– «
Муров. Ты очень любишь нашего Гришу?
Отрадина (с удивлением). Еще бы. Что это за вопрос? Разумеется, люблю, как только можно любить, как нужно любить матери.
Муров. Да, да… Конечно… А что, Люба, если вдруг этот несчастный ребенок останется без отца?
Отрадина. Как без отца?
Муров. Ах, боже мой! Ведь все может случиться…»
Я отвлекся, подумав, что если этот Муров хочет бросить своего ребенка и заранее называет его несчастным, он уже заслуживает наказания! А ведь, кажись, не алкаш и не барыга из рыночных, как нынешние! И на фронте не был, и денежки во всех карманах…
Пока я раздумывал, папаша этот еще что-то там плел про себя и ребенка, на что ему и было отвечено:
– « Отрадина. Если ты спрашиваешь серьезно, так я тебе отвечу. Ты не беспокойся: он нужды знать не будет. Я буду работать день и ночь, чтобы у него было все, все, что ему нужно. Разве я могу допустить, чтоб он был голоден или не одет? Нет, у него будут и книжки и игрушки… Чтобы все, что у других детей, то и у него. Чем же он хуже? Чем он виноват? Ну, а не в силах буду работать, захвораю там, что ли… ну что ж, ну, я не постыжусь для него… я буду просить милостыню. (Плачет.)
Муров: Ах, Люба, что ты, что ты!»
– Какая сволочь! – крикнул я.
– « Отрадина. …Неужели ты предполагал, что я его брошу?»
– Но ведь бросила, да? – спросил я, утыкаясь губами в доски двери.
– Тебе про это прочесть? – спросила Катя.
– Не знаю… Нет. Сегодня не хочу.
– Ну тогда завтра.
– Подумаешь: игрушки, книжки… – прорезался Тишкин. Видать, незаметно подошел и тоже, как и я, не выдержал, как они эту баланду травят. – А милостыню вовсе и не стыдно просить. Я на рынке много раз просил.
– И я просил… А вот игрушек мне не дарили, – сказал я почему-то. – И книжек…
– А Муров ваш жмот! – сердито добавил Тишкин. Голос его стал отдаляться. – Заканчивайте, что ли!
– Сейчас, сейчас… – заторопилась Катя. И негромко добавила: – Но она же еще любит этого… Мурова.
«Как ты своего ангелочка Яшку», – подумалось. Но я этого не сказал. Спросил:
– Завтра придешь?
– Приду.
– С книжкой?
– Конечно.
– Я буду ждать.
Пять дней до…
Четыре дня до…
Три дня до…
Два дня до…
Один день до…
Казнь
Возвращение
Эпилог
Отрадина (с удивлением). Еще бы. Что это за вопрос? Разумеется, люблю, как только можно любить, как нужно любить матери.
Муров. Да, да… Конечно… А что, Люба, если вдруг этот несчастный ребенок останется без отца?
Отрадина. Как без отца?
Муров. Ах, боже мой! Ведь все может случиться…»
Я отвлекся, подумав, что если этот Муров хочет бросить своего ребенка и заранее называет его несчастным, он уже заслуживает наказания! А ведь, кажись, не алкаш и не барыга из рыночных, как нынешние! И на фронте не был, и денежки во всех карманах…
Пока я раздумывал, папаша этот еще что-то там плел про себя и ребенка, на что ему и было отвечено:
– « Отрадина. Если ты спрашиваешь серьезно, так я тебе отвечу. Ты не беспокойся: он нужды знать не будет. Я буду работать день и ночь, чтобы у него было все, все, что ему нужно. Разве я могу допустить, чтоб он был голоден или не одет? Нет, у него будут и книжки и игрушки… Чтобы все, что у других детей, то и у него. Чем же он хуже? Чем он виноват? Ну, а не в силах буду работать, захвораю там, что ли… ну что ж, ну, я не постыжусь для него… я буду просить милостыню. (Плачет.)
Муров: Ах, Люба, что ты, что ты!»
– Какая сволочь! – крикнул я.
– « Отрадина. …Неужели ты предполагал, что я его брошу?»
– Но ведь бросила, да? – спросил я, утыкаясь губами в доски двери.
– Тебе про это прочесть? – спросила Катя.
– Не знаю… Нет. Сегодня не хочу.
– Ну тогда завтра.
– Подумаешь: игрушки, книжки… – прорезался Тишкин. Видать, незаметно подошел и тоже, как и я, не выдержал, как они эту баланду травят. – А милостыню вовсе и не стыдно просить. Я на рынке много раз просил.
– И я просил… А вот игрушек мне не дарили, – сказал я почему-то. – И книжек…
– А Муров ваш жмот! – сердито добавил Тишкин. Голос его стал отдаляться. – Заканчивайте, что ли!
– Сейчас, сейчас… – заторопилась Катя. И негромко добавила: – Но она же еще любит этого… Мурова.
«Как ты своего ангелочка Яшку», – подумалось. Но я этого не сказал. Спросил:
– Завтра придешь?
– Приду.
– С книжкой?
– Конечно.
– Я буду ждать.
Пять дней до…
На другой день я снова услышал голос Тишкина. И спросил его об одном портретике, который у меня недавно уперли. Не сохранился ли чудом? Портретик тот я обнаружил в книжке из больничного шкафа. Листал, листал и вдруг увидел. Крошечный такой портретик одной дамы, а может, девушки, с гладкой головкой, кокетливо склоненной влево. У нее был чуть великоватый рот, который ее вовсе не портил, и живые, такие умные, понимающие глаза. Звали ее Анной. Хотя я стал звать ее просто Аней. Даже Анютой. В книжке я прочитал, что эта семнадцатилетняя Анна была женой старика генерала (вот не повезло-то!), приехала погостить к своей тетке в усадьбу и там встретила молодого Пушкина. В общем, они вместе поужинали и поехали в двух экипажах в усадьбу поэта, недалеко. Но в дом не стали заходить, пошли гулять по парку. Я живо тогда представил их встречу, как прогуливались они лунной ночью среди вековых деревьев, корни которых росли поперек дорожки, и молодая красотка Анна все время о них спотыкалась и громко смеялась. Потом они расстались, а ночью поэт написал для нее стихи и, провожая утром в дальнюю дорогу, подарил на память. А какой-то булыжник, о который он ночью здорово ушиб ногу, вот смех-то, он поднял и положил себе на письменный стол на память.
Вот и вся история моей любви. Моей, потому что я тогда влюбился в Анну больше, чем сам Пушкин. Правда, я не писал ей стихов. Я переживал по-своему. Я и его стихи, написанные для Анны, не запомнил. Только про сердце, как у него при встрече оно билось, и еще про любовь там и про божество… Конечно, никому я про свою любовь не говорил, но молодая задумчивая девушка, глазастенькая такая, большеротая, с лицом ребенка, поразила меня в самое сердце. У меня внутри все прямо затрепыхалось от любви.
