начинали сматывать свой товар и искать способы безопасного отступления. Так уходят люди при нашествии саранчи или крыс.
Никакой мордобой, бандитский налет, сшибка спекулянтов, даже столкновение матросни, хотя последние дрались ремнями особенно отчаянно, не могли идти ни в какое сравнение с дракой малолеток. Любая драка имеет свою причину, свою логику. Тут же не было никакой логики, одни лишь инстинкты. Дрались все со всеми. Камнями, железками, штырями, гвоздями, палками, досками, даже оглоблями и колесами от телег… И если, не дай Бог, попадался неопытный торгаш, решивший встать на пути этого побоища, на него налетали сразу десять, двадцать озверевших пацанов: кусали, рвали зубами, когтями, как дерут свою жертву только звери, и, бросив окровавленного, тут же снова схватывались между собой. Рынок оголялся, появлялась как всегда опаздывающая на полдня милиция, до того опасливо взиравшая со стороны. Она по опыту знала: надо выждать, дождаться вечера, и тогда орущая, воющая, свистящая, плачущая стая начнет сама по себе затихать и медленно редеть, убираясь под покровом темноты группа за группой и унося своих полумертвых товарищей.
На этот раз обвинителей было четверо, все мои ровесники, я их хорошо знал по общему промыслу на рынке. О рынке и пошла речь. Рынки были для нас как дом родной. Мы их тасовали в любом порядке в зависимости от планов и других обстоятельств: наличия товара, милиции, знакомых урок, даже времени года, ибо все это вместе взятое создавало нам условия и возможность что-то выкрасть и выжить. Здесь мы прошли полный курс вступающего в жизнь огольца, у которого была тысяча врагов в лице блатняг, спекулянтов, барыг, всякого рода крысятников и урок, которым мы составляли конкуренцию, а также прижимистых бабок и особенно кулачков, этаких отожравшихся за войну сыторожих парней, откупленных от фронта за крупные суммы. Они-то и били жестче всего. Правда, при случае и урка мог пригрозить пером.
Рынки и даже их отдельные углы были поделены на зоны влияния. Но проходили зачистки, забирали одних, сажали других, изгоняли третьих, и в какой-то момент поле деятельности освобождалось.
Мы всех знали наперечет, но знали и нас, и если старшие блатняги презрительно отгоняли нас от злачных мест (не путайся под ногами, шушера!), то стая на стаю, колония на колонию, шли насмерть. Порой на рынке схватывались несколько враждующих стай, каждая при этом летела за подмогой, и тогда прямо среди торгующих, пьющих, жующих, барышничающих людей, среди огромной толпы начиналась отчаянная бойня. Можно было шугануть одного или двоих, даже троих огольцов, но справиться с сотней воющих, кусающихся, способных на все и ничего не страшащихся подростков было практически невозможно. И рынок разбегался.
Когда в колонии появлялся воющий шакал с криком: «Наших бьют!» – мы срывались с места и летели на помощь. Летели, ничего не остерегаясь, жаждая мести, крови, драки, поножовщины, чтобы излить из себя все черное, гибельное, что накапливалось годами. Это были жуткие побоища!
Монолитная рыночная толпа, с которой не совладать было милиции и законам, вдруг сама собой распадалась и начинала жаться к заборам. Фронтовики, дошлые инвалиды, разбитные деревенские парни, беззаботные алкоголики, – все начинали сматывать свой товар и искать способы безопасного отступления. Так уходят люди при нашествии саранчи или крыс.
Никакой мордобой, бандитский налет, сшибка спекулянтов, даже столкновение матросни, хотя последние дрались ремнями особенно отчаянно, не могли идти ни в какое сравнение с дракой малолеток. Любая драка имеет свою причину, свою логику. Тут же не было никакой логики, одни лишь инстинкты. Дрались все со всеми. Камнями, железками, штырями, гвоздями, палками, досками, даже оглоблями и колесами от телег… И если, не дай Бог, попадался неопытный торгаш, решивший встать на пути этого побоища, на него налетали сразу десять, двадцать озверевших пацанов: кусали, рвали зубами, когтями, как дерут свою жертву только звери, и, бросив окровавленного, тут же снова схватывались между собой. Рынок оголялся, появлялась как всегда опаздывающая на полдня милиция, до того опасливо взиравшая со стороны. Она по опыту знала: надо выждать, дождаться вечера, и тогда орущая, воющая, свистящая, плачущая стая начнет сама по себе затихать и медленно редеть, убираясь под покровом темноты группа за группой и унося своих полумертвых товарищей.