Однажды во время промысла на рынке самого веселого из нашей стаи по кличке Швейк захватила чужая шпана. Борьба в тот год за рынок шла особенно отчаянная. Дня не проходило без столкновений. Мы не углядели, расколовшись по двое, по трое, как схватили Швейка. Только услышали, как над толпой, над рыночным гулом пронесся дикий вскрик – и бросились туда. Возле лабазов на рябой от семечковой шелухи земле лежал Швейк. Он был еще жив, а из бока у него, из какой-то ненормально огромной дыры хлестала кровь.
   У Швейка были огромные серые глаза и особенная улыбка. Он не был отъявленной шпаной, подобно нам. В наших разговорах о родственниках, хотя бы третьестепенных, он не участвовал. Лишь однажды произнес, криво усмехнувшись, что эти (имея в виду родителей) живут неподалеку, с собакой и машиной (в войну – машина, нам такое и представить было невозможно), и что однажды, когда мы шлялись, они даже проехали навстречу, но не узнали или не захотели узнавать сынка. Мы тут же предложили проколоть им шины, поджечь дом или хотя бы накласть перед дверью. А еще проще – отравить собаку. А он лишь покачал головой и сказал: «В чем собака-то виновата? Она добрая, она-то меня понимала…»
   Говорят, что там, на рынке, его окликнули, и он, улыбаясь, доверчиво пошел. И у лабазов, где было меньше всего свидетелей, двое подростков схватили его за руки, а третий деловито, будто исполняя работу, воткнул ему в бок, провернув для верности, огромный остро отточенный гвоздь. Или штырь. Какая разница. Когда мы прибежали, он лежал среди собравшейся толпы и смотрел вверх. Он еще дышал, только кровь при каждом вдохе начинала сильней булькать из раны. А потом откинул голову и застыл. Мы взяли Швейка на руки и так пошли, и никто нас не остановил, никто не попытался помочь. Только тетка одна сердобольная всхлипнула, но один из нас так на нее посмотрел, что она тут же исчезла. Мы всех в тот момент ненавидели: и тех, кто молчал, и тех, кто попытался нам сочувствовать. Все они убили нашего Швейка! И мы знали, что вернемся сюда и тоже кого-нибудь убьем. Да мы всех убьем, потому что все убивали нас. Убивали тем, что смотрели, как мы голодаем, тем, что ловили нас и били, тем, что видели, как мы бросаемся за мерзлой картофелиной, упавшей с возка в грязь, как жмемся к ним, своим врагам, погибая от холода, от вшей, от язв… Убивали, потому что боялись подойти, боялись помочь, боялись нарушить свой скверный, полуголодный мир, который у них еще был. Именно в тот момент, когда мы несли нашего товарища, мы становились врагами всего человечества и точно знали: все человечество против нас. Мы несли Швейка по огородам, по насыпи, по свалкам, временами садились, положив его на землю и подстелив ему под голову, чтобы не было жестко, лопухи. Не было слов, даже слез не было.
   Мы принесли его в лесок и там, на поляне, вырыли руками неглубокую яму, а потом засыпали, затоптали могилу, сравняв ее с землей. Чтобы никто никогда не смог найти нашего Швейка.
   Воспитателям мы ничего не сказали. Да они не очень и спрашивали. Карабас Барабас предположил, что мальчик уехал к родителям. А другой сказал: «Да, конечно, они известные люди и, наверное, решили забрать его к себе». А мы слушали и знали, что, может быть, когда-нибудь убьем и этих воспитателей. Потому что они тоже сейчас убивали Швейка. Убивали как бы по второму разу, ибо ничто, даже исчезновение одного из нас, не могло их прошибить. Да пропади мы все пропадом, они бы так же спокойно рассуждали и оправдывали наше исчезновение, спровадив нас к кому-то, кого на самом деле у нас не было…
   – Виноватых казнить! – было заключено хором. – Родителей казнить! Убийц казнить! И свидетелей! Свидетелей тоже!
   Каждый из четырех обвинителей подошел и воткнул спицу в истукана.
   Главный громко объявил, что за Швейка может казнить каждый желающий.
   – А ножами? А штырями? А гвоздями? А чем еще… можно?
   И посыпалось. Истукан не выдержал ударов и пал на землю, где его затоптала безумствующая толпа подростков.
 