А дальше было так. Я вырвал страничку из книги и стал носить за пазухой. Ведь носят чужие фотографии. И даже в песенке одной поется, что в кармане маленьком моем есть карточка твоя, так, значит, мы всегда вдвоем, моя любимая… И мы были вдвоем. Я тайком доставал мою Анюту и говорил ей, что люблю ее, что скучаю по ней. И жалко, что она жила целый век до меня, иначе мы бы обязательно встретились и погуляли недалеко от колонии, по какой-нибудь там аллее, а потом поженились. А генерала послали бы куда подальше, скажем, на фронт. Вот что я ей говорил, а она мне понимающе улыбалась, наклонив набок головку.
Ну а кончилось тем, что шакалы свистнули у меня ночью тот листок. И я потерял Анну навсегда.
Я спросил через дверь Тишкина:
– Слушай, а ты не знаешь, кто у меня стибрил ночью мой листок?
– Какой еще листок?
– Ну из книжки… Там еще стихи Пушкина были.
– Стихи? Это с картинкой, что ли? А на картинке баба?
– Дама, – поправил я.
– Так мы извели твою бабешку на курево, – сознался он, засмеявшись. – А во время курева еще кто-то анекдотец рассказал, как три сестры стоят на балконе и просят Пушкина сочинить про них что-нибудь. И он стал им читать: «На небе светят три звезды: Юпитер, Марс, Венера, а на балконе три п…ды – все разного размера!»
Я не стал перебивать Тишкина, знал, что он меня все равно не поймет. Он семимесячный, ему подрасти надо до Пушкина и до настоящих стихов о любви.
Я только спросил, хоть и без надежды:
– Все искурили?..
– Еще бы. А кто-то про тебя даже сказал, что наш чокнутый бабу за пазухой таскает. Надо в другой раз пошарить, может, там еще несколько штук припасены?
– Теперь я ее в другом месте ношу! – отрезал я, разозлившись.
На что миролюбивый Тишкин ответил, что картинками развлекаться не запрещено, но ведь и курить охота. А Катькина книжища, небось, листов сто! Это сколько же закруток можно сделать!
Вот и вся история моей любви. Моей, потому что я тогда влюбился в Анну больше, чем сам Пушкин. Правда, я не писал ей стихов. Я переживал по-своему. Я и его стихи, написанные для Анны, не запомнил. Только про сердце, как у него при встрече оно билось, и еще про любовь там и про божество… Конечно, никому я про свою любовь не говорил, но молодая задумчивая девушка, глазастенькая такая, большеротая, с лицом ребенка, поразила меня в самое сердце. У меня внутри все прямо затрепыхалось от любви.
А дальше было так. Я вырвал страничку из книги и стал носить за пазухой. Ведь носят чужие фотографии. И даже в песенке одной поется, что в кармане маленьком моем есть карточка твоя, так, значит, мы всегда вдвоем, моя любимая… И мы были вдвоем. Я тайком доставал мою Анюту и говорил ей, что люблю ее, что скучаю по ней. И жалко, что она жила целый век до меня, иначе мы бы обязательно встретились и погуляли недалеко от колонии, по какой-нибудь там аллее, а потом поженились. А генерала послали бы куда подальше, скажем, на фронт. Вот что я ей говорил, а она мне понимающе улыбалась, наклонив набок головку.
Ну а кончилось тем, что шакалы свистнули у меня ночью тот листок. И я потерял Анну навсегда.
Я спросил через дверь Тишкина:
– Слушай, а ты не знаешь, кто у меня стибрил ночью мой листок?
– Какой еще листок?
– Ну из книжки… Там еще стихи Пушкина были.
– Стихи? Это с картинкой, что ли? А на картинке баба?
– Дама, – поправил я.
– Так мы извели твою бабешку на курево, – сознался он, засмеявшись. – А во время курева еще кто-то анекдотец рассказал, как три сестры стоят на балконе и просят Пушкина сочинить про них что-нибудь. И он стал им читать: «На небе светят три звезды: Юпитер, Марс, Венера, а на балконе три п…ды – все разного размера!»
Я не стал перебивать Тишкина, знал, что он меня все равно не поймет. Он семимесячный, ему подрасти надо до Пушкина и до настоящих стихов о любви.
Я только спросил, хоть и без надежды:
– Все искурили?..
– Еще бы. А кто-то про тебя даже сказал, что наш чокнутый бабу за пазухой таскает. Надо в другой раз пошарить, может, там еще несколько штук припасены?
– Теперь я ее в другом месте ношу! – отрезал я, разозлившись.
На что миролюбивый Тишкин ответил, что картинками развлекаться не запрещено, но ведь и курить охота. А Катькина книжища, небось, листов сто! Это сколько же закруток можно сделать!
Четыре дня до…
– «
Незнамов. Да-с, я говорить буду. Вот уж вы и жалуетесь, уж вам и больно. Но ведь вы знали и другие ощущения; вам бывало и сладко, и приятно; отчего ж, для разнообразия, не испытать и боль! А представьте себе человека, который со дня рождения не знал другого ощущения, кроме боли, которому всегда и везде больно. У меня душа так наболела, что мне больно от всякого взгляда, от всякого слова; мне больно, когда обо мне говорят, дурно ли, хорошо ли, это все равно; а еще больнее, когда меня жалеют, когда мне благодетельствуют. Это мне нож вострый! Одного только прошу у людей: чтоб меня оставили в покое, чтоб забыли о моем существовании!»
– Вот правда! – воскликнул Тишкин, который все это слушал. – Это про нас… Вот ты, ты зачем сюда приходишь? – обратился он к Кате. – Ты ведь приходишь, потому что нас жалеешь… Ведь правда?
– Могу и не приходить, – ответила Катя.
– А ты не злись, – сказал Тишкин и признался, что когда увидел книжищу, у него только и была мысль: сколько тут бумаги для раскурки… А тут, оказывается, вон что про нас написано…
– Так мне приходить или не приходить? – спросила Катя.
– Приходи уж. Завтра. Только смотри, урки чего-то бродят, – предупредил он.
– А мне-то что? – сказала Катя. – Я не к ним, я к вам прихожу.
Я сразу заметил, что Тишкин, приглашая Катю, как бы уравнял себя со мной. Хотя ясно было, что приходит она ко мне, а не к нему. Но зато не будет ее гнать, – решил я.
– Вот правда! – воскликнул Тишкин, который все это слушал. – Это про нас… Вот ты, ты зачем сюда приходишь? – обратился он к Кате. – Ты ведь приходишь, потому что нас жалеешь… Ведь правда?
– Могу и не приходить, – ответила Катя.
– А ты не злись, – сказал Тишкин и признался, что когда увидел книжищу, у него только и была мысль: сколько тут бумаги для раскурки… А тут, оказывается, вон что про нас написано…
– Так мне приходить или не приходить? – спросила Катя.
– Приходи уж. Завтра. Только смотри, урки чего-то бродят, – предупредил он.
– А мне-то что? – сказала Катя. – Я не к ним, я к вам прихожу.
Я сразу заметил, что Тишкин, приглашая Катю, как бы уравнял себя со мной. Хотя ясно было, что приходит она ко мне, а не к нему. Но зато не будет ее гнать, – решил я.
Три дня до…
– «
Дудукин. Я изложу вам краткую биографию его, как он мне сам передавал… Ни отца, ни матери он не помнит и не знает, рос и воспитывался он где-то далеко, чуть не на границах Сибири, в доме каких-то бездетных, но достаточных супругов из мира чиновников… Чиновник умер, а вдова его вышла замуж за отставного землемера, пошло бесконечное пьянство, ссоры и драки, в которых прежде всего доставалось ему. Его прогнали в кухню и кормили вместе с прислугой; часто по ночам его выталкивали из дому, и ему приходилось ночевать под открытым небом. А иногда от брани и побоев он и сам уходил и пропадал по неделе, проживал кой-где с поденщиками, нищими и всякими бродягами, и с этого времени, кроме позорной брани, он уж никаких других слов не слыхал от людей. В такой жизни он озлобился и одичал до того, что стал кусаться, как зверь…»
– Хватит! – вдруг оборвал чтение Тишкин.
– Что? – не поняла Катя. – Мне не читать? Но ты же сам просил…
– Просил. А теперь не хочу.
– Ладно, – согласилась Катя. И, приблизившись к дверям, спросила уже меня: – Саш, а тебе тоже не понравилось?
– Не знаю, – сказал я.
Уж больно там все по правде было. Но мы ведь это знали и без книжки. Как пьянствовали вокруг, как материли и гнали нас отовсюду, как мы тоже с нищими и бродягами ночевали. Мы и впрямь были как звери. И по-звериному жили. Даже сейчас, когда слушали Катю… Господи, зачем ей это знать? Для нее все равно эта книжка – только школьная программа!
– Ты вот что, – грубо сказал Тишкин. – Кончай сюда ходить!.. И книжек этих не носи…
Я услышал, как Катя зашуршала бумагой, вырывая страницу, потом сказала:
– Вот. Передай Саше, ладно?
– Ладно, передам, – согласился Тишкин.
Я подождал и окликнул Тишкина:
– Эй, она что, ушла?
– Ушла, – ответил он.– И опять эти… ну слезы…
– Листок мне отдай, который вырвала.
– Зачем? – спросил он каким-то чужим, неприятным голосом. – Все равно это никому не надо.
– Мне надо, – настаивал я.
– А чего тебе там? – вдруг взвился он. – Зачем?! Знала бы она, как нас били и гнали…
– А она-то причем? Она из книжки читала…
– Вот и не надо! Не надо! – крикнул он.
Вообще-то я был с ним согласен, что не надо больше читать. Но листочек я выпросил. Было уже темно. Как ни пытался я разобрать буквы, не получалось. Пришлось терпеть до утра.
– Хватит! – вдруг оборвал чтение Тишкин.
– Что? – не поняла Катя. – Мне не читать? Но ты же сам просил…
– Просил. А теперь не хочу.
– Ладно, – согласилась Катя. И, приблизившись к дверям, спросила уже меня: – Саш, а тебе тоже не понравилось?
– Не знаю, – сказал я.
Уж больно там все по правде было. Но мы ведь это знали и без книжки. Как пьянствовали вокруг, как материли и гнали нас отовсюду, как мы тоже с нищими и бродягами ночевали. Мы и впрямь были как звери. И по-звериному жили. Даже сейчас, когда слушали Катю… Господи, зачем ей это знать? Для нее все равно эта книжка – только школьная программа!
– Ты вот что, – грубо сказал Тишкин. – Кончай сюда ходить!.. И книжек этих не носи…
Я услышал, как Катя зашуршала бумагой, вырывая страницу, потом сказала:
– Вот. Передай Саше, ладно?
– Ладно, передам, – согласился Тишкин.
Я подождал и окликнул Тишкина:
– Эй, она что, ушла?
– Ушла, – ответил он.– И опять эти… ну слезы…
– Листок мне отдай, который вырвала.
– Зачем? – спросил он каким-то чужим, неприятным голосом. – Все равно это никому не надо.
– Мне надо, – настаивал я.
– А чего тебе там? – вдруг взвился он. – Зачем?! Знала бы она, как нас били и гнали…
– А она-то причем? Она из книжки читала…
– Вот и не надо! Не надо! – крикнул он.
Вообще-то я был с ним согласен, что не надо больше читать. Но листочек я выпросил. Было уже темно. Как ни пытался я разобрать буквы, не получалось. Пришлось терпеть до утра.
Два дня до…
Катя в этот день не пришла. Но вместо нее была та самая страничка, вырванная из книги. Текст я помню до сих пор:
« Кручинина. Я опытнее вас и больше жила на свете; я знаю, что в людях есть много благородства, много любви, самоотвержения, особенно в женщинах.
Незнамов. Будто?»
Кручинина говорит о сестрах милосердия. И потом:
«– Да и не одни сестры милосердия, есть много женщин, которые поставили целью своей жизни – помогать сиротам, больным, не имеющим возможности трудиться, и вообще таким, которые страдают не по своей вине… Да нет, этого мало… Есть такие любящие души, которые не разбирают, по чужой или по своей вине человек страдает, и которые готовы помогать даже людям…
Незнамов. Вы ищете слова? Не церемоньтесь, договаривайте.
Кручинина. Даже людям безнадежно испорченным. Вы знаете, что такое любовь?»
« Кручинина. Я опытнее вас и больше жила на свете; я знаю, что в людях есть много благородства, много любви, самоотвержения, особенно в женщинах.
Незнамов. Будто?»
Кручинина говорит о сестрах милосердия. И потом:
«– Да и не одни сестры милосердия, есть много женщин, которые поставили целью своей жизни – помогать сиротам, больным, не имеющим возможности трудиться, и вообще таким, которые страдают не по своей вине… Да нет, этого мало… Есть такие любящие души, которые не разбирают, по чужой или по своей вине человек страдает, и которые готовы помогать даже людям…
Незнамов. Вы ищете слова? Не церемоньтесь, договаривайте.
Кручинина. Даже людям безнадежно испорченным. Вы знаете, что такое любовь?»
Один день до…
Мы, и правда, безнадежно испорчены, и нас некому любить. Но ведь передала же она листочек с этими словами, значит, хотела сказать о своей любви. Я всю ночь не мог заснуть. Я верил, что она придет и я успею ей что-нибудь ответить. Ну хотя бы попросить прощения за наше с Тишкиным свинство. Тем более что скоро я уже ничего не смогу сказать.
И когда я заслышал издалека ее голосок, у меня даже сердце дрогнуло. Я вскочил со своей пыльной лежанки и солому с себя отряхнул, хотя знал, что она меня все равно не сможет увидеть.
Но это была не Катя – ее мама. Просто голоса были похожи. Сперва она разговаривала с моим стражем, о чем – я не мог разобрать. Но понял, что она сильно взволнована. А потом она приблизилась к сараю и спросила:
– Саша, ты меня слышишь? Ты случайно не знаешь, где Катя?
– Сегодня ее здесь не было.
– А вчера?
– Вчера тоже.
– Она была позавчера, – влез в разговор Тишкин. – А больше мы ее не видели.