Название

   Во время последней казни я поймал себя на желании тоже всадить нож в истукана. И испугался этого. Не знаю, что на меня повлияло больше, – личное ли отношение к Швейку или общий настрой толпы, жаждущей мщения и крови.
   К счастью, мне в этот раз забыли предложить роль палача. Но остальное было как всегда: приводили-уводили под конвоем, и я как бы становился такой же необходимой принадлежностью ритуала, как сидящие на полу в роли судей урки или сам истукан.
   Я знал, что каждый мой приход в дальнюю спальню мог превратиться в последний. Привыкнуть к этому было нельзя. Но сперва я нервничал, особенно при виде нагловатых торговок с цепкими оценивающими взглядами, а потом привык и уже стал воспринимать все довольно равнодушно. Чему быть, того не миновать. Я даже оставил мысли о побеге, о самосожжении или ином варианте избежать казни.
   Мне почти регулярно стали приносить жратву, даже больше, чем прежде. Я было отнес это на счет сочувствия Яшки Главного, но ответ оказался проще: торговки, ожидающие прибытка, решили меня подкармливать.
   Ни Тишкин, ни Жидок больше не появлялись у моих дверей, так что общаться было не с кем. Но вдруг объявилась Катя. Я услышал сперва, как она уговаривала очередного стража, а потом окликнула меня:
   – Саша, ты жив? Как себя чувствуешь?
   – Жив, – сказал я в щель двери.
   – А я думала о тебе. Все время. Ты не голодный?
   – Нет, меня тут подкармливают.
   – Мама тоже говорит: мир не без добрых людей, – сказала она.
   – Да, они ужасно добрые.
   А про себя подумал: особенно если попадешь к ним на кухню!
   – Хочешь, я тебе картофелину вареную дам? Это от мамы. Я их две штуки принесла: одну сторожу, а одну тебе.
   Картошку ей разрешили подсунуть под дверь. Я ее тут же с кожурой проглотил. Спросил: а кто ее мама?
   – Она учительница, – сказала Катя. – Преподает русский и литературу. А что?
   – Да так просто. Спасибо за картошку. Скажи, а вот картина, где мы… встретились… Ну про виноватых… Или как она там?
   – «Без вины виноватые», – сказала Катя. – Это по Островскому. А что?
   – А, который про Павку Корчагина!..
   – Нет, нет, – сказала Катя. – Это не он. Был еще один Островский. Тоже знаменитый. Если хочешь, я спрошу у мамы, у нее книжка его была, – предложила Катя. – А ты долго еще будешь сидеть?
   – Не знаю.
   – Я о тебе рассказала маме, и она хочет идти к вашему начальнику…
   – Не надо! Не надо! – почти закричал я.
   – Почему? Я вот с Яшей разговаривала, он говорит, что готов тебя отпустить… Да, правда. Если ты выполнишь его просьбу.
   – Какую?
   – Не знаю какую. Что-то насчет манекена, в который вы играете. Ты видел этот манекен?
   – Истукана, – поправил я. – Да, видел.
   – И что он делает?
   – Ничего. Сидит – и все. Кино смотрит. – Я почувствовал, что голос мой изменился. Даже разговаривать стало тяжелей.
   – И все?
   И тут подал голос мой сторож, который не мог не слышать, что мы говорим:
   – У него место, за которое его должны казнить. Восьмой ряд, шестнадцатое место.
   – Как казнить? За что? – спросила Катя.
   Я не понял, к кому она обращалась, – ко мне или к моему сторожу, который оказался таким болтуном. Но тот не отвечал, и мне пришлось отвечать за него:
   – Наверное, судьба.
   – Странная игра, – сказала Катя. – А я ведь тоже, кажется, в восьмом ряду сидела… ну в кино, когда мы встретились…
   – А место не помнишь? – хрипло спросил я.
   – Нет, не помню, – простодушно ответила Катя. – Я цифры плохо запоминаю. Может, тоже шестнадцатое?
   – Может быть, – сказал я.
   – Странная игра, – повторила Катя и стала прощаться. – Ладно, я скоро приду. И Островского принесу. Если найдем.
   – Приходите, – подал голос мой страж. Видимо, картошка сделала его добрым. – Только не тяните. А то придете, а вашего дружка уже нет.
   Катя поняла это по-своему.
   – Ну и хорошо, – сказала она. – Не все время взаперти сидеть!
   – Да лучше уж взаперти! – засмеялся мой страж.
 

Праздник

   На этот раз за мной пришли с утра и объявили, что сегодня праздник окончания учебного года и в клубе собирают колонистов. Должны быть все. А значит, и я. Но повели почему-то не напрямик, а окольными путями. Кроме Пузыря и двух помощников, в сопровождающих был и украинский урка. Боялись, видимо, что я могу драпануть. А я наслаждался летним солнышком, зеленью, одуванчиками, высыпавшими, как веснушки, на прогретых полянах. Смотрел на торопившихся куда-то людей, на эшелон с военной техникой, который полз по железной дороге, просматриваемой сквозь деревья. Пищали и копошились в песке воробьи, для которых что война, что мир – все одинаково. Они счастливы уже тем, что живут…
   Вдруг навстречу попался Жидок. Никогда его не видел, но почему-то сразу узнал. Он соскребал со ствола сосны смолку для жевания и вытаращился, завидев меня. Может, считал, что меня уже нет.
   – Привет, Жидок, как жизнь молодая? – поприветствовал его.
   Он испуганно отвернулся.
   Возле клуба даже разговоры смолкли, когда мы проходили. Меня провели в зал и посадили в самую середку, так что Пузырь и украинский урка восседали по бокам, а остальная стража сзади.
   Вечер открыл начальник колонии, я впервые его видел: поджарый, невысокого роста, в военной форме без погон, правый рукав пустой. Инвалид, видать, недавно с передовой. Он по бумажке прочел поздравление с окончанием учебного года, а еще сказал, что сорок четвертый войдет в историю как год победоносный и скоро фашистская гадина будет раздавлена в собственной берлоге.
   За ним выступила мать известной героини-партизанки, погибшей от рук фашистских извергов. Она стала проникновенно рассказывать о жизни своей дочери, какой прилежной она была в школе и как отлично училась. А потом добровольно пошла в партизанский отряд, и во время выполнения боевого задания ее схватили и пытали….
   Пузырь вдруг сказал:
   – Сейчас она всхлипнет… А сейчас в платок уткнется… А в этом месте она иногда рыдает. Но не сильно…
   – А ты почем знаешь? – удивился урка.
   – Да я ее четвертый раз слушаю. Я ее рассказ наизусть помню.
   Потом выступала школьная самодеятельность со стихами и песнями, и особенно колонистам понравилась знакомая песня из кино, которую, сидя на телеге и играя сам себе на гармошке, поет артист Крючков: «Одержим победу, к тебе я приеду на горячем боевом коне…» Многие ждали, что после победы к ним кто-то обязательно приедет. Только не колонисты. Я тоже никого не ждал, но все равно приятно было знать, что кто-то к кому-то приедет. Да еще на коне!
   – Вот это по-нашему! – воскликнул Пузырь, глядя, как я аплодирую. – Нравится?
   Я пожал плечами. Не его собачье дело до моей кошачьей жизни! Хочу и аплодирую, у меня тоже сегодня праздник. Имею право.
   – Да не лезть ты к нему, – сказал урка. – Вон, смотри, сейчас учителка будет грамоты давать.
   На сцену вышла худенькая, прямо как девочка, женщина. Она сказала несколько слов про хороших учеников, вручила грамоты за успеваемость, потом стала читать какое-то стихотворение Пушкина про племя молодое, незнакомое… Я подумал, что про наше племя она знать ничего не может, лучше бы какие другие стишки прочла… про победу там… И тут я услышал, как она говорит, что недавно вот узнала от дочери, будто в нашей колонии держат взаперти мальчика, словно пленного. Может, конечно, это игра такая, но даже если игра, все равно… Мы же не какой-нибудь гитлерюгенд, а советские пионеры!..
   – Постойте, – перебил ее начальник колонии. – Вы о ком говорите-то?
   – Его зовут Александр Гуляев.
   – И он что – сидит взаперти?
   – Да, в каком-то сарае!
   – У нас такого быть не может, – произнес начальник колонии и даже привстал, глядя в сторону Карабаса Барабаса. – У нас есть такой Гуляев? Он где сейчас?
   Тут поднялся с переднего ряда Яшка Главный и, указывая в мою сторону, сказал, что Гуляев в зале, никто его взаперти не держит. Может, это он для подружки своей сочинил? Он же чудик… Это все знают.
   Зал захохотал, заулюлюкал, кто-то зааплодировал.
   – Тише! – сказал начальник колонии. – Гуляев здесь?
   Меня подтолкнули сразу с двух боков. Я поднялся.
   – Ну вот, видите, здесь он, – сказал начальник, обращаясь к женщине. – Ваша дочь что-то напутала…
   Катина мама стояла, глядя в зал, и растерянно молчала. Хотела, кажется, что-то еще спросить, но махнула рукой и села. А зря. Если бы она попросила меня выйти на сцену и все рассказать, я бы рассказал. И ей, и всему залу. Я в этот момент ничего не боялся.
 
   Обратный путь до сарая мы проделали в гробовом молчании. И лишь у самой двери украинский урка, обычно добродушный, разразился бранью. Досталось и учительнице, и ее дочери, посмевшей что-то вякать, и, конечно, мне.
   – Дотянули! – зло закончил он. – Прикончить бы зараз… прям щас… и точка!
   Пузырь развел руками и посмотрел на меня. Кажется, он колебался.
   – Давай вот что сделаем, – тихо предложил ему урка. – Ты нас запри на полчаса. Остальное я сам. А?
   – А что скажем Главному?
   – Скажем, напал… Он же чудик… Пришлось тово… успокоить…
   – Не поверит, – возразил Пузырь. – И потом, мы не одни… Тут еще стража… Заложат…
   – Пусть попробуют! – пригрозил урка. – Я им зубы перетасую!
   – Нет, – решил Пузырь. – Потерпи уж до завтра. Думаю, дольше не протянется.
   Весь разговор происходил при мне, но так, будто меня не было.
   Пузырь пропустил меня во тьму сарая и с грохотом захлопнул дверь.
 

Билет

   А наутро прибежала Катя. Я услышал, как она препиралась со стражником, но в этот раз им оказался Тишкин, и он нехотя ей уступил. Только пробурчал, чтобы говорила побыстрей, а то после клуба-то велели особенно строго охранять.
   – Я быстро, быстро, – успокоила его Катя. – Саш, ты меня слышишь?
   – Ну слышу, – ответил я.
   – Ты на меня не сердишься?
   – Да нет. Только зря ты проболталась мамаше!
   – Прости. Я хотела тебе помочь!..
   Тишкин, который, наверное, стоял рядом с ней, назидательно сказал:
   – А сама навредила, между прочим.
   – Я поняла! – воскликнула Катя. – Я даже боялась, что со зла они… Слава Богу, ты живой!
   – Пока живой, – подтвердил я, вспомнив вчерашнюю угрозу урки.
   – Давай скорей, – поторопил ее Тишкин. И я подумал, что правильно он ее гонит. Толку от нашей встречи никакого. А за нервы дергает. Да еще как.
   – Сейчас, сейчас, – сказала Катя и зашептала в дверную щель: – Тебе так слышно?
   – Ну…
   – Вчера, после клуба, мама нашла билет в кино… Я ей про игру вашу рассказала… ну, с манекеном… и она вдруг искать бросилась…
   – Ну и что?
   – А там, и вправду, восьмой ряд, шестнадцатое место!
   Я молча пожал плечами. Как будто она могла это видеть.
   – Это что значит? Что мое место и было для казни, да?
   Я отодвинулся от двери, уже зная, что она спросит дальше. И она это спросила:
   – А ты был, как это у вас называется… исполнителем, да?
   Я молчал. Только сделал еще один шаг от двери. Но куда здесь сбежишь? Хоть бы Тишкин скорей ее прогнал.
   – И ты меня пожалел, да? Тебя за это сюда?.. Ну скажи, скажи! Я должна знать! Что, наш Яша палач?!
   Я ушел в дальний угол и заткнул уши. И долго сидел там, ничего не слыша. А когда пришел в себя, Кати уже не было. Кажется, не было. Я долго прислушивался, прежде чем подать голос.
   – Тишкин, – позвал я негромко, – она ушла?
   – Девица? Ушла, ушла.
   – Ничего тебе не говорила?
   – Ничего. – Он подумал и добавил: – Плакала только…
   – Ты вот что. Ты ее сюда больше не пускай, – попросил я.
   – Да я и так не пущу. С чего мне подставляться-то? Я еще жить хочу.
   – Вот и не пускай, – повторил я.
   Тишкин разговаривал со мной как бы на расстоянии. А тут приблизился к двери вплотную и сказал:
   – Они все равно это… Ты меня слышишь? Они сегодня это все сделают. Там у них все готово!
 

Этапы жизни

   В обед появился Главный.
   – Откройте! – приказал он, и ему услужливо распахнули дверь. – Можете не закрывать, никуда он не денется, – буркнул страже. – Шагайте отсюда, гуляйте!
   Те исчезли.
   Главный исподлобья взглянул на меня и присел на железное ребро кровати.
   – Не удивляйся, – предупредил мрачно. – Я не собираюсь сюда экскурсии устраивать. Это последний раз.
   Я кивнул. Последний так последний. Но Главный не смотрел в мою сторону. Его, похоже, мало интересовало, как я реагирую.
   – Мы тебя убираем вовсе не потому, что ты дурной, – сказал он. – Может, ты даже и не дурной. Но нам нужно, чтобы другие не были такими, как ты. Вот и все. Они должны помнить, что такие, как ты, которые хотят делать по-своему, среди нас не живут.
   – Я и не собираюсь среди вас жить, – пожал плечами я.
   – А ты вообще-то думал когда-нибудь, зачем люди рождаются? – вдруг спросил он.
   – Да низачем! Они рождаются, потому что их родили, – ответил я уже более резко. Тема разговора была мне, честно говоря, неприятна.
   – А дальше что?
   – Дальше? Известно что… смерть.
   Казалось, он меня не слушает, а разговаривает сам с собой. То ли оправдывается, то ли хочет себя в чем-то убедить. А заодно и меня.
   – Так вот, – продолжил он. – Люди рождаются голенькими, незащищенными. И они при этом ужасно хотят выжить. Даже кроха цепляется за мамкину титьку, чувствуя в ней спасение. А вот если выжить удается, то приходит уже другое желание: жить, жить и жить. Причем жить долго и богато. И красиво. А потом к ним все равно является костлявая. За тобой она, кстати, уже приходила… Ведь приходила, да?
   Я промолчал. Мы оба знали, что он имеет в виду. Тот момент, когда его руки искали на моей спине место для укола.
   – Ты сам виноват. Все равно, раз не научился выживать, ты жить не сможешь. Уж поверь мне. Я про тебя давно все знаю.
   – А тебе-то какое до меня дело?
   – Да мне по фигу! – отмахнулся он. – Но ты и сейчас ничего не понял. Весь мир стоит на том, что каждый спасает только себя. А для этого, на всякий случай, топит других.
   – Ты о зверях, что ли?
   – А разве люди не звери? – спросил он с издевкой. – Звери! Еще какие!
   – И ты?
   – А чем я лучше?!
   – Но есть же не звери? – возразил я.
   – Нет! – бросил он уверенно. – Нет таких! Глупость!
   – А сам… сам ты хочешь выжить? – поинтересовался я, пытаясь в сумраке сарая разглядеть его лицо. Я никак не мог догадаться, к чему весь этот вязкий и бессмысленный разговор.
   – Я? Я