– Но она вчера направлялась к вам! Она еще захватила лепешки картофельные, я напекла, и книжку…
– Нет, ее не было, – повторил я. И уж совсем по-глупому добавил: – Может, у подруги… зашла и задержалась…
– Мы уже всех опросили… И в милиции были, – пробормотала мама.
Больше она ничего не спрашивала – опять побежала искать дочь. Если бы можно было, я бы тут же рванулся за ней, потому что с самых первых ее слов понял, что в нашей жизни, ее и моей, произошло непоправимое. Нет, не понял, почувствовал кожей. Хотя и не верил, что именно с ней, с Катей, может что-то случиться. Ни бежать, ни помогать искать я не мог, но и сидеть просто так я не мог тоже.
– Тишкин, – позвал я, – ты правда ничего не знаешь?
– Ничего, – сказал торопливо Тишкин. Мне его голос очень не понравился.
– Точно?
– А что я должен знать? – раздраженно ответил он.
– Но как ты думаешь… с ней могли что-нибудь?.. – Дальше я побоялся говорить. Словно это могло повредить Кате.
– Не знаю я ничего, – повторил неприятным голосом Тишкин. – Я уж какой день здесь торчу.
– Значит, могли, да? Они?
– Кто они?
– Ты знаешь кто… Урки!
– Я их не видел.
– А Главный?
– Главный завтра будет.
– Но ты можешь кого-нибудь позвать? – выкрикнул я.
– Никого же нет… правда, – жалобно сказал Тишкин.
– Найди!
– Кого?
– Кого хочешь! Ведь Катя пропала!
– Ладно, – согласился вдруг он. – Сменюсь вот только…
– Иди сейчас, – приказал я. – Иначе я разобью дверь… Я стучать, я орать буду!..
Тишкин исчез и появился только к вечеру. Подойдя к двери, он сообщил мне, что вернулся из совхоза Яшка Главный, вроде как его в милицию вызвали. Потом он пообещал прийти сюда…
И когда я заслышал издалека ее голосок, у меня даже сердце дрогнуло. Я вскочил со своей пыльной лежанки и солому с себя отряхнул, хотя знал, что она меня все равно не сможет увидеть.
Но это была не Катя – ее мама. Просто голоса были похожи. Сперва она разговаривала с моим стражем, о чем – я не мог разобрать. Но понял, что она сильно взволнована. А потом она приблизилась к сараю и спросила:
– Саша, ты меня слышишь? Ты случайно не знаешь, где Катя?
– Сегодня ее здесь не было.
– А вчера?
– Вчера тоже.
– Она была позавчера, – влез в разговор Тишкин. – А больше мы ее не видели.
– Но она вчера направлялась к вам! Она еще захватила лепешки картофельные, я напекла, и книжку…
– Нет, ее не было, – повторил я. И уж совсем по-глупому добавил: – Может, у подруги… зашла и задержалась…
– Мы уже всех опросили… И в милиции были, – пробормотала мама.
Больше она ничего не спрашивала – опять побежала искать дочь. Если бы можно было, я бы тут же рванулся за ней, потому что с самых первых ее слов понял, что в нашей жизни, ее и моей, произошло непоправимое. Нет, не понял, почувствовал кожей. Хотя и не верил, что именно с ней, с Катей, может что-то случиться. Ни бежать, ни помогать искать я не мог, но и сидеть просто так я не мог тоже.
– Тишкин, – позвал я, – ты правда ничего не знаешь?
– Ничего, – сказал торопливо Тишкин. Мне его голос очень не понравился.
– Точно?
– А что я должен знать? – раздраженно ответил он.
– Но как ты думаешь… с ней могли что-нибудь?.. – Дальше я побоялся говорить. Словно это могло повредить Кате.
– Не знаю я ничего, – повторил неприятным голосом Тишкин. – Я уж какой день здесь торчу.
– Значит, могли, да? Они?
– Кто они?
– Ты знаешь кто… Урки!
– Я их не видел.
– А Главный?
– Главный завтра будет.
– Но ты можешь кого-нибудь позвать? – выкрикнул я.
– Никого же нет… правда, – жалобно сказал Тишкин.
– Найди!
– Кого?
– Кого хочешь! Ведь Катя пропала!
– Ладно, – согласился вдруг он. – Сменюсь вот только…
– Иди сейчас, – приказал я. – Иначе я разобью дверь… Я стучать, я орать буду!..
Тишкин исчез и появился только к вечеру. Подойдя к двери, он сообщил мне, что вернулся из совхоза Яшка Главный, вроде как его в милицию вызвали. Потом он пообещал прийти сюда…
Казнь
Он и правда пришел. Без свиты, один. Сел на свое привычное место в углу и затих. Ни словца. Но и я, хоть тревога разрывала меня изнутри, не спешил с вопросами. Я ждал, с чего он начнет. Первым нарушить молчание должен был он. Он оттуда, со свободы. Наверное, уже побывал в милиции. Да и вообще. Он закрутил это опасное кино, в которое втянул меня и Катю. Точнее, меня, а уже я – Катю. И нам с ним придется теперь развязывать этот узел.
После долгой паузы он спросил:
– Ты звал?
– Звал.
– По поводу Кати?
– По поводу ее.
И снова долгое молчание.
– Ну и что ты хочешь?
– Хочу знать, – сказал я, сделав к нему шаг, потом второй, – где она сейчас?
Мне показалось, что при моем приближении Главный испуганно сжался.
– Откуда мне знать? – произнес он, не глядя в мою сторону. – Меня же здесь не было!
– А кто был?
– Ну кто… эти…
– Урки?
– Да.
– Это они?
Он молчал.
– Это они? – громким шепотом, чувствуя, что вот-вот сорвусь на крик, еще раз спросил я.
Вот теперь он посмотрел на меня. В свете заходящего солнца, острых, как спицы, лучей, сквозящих через щели в дверях, блеснули золотом его кудри. Но голубые глаза были темны, даже черны. От них веяло мраком, гибелью. Хотя, думаю, мои были немногим лучше.
– Я их убью! – выдохнул я и не услышал своего голоса. Но он меня услышал. Он бы услышал, даже если бы я вообще ничего не произнес. Не случайно он старался не глядеть в мою сторону. Он и впрямь сейчас меня боялся. На его глазах я преображался в натурального палача. Палача всех. И урок. И его тоже.
– Убей, – сразу согласился он.
– Как?
– Тебе помогут.
– Когда?
– Этой ночью.
И добавил, вставая, что кореец сбежал, а украинец будет в спальне. И тут же выскочил за дверь…
Ночью, не знаю который это был час, дверь распахнулась, и кто-то мне спокойно указал, чтобы я шел в спальню. Там ждут. Ни охраны, ни сопровождения не было. Но слова «там ждут», сказанные негромко, поразили своей уверенностью. Кого ждут? Меня? А кто? Убийца Кати? Зрители? Помощники?..
В спальню дверь тоже была предусмотрительно открыта. Не знаю, был ли в спальне кто-то еще, – я не смотрел по сторонам. Я смотрел лишь туда, где должен был лежать убийца Кати. И я его увидел. А рядом с храпящим уркой, на тумбочке, отсвечивая серебром, лежала знакомая спица. Все было предусмотрено.
Наверное, надо было отдышаться, оглядеться и как-то приготовить себя для казни. Но я торопился. Я боялся, что кто-то или что-то может мне в последний миг помешать. Да и что мне готовиться, если там, в сарае, ожидая ночи, я мысленно уже тысячу раз поразил убийцу и ножом, и топором, и просто вцепившись в шею зубами.
Я наклонился над ним и почувствовал густой смрадный дух сивухи. Лежал он на боку, не прикрывшись одеялом, и было видно, какой он огромный, босые ноги торчали за пределами топчана. Что ему спица, его бы долбануть тяжелой кувалдой по голове, чтобы черепушка всмятку! Но спица уже сама скользнула в руку, а глаза выискивали место для удара. Синяя майка, задранная снизу и обнажившая поясницу, была в пятнах пота.
И вдруг сзади закричали:
– Бей же! Бей!
А может, я и сам себе это прокричал – не знаю. Но я вздрогнул, размахнулся и с силой, хотя спицей не колют с размаха, воткнул ее в спящее тело, снаружи осталась лишь рука. Затем вытянул спицу и снова нанес удар, еще сильней. Урка захрипел, захрюкал и взвыл, как раненый зверь Он все дергался, хотел развернуться в мою сторону, но торчащая спица ему мешала. И вдруг затрясся всем телом, из него пошел воздух. Это последнее, что я запомнил, прежде чем отключиться. Как он трясется, выкатывая глаза, а из него с шипением и с белой пеной на губах выходит и выходит воздух…
После долгой паузы он спросил:
– Ты звал?
– Звал.
– По поводу Кати?
– По поводу ее.
И снова долгое молчание.
– Ну и что ты хочешь?
– Хочу знать, – сказал я, сделав к нему шаг, потом второй, – где она сейчас?
Мне показалось, что при моем приближении Главный испуганно сжался.
– Откуда мне знать? – произнес он, не глядя в мою сторону. – Меня же здесь не было!
– А кто был?
– Ну кто… эти…
– Урки?
– Да.
– Это они?
Он молчал.
– Это они? – громким шепотом, чувствуя, что вот-вот сорвусь на крик, еще раз спросил я.
Вот теперь он посмотрел на меня. В свете заходящего солнца, острых, как спицы, лучей, сквозящих через щели в дверях, блеснули золотом его кудри. Но голубые глаза были темны, даже черны. От них веяло мраком, гибелью. Хотя, думаю, мои были немногим лучше.
– Я их убью! – выдохнул я и не услышал своего голоса. Но он меня услышал. Он бы услышал, даже если бы я вообще ничего не произнес. Не случайно он старался не глядеть в мою сторону. Он и впрямь сейчас меня боялся. На его глазах я преображался в натурального палача. Палача всех. И урок. И его тоже.
– Убей, – сразу согласился он.
– Как?
– Тебе помогут.
– Когда?
– Этой ночью.
И добавил, вставая, что кореец сбежал, а украинец будет в спальне. И тут же выскочил за дверь…
Ночью, не знаю который это был час, дверь распахнулась, и кто-то мне спокойно указал, чтобы я шел в спальню. Там ждут. Ни охраны, ни сопровождения не было. Но слова «там ждут», сказанные негромко, поразили своей уверенностью. Кого ждут? Меня? А кто? Убийца Кати? Зрители? Помощники?..
В спальню дверь тоже была предусмотрительно открыта. Не знаю, был ли в спальне кто-то еще, – я не смотрел по сторонам. Я смотрел лишь туда, где должен был лежать убийца Кати. И я его увидел. А рядом с храпящим уркой, на тумбочке, отсвечивая серебром, лежала знакомая спица. Все было предусмотрено.
Наверное, надо было отдышаться, оглядеться и как-то приготовить себя для казни. Но я торопился. Я боялся, что кто-то или что-то может мне в последний миг помешать. Да и что мне готовиться, если там, в сарае, ожидая ночи, я мысленно уже тысячу раз поразил убийцу и ножом, и топором, и просто вцепившись в шею зубами.
Я наклонился над ним и почувствовал густой смрадный дух сивухи. Лежал он на боку, не прикрывшись одеялом, и было видно, какой он огромный, босые ноги торчали за пределами топчана. Что ему спица, его бы долбануть тяжелой кувалдой по голове, чтобы черепушка всмятку! Но спица уже сама скользнула в руку, а глаза выискивали место для удара. Синяя майка, задранная снизу и обнажившая поясницу, была в пятнах пота.
И вдруг сзади закричали:
– Бей же! Бей!
А может, я и сам себе это прокричал – не знаю. Но я вздрогнул, размахнулся и с силой, хотя спицей не колют с размаха, воткнул ее в спящее тело, снаружи осталась лишь рука. Затем вытянул спицу и снова нанес удар, еще сильней. Урка захрипел, захрюкал и взвыл, как раненый зверь Он все дергался, хотел развернуться в мою сторону, но торчащая спица ему мешала. И вдруг затрясся всем телом, из него пошел воздух. Это последнее, что я запомнил, прежде чем отключиться. Как он трясется, выкатывая глаза, а из него с шипением и с белой пеной на губах выходит и выходит воздух…
Возвращение
В больничке я пробыл недолго. Это был деревянный дом в два этажа на краю поселка, где лечились язвенники, сердечники, травмированные на производстве, в общем, все, кроме инфекционных больных. Со мной в палате лежали одинокий и молчаливый старик, толстячок-завхоз из отдела рабочего снабжения – ОРСа, которому жена два раза в день приносила вкусную снедь, и солдат без ноги, бойкий и говорливый от того, что выжил на войне. Солдат каждую ночь уходил к девкам, старичок все больше спал, а завхоз или что-нибудь жевал, или гулял с женой в старом парке, который окружал больничку.
Несколько раз ко мне заходила мама Кати. Она приносила картошку и хлеб и подолгу молча сидела рядом, пристально меня рассматривая. Мне становилось не по себе от этого изучающего взгляда. Иногда заговаривала о погоде, о врачах и никогда о Кате. Я лишь вздыхал с облегчением, когда она уходила. Однажды она задала вопрос, которого я давно ждал:
– Саша, а ты не знаешь, кто убил этого?.. Ну который урка…
– Не знаю, – ответил я.
Я, и правда, почти ничего не помнил. Все виделось как-то смутно, будто во сне. Надо было спросить, а что она вообще про это знает, но что-то мне мешало. Может быть, страх, что возникнут подробности, которые уже почти забыл, и тогда мне снова станет плохо.
– Я слышала, что дело закрыли, – продолжила она. – Начальник колонии объявил, что произошла драка, а этот… был зачинщик и сам виноват…
– Да. Так, кажется, и было, – подтвердил я.
– Ты участвовал в этой драке?
– Не помню.
– А Катю мою ты помнишь?
– Нет.
– Но ведь ты должен ее помнить? Она ходила к тебе с книжкой…
– Не помню, – повторил я. – И книжку не помню.
Господи, как не хотелось ничего вспоминать! Книжку эту, я уже знал, нашли под подушкой казненного урки и, наверное, извели на закурку. Единственный листочек со словами о любви, сам не знаю зачем, хранился у меня за пазухой. Однако мама Кати не могла об этом знать. Она была учительницей литературы, но выучила Катю вовсе не тому, что нужно знать об этом мире: глупой жалости и глупой любви. Именно это Катю и погубило. Но как я мог это сказать?!
– А Яшку вы не видели? – спросил я почему-то.
– Нашего Яшеньку? – оживилась мама Кати. – Ну как же! Он столько помог следствию и вообще… Он уверяет, что Катя найдется!
– Он это сам сказал? – спросил я, напрягаясь.
– Да. Золотой мальчик! – воскликнул она. – Он и о тебе так хорошо отзывался…
«Золотой палач», – добавил я про себя. А вслух спросил:
– И как же он, интересно, отзывался?
– Ну как… Он сказал, что ты теперь для него свой человек.
– Значит, свой?
– Да, он так и сказал: свой… А может, ты хочешь перейти ко мне? Жить в семье? – вдруг спросила она.
– Зачем?
Мой вопрос прозвучал глупо. Однако она все поняла. Я подумал, что это было главным, ради чего она ко мне приходила. Но я не хотел, чтобы меня жалели.
Оставив мне тридцатку денег, расстроенная учительница ушла. А на следующий день попросился домой и я. Домой – значит, в колонию. Меня выписали.
Я пошел на наш местный поселковый рынок, где по воскресным дням торговали местные колхозники. На два червонца я купил крупно порубленной махры, потом направился к теткам, стоявшим рядком у дальнего забора. Пропустив пирожки с капустой, картошкой, луком, дошел до торговки, предлагавшей пирожки с ливером. Я посмотрел тетке в глаза, но ничего особенного не увидел. Все они, эти рыночные тетки и бабки, были как на одно синюшное лицо со следами непрерывных тягот и забот.
Я заплатил за пирожок остатками от подаренной мне тридцатки и, завернув его в лопушок, направился в сторону колонии. Оглянувшись, увидел, как следом за мной к тетке подкатил совсем молоденький курсант в морской форме и тоже купил пирожок. Не отходя, видно, был голоден, он с удовольствием засунул в рот полпирожка и стал жевать, а меня вдруг затошнило.
Неподалеку от сарая я вырыл под молодой сосенкой ямку. Земля была мягкой, песчаной и на ощупь прохладной. В эту ямку я положил купленный пирожок, не разворачивая лопушка, и засыпал песком. Сверху замаскировал травкой и присел рядом. Сосну легко было запомнить, у нее была редкая форма двух раздвоенных полукруглых золотых стволов, напоминающих по форме лиру.
Здесь меня и разыскал мой привычный страж Тишкин.
– За мной? – поинтересовался я, глядя на него снизу вверх. – Опять в сарай?
Теперь я мог на эту тему даже шутить.
– Что ты! Что ты! – сходу затараторил он. – Ты у нас теперь свободный навсегда. – И, оглянувшись, добавил тише, что ему поручили передать: за мной должок – сходить в кинотеатр.
Слово «навсегда» вызвало у меня невольную улыбку.
– Кто передал-то? – поинтересовался я.
– Главный. Он теперь с Ленькой Пузырем все решает.
– А третий кто?
– Третий?.. Ну я, – сказал, помолчав, Тишкин. И на всякий случай заглянул мне в лицо.
– В люди выходишь?
Почувствовав в моих словах скрытую издевку, он тут же парировал:
– Ты тоже!
Я не собирался ссориться и вполне миролюбиво поинтересовался, когда мне надо туда идти.
– Сегодня. Ряд восьмой, место шестнадцатое.
– А спица?
– Спица будет. Не дрейфишь?
– Долго ли умеючи? – сказал наигранно я. И ничто во мне не дрогнуло, даже не колыхнулось. – Одним больше, одним меньше.
– Во! Главный тоже сказал… Только не велел тебе передавать… Медведь, сказал, попробовавший человечины, навсегда становится людоедом.
– Это я, что ли, людоед?
Тишкин вздохнул и не ответил.
Я покосился на тайное мое захоронение и спросил:
– А что, брат Тишкин, не хочешь ли ты закурить?
– А курево есть?
– Есть. Нужен огонек.
– Огонек будет, – оживился он. – Я кресало твое вернул.
– Украл, что ли?
– Ну и что?
Я достал из кармана махорку, а другой рукой залез за пазуху и извлек книжный листок, подаренный Катей. Пробежал глазами:
« Кручинина. …Есть такие любящие души, которые не разбирают, по чужой или по своей вине человек страдает, и которые готовы помогать даже людям…
Незнамов. Вы ищете слова? Не церемоньтесь, договаривайте.
Кручинина. Даже людям безнадежно испорченным. Вы знаете, что такое любовь?»
– Тишкин, ты что-нибудь слыхал про любовь? – спросил я, отрываясь от текста.
– Чё?
– Про любовь, говорю. Ты знаешь, что это такое?
– Чё? – явно дурачась, повторил он.
– Хрен через плечо, – ответил я и разорвал листок пополам.
Мы свернули из чужой, совершенно нам не нужной любви по цигарке и с удовольствием затянулись едким самосадом…
Несколько раз ко мне заходила мама Кати. Она приносила картошку и хлеб и подолгу молча сидела рядом, пристально меня рассматривая. Мне становилось не по себе от этого изучающего взгляда. Иногда заговаривала о погоде, о врачах и никогда о Кате. Я лишь вздыхал с облегчением, когда она уходила. Однажды она задала вопрос, которого я давно ждал:
– Саша, а ты не знаешь, кто убил этого?.. Ну который урка…
– Не знаю, – ответил я.
Я, и правда, почти ничего не помнил. Все виделось как-то смутно, будто во сне. Надо было спросить, а что она вообще про это знает, но что-то мне мешало. Может быть, страх, что возникнут подробности, которые уже почти забыл, и тогда мне снова станет плохо.
– Я слышала, что дело закрыли, – продолжила она. – Начальник колонии объявил, что произошла драка, а этот… был зачинщик и сам виноват…
– Да. Так, кажется, и было, – подтвердил я.
– Ты участвовал в этой драке?
– Не помню.
– А Катю мою ты помнишь?
– Нет.
– Но ведь ты должен ее помнить? Она ходила к тебе с книжкой…
– Не помню, – повторил я. – И книжку не помню.
Господи, как не хотелось ничего вспоминать! Книжку эту, я уже знал, нашли под подушкой казненного урки и, наверное, извели на закурку. Единственный листочек со словами о любви, сам не знаю зачем, хранился у меня за пазухой. Однако мама Кати не могла об этом знать. Она была учительницей литературы, но выучила Катю вовсе не тому, что нужно знать об этом мире: глупой жалости и глупой любви. Именно это Катю и погубило. Но как я мог это сказать?!
– А Яшку вы не видели? – спросил я почему-то.
– Нашего Яшеньку? – оживилась мама Кати. – Ну как же! Он столько помог следствию и вообще… Он уверяет, что Катя найдется!
– Он это сам сказал? – спросил я, напрягаясь.
– Да. Золотой мальчик! – воскликнул она. – Он и о тебе так хорошо отзывался…
«Золотой палач», – добавил я про себя. А вслух спросил:
– И как же он, интересно, отзывался?
– Ну как… Он сказал, что ты теперь для него свой человек.
– Значит, свой?
– Да, он так и сказал: свой… А может, ты хочешь перейти ко мне? Жить в семье? – вдруг спросила она.
– Зачем?
Мой вопрос прозвучал глупо. Однако она все поняла. Я подумал, что это было главным, ради чего она ко мне приходила. Но я не хотел, чтобы меня жалели.
Оставив мне тридцатку денег, расстроенная учительница ушла. А на следующий день попросился домой и я. Домой – значит, в колонию. Меня выписали.
Я пошел на наш местный поселковый рынок, где по воскресным дням торговали местные колхозники. На два червонца я купил крупно порубленной махры, потом направился к теткам, стоявшим рядком у дальнего забора. Пропустив пирожки с капустой, картошкой, луком, дошел до торговки, предлагавшей пирожки с ливером. Я посмотрел тетке в глаза, но ничего особенного не увидел. Все они, эти рыночные тетки и бабки, были как на одно синюшное лицо со следами непрерывных тягот и забот.
Я заплатил за пирожок остатками от подаренной мне тридцатки и, завернув его в лопушок, направился в сторону колонии. Оглянувшись, увидел, как следом за мной к тетке подкатил совсем молоденький курсант в морской форме и тоже купил пирожок. Не отходя, видно, был голоден, он с удовольствием засунул в рот полпирожка и стал жевать, а меня вдруг затошнило.
Неподалеку от сарая я вырыл под молодой сосенкой ямку. Земля была мягкой, песчаной и на ощупь прохладной. В эту ямку я положил купленный пирожок, не разворачивая лопушка, и засыпал песком. Сверху замаскировал травкой и присел рядом. Сосну легко было запомнить, у нее была редкая форма двух раздвоенных полукруглых золотых стволов, напоминающих по форме лиру.
Здесь меня и разыскал мой привычный страж Тишкин.
– За мной? – поинтересовался я, глядя на него снизу вверх. – Опять в сарай?
Теперь я мог на эту тему даже шутить.
– Что ты! Что ты! – сходу затараторил он. – Ты у нас теперь свободный навсегда. – И, оглянувшись, добавил тише, что ему поручили передать: за мной должок – сходить в кинотеатр.
Слово «навсегда» вызвало у меня невольную улыбку.
– Кто передал-то? – поинтересовался я.
– Главный. Он теперь с Ленькой Пузырем все решает.
– А третий кто?
– Третий?.. Ну я, – сказал, помолчав, Тишкин. И на всякий случай заглянул мне в лицо.
– В люди выходишь?
Почувствовав в моих словах скрытую издевку, он тут же парировал:
– Ты тоже!
Я не собирался ссориться и вполне миролюбиво поинтересовался, когда мне надо туда идти.
– Сегодня. Ряд восьмой, место шестнадцатое.
– А спица?
– Спица будет. Не дрейфишь?
– Долго ли умеючи? – сказал наигранно я. И ничто во мне не дрогнуло, даже не колыхнулось. – Одним больше, одним меньше.
– Во! Главный тоже сказал… Только не велел тебе передавать… Медведь, сказал, попробовавший человечины, навсегда становится людоедом.
– Это я, что ли, людоед?
Тишкин вздохнул и не ответил.
Я покосился на тайное мое захоронение и спросил:
– А что, брат Тишкин, не хочешь ли ты закурить?
– А курево есть?
– Есть. Нужен огонек.
– Огонек будет, – оживился он. – Я кресало твое вернул.
– Украл, что ли?
– Ну и что?
Я достал из кармана махорку, а другой рукой залез за пазуху и извлек книжный листок, подаренный Катей. Пробежал глазами:
« Кручинина. …Есть такие любящие души, которые не разбирают, по чужой или по своей вине человек страдает, и которые готовы помогать даже людям…
Незнамов. Вы ищете слова? Не церемоньтесь, договаривайте.
Кручинина. Даже людям безнадежно испорченным. Вы знаете, что такое любовь?»
– Тишкин, ты что-нибудь слыхал про любовь? – спросил я, отрываясь от текста.
– Чё?
– Про любовь, говорю. Ты знаешь, что это такое?
– Чё? – явно дурачась, повторил он.
– Хрен через плечо, – ответил я и разорвал листок пополам.
Мы свернули из чужой, совершенно нам не нужной любви по цигарке и с удовольствием затянулись едким самосадом…
Эпилог
Через пятьдесят лет он вернулся в это место и не без труда разыскал развалины колонии и тот сарай, где довелось сидеть в ожидании казни. Из Чечни, где получил две пули от федералов в шею и руку, подлечившись, добирался в Россию сложным путем через соседнюю республику. Выручало обличье: уж точно не горец и не черный, а самый обычный беженец-пенсионер, ищущий работу сторожа, чтобы на исходе жизни как-то выжить. Он даже сосенку-лиру нашел, хоть и не сразу, потому что рядом выросла трехэтажная вилла с вычурными башенками и конусной острой крышей. Все это скрывал пятиметровый краснокирпичный забор. Слава Богу, сосенка-лира оказалась не загнанной в чужой двор, а стояла по эту сторону забора. Но она не только подросла, а уже и постарела, один из двух округлых стволов начал сохнуть.
Он присел на траву, опершись здоровым плечом о шершавый ствол, достал сигарету и закурил. Потом поднялся и не спеша добрел до сарая. Вдруг показалось, что Тишкин еще там и его ждет. Сарай тоже одряхлел, дверь, когда-то крепкая, была сорвана с петель, крыша стала дырявой. Было очевидно, что не сегодня-завтра его снесут.
– Тишкин, – позвал негромко, хотя слышать здесь его никто не мог. – Тишкин, ты что-нибудь слыхал про любовь?
– Слыхал, как же, – ответил тот, присев рядышком и прикуривая от его сигареты. Сам он держал в руке самокрутку.
– Ну и как? Тебе повезло?
– Нет.
– Почему?
Тишкин затянулся и проследил глазами за голубой струйкой дыма, пущенной вверх. Внешне за эти годы он никак не изменился, только глаза стали совсем не детские. А широкую улыбку стерло совсем.
– Да все потому, думаю, что мы не научились любить. А ненависть, знаешь… Ты после колонии много пострелял?
– Много.
– Где?
– Везде. Последнее время на Кавказе…
– А зачем?
– Мстил.
– Кому?
– Всем.
– Ну и как?
– Не знаю.
– В том-то и дело, что знаешь, – возразил Тишкин. – А вот скажи… только по правде: детишек ты трогал?
– Ты говоришь про Беслан?
– Ну понятно, что там ты не был. А, кстати, ведь мог быть?
Гость молчал.
– Да или нет?
– Да. Ну а ты? Ты-то живой?
– Меня давно нет, – произнес Тишкин негромко.
– А другие?
– Да никого не осталось.
– И Главного?
– И его тоже. Еще в Сербии… Ты из нас последний!
– Ну скажешь тоже, последний! Другие будут… Да они уже есть, есть!
– А ты сам-то есть? – вдруг спросил Тишкин. Так спросил, что он смешался, не зная, что отвечать.
Ах, Тишкин, Тишкин! Если ты такой прозорливый и все про меня понял, так добей же, добей меня! Мне ведь, и правда, все равно, как ты меня прикончишь. Лучше бы, наверное, при помощи спицы. Но сейчас мы оба понимаем, что все эти штуки со спицей были, как первый класс в сравнении с теми кровавыми академиями, которые мы прошли после. Да и где эту спицу теперь найдешь?!
Недавно еще был у него пистолет Стечкина, его когда-то подарил Яшка Главный, это было самое удачное оружие из всего, что пришлось ему держать в руках за полсотни бродячих лет. Но, пробираясь в Россию, он не рискнул брать его с собой, тащить через пограничные, хоть и дырявые, но кордоны, и на прощание в Пандорском ущелье подарил молодому боевику из Ингушетии.
Затянувшись последний раз, он поворошил солому и бросил в нее окурок. Спокойно наблюдал, как солома задымила, затрещала и вдруг вспыхнула ярким пламенем. Здесь все было готово к огню, и даже странно, что никто не догадался подпалить сарай раньше. Потом задымились стены и сильно запахло горячим деревом и смолой. Едкий дым клубами поднимался вверх, застилая слезами глаза, припекая лицо и волосы. И сразу как по команде огненным смерчем полыхнули стены, прорываясь с гудением к небу через пролом в крыше. Но этого он уже не мог видеть. Он только успел почувствовать, как золотой палач приблизился, приник к нему, стиснув в жарком смертельном объятии, и вознес вместе с пламенем к небу…
Пожар никому не повредил и никого не затронул. Обгорела лишь необычная двуствольная сосна, стоящая поблизости. Под рухнувшими обугленными стропилами были обнаружены останки человека, судя по всему, бомжа, заночевавшего в сарае. Опознать его не удалось, и после милицейских формальностей его захоронили на местном кладбище в безымянной могиле. А вот следы пожарища, кажется, сохранились по сегодняшний день. Очевидцы рассказывают, что время от времени, обычно в июне, на заросших иван-чаем останках сарая появляется никому неизвестная девочка-подросток в белом платьице и с корзиночкой в руках. В корзиночке у нее лежат горкой поджаристые пирожки. Девочка присаживается около тропки, прямо на траве, и, просительно заглядывая в лица случайных прохожих своими бездонно синими глазами, предлагает попробовать ее угощение. «Ну хоть один пирожок, – просит она. – Хоть один… Ну пожалуйста!»
Люди с испугом смотрят и, не останавливаясь, спешат прочь.
Он присел на траву, опершись здоровым плечом о шершавый ствол, достал сигарету и закурил. Потом поднялся и не спеша добрел до сарая. Вдруг показалось, что Тишкин еще там и его ждет. Сарай тоже одряхлел, дверь, когда-то крепкая, была сорвана с петель, крыша стала дырявой. Было очевидно, что не сегодня-завтра его снесут.
– Тишкин, – позвал негромко, хотя слышать здесь его никто не мог. – Тишкин, ты что-нибудь слыхал про любовь?
– Слыхал, как же, – ответил тот, присев рядышком и прикуривая от его сигареты. Сам он держал в руке самокрутку.
– Ну и как? Тебе повезло?
– Нет.
– Почему?
Тишкин затянулся и проследил глазами за голубой струйкой дыма, пущенной вверх. Внешне за эти годы он никак не изменился, только глаза стали совсем не детские. А широкую улыбку стерло совсем.
– Да все потому, думаю, что мы не научились любить. А ненависть, знаешь… Ты после колонии много пострелял?
– Много.
– Где?
– Везде. Последнее время на Кавказе…
– А зачем?
– Мстил.
– Кому?
– Всем.
– Ну и как?
– Не знаю.
– В том-то и дело, что знаешь, – возразил Тишкин. – А вот скажи… только по правде: детишек ты трогал?
– Ты говоришь про Беслан?
– Ну понятно, что там ты не был. А, кстати, ведь мог быть?
Гость молчал.
– Да или нет?
– Да. Ну а ты? Ты-то живой?
– Меня давно нет, – произнес Тишкин негромко.
– А другие?
– Да никого не осталось.
– И Главного?
– И его тоже. Еще в Сербии… Ты из нас последний!
– Ну скажешь тоже, последний! Другие будут… Да они уже есть, есть!
– А ты сам-то есть? – вдруг спросил Тишкин. Так спросил, что он смешался, не зная, что отвечать.
Ах, Тишкин, Тишкин! Если ты такой прозорливый и все про меня понял, так добей же, добей меня! Мне ведь, и правда, все равно, как ты меня прикончишь. Лучше бы, наверное, при помощи спицы. Но сейчас мы оба понимаем, что все эти штуки со спицей были, как первый класс в сравнении с теми кровавыми академиями, которые мы прошли после. Да и где эту спицу теперь найдешь?!
Недавно еще был у него пистолет Стечкина, его когда-то подарил Яшка Главный, это было самое удачное оружие из всего, что пришлось ему держать в руках за полсотни бродячих лет. Но, пробираясь в Россию, он не рискнул брать его с собой, тащить через пограничные, хоть и дырявые, но кордоны, и на прощание в Пандорском ущелье подарил молодому боевику из Ингушетии.
Затянувшись последний раз, он поворошил солому и бросил в нее окурок. Спокойно наблюдал, как солома задымила, затрещала и вдруг вспыхнула ярким пламенем. Здесь все было готово к огню, и даже странно, что никто не догадался подпалить сарай раньше. Потом задымились стены и сильно запахло горячим деревом и смолой. Едкий дым клубами поднимался вверх, застилая слезами глаза, припекая лицо и волосы. И сразу как по команде огненным смерчем полыхнули стены, прорываясь с гудением к небу через пролом в крыше. Но этого он уже не мог видеть. Он только успел почувствовать, как золотой палач приблизился, приник к нему, стиснув в жарком смертельном объятии, и вознес вместе с пламенем к небу…
Пожар никому не повредил и никого не затронул. Обгорела лишь необычная двуствольная сосна, стоящая поблизости. Под рухнувшими обугленными стропилами были обнаружены останки человека, судя по всему, бомжа, заночевавшего в сарае. Опознать его не удалось, и после милицейских формальностей его захоронили на местном кладбище в безымянной могиле. А вот следы пожарища, кажется, сохранились по сегодняшний день. Очевидцы рассказывают, что время от времени, обычно в июне, на заросших иван-чаем останках сарая появляется никому неизвестная девочка-подросток в белом платьице и с корзиночкой в руках. В корзиночке у нее лежат горкой поджаристые пирожки. Девочка присаживается около тропки, прямо на траве, и, просительно заглядывая в лица случайных прохожих своими бездонно синими глазами, предлагает попробовать ее угощение. «Ну хоть один пирожок, – просит она. – Хоть один… Ну пожалуйста!»
Люди с испугом смотрят и, не останавливаясь, спешат прочь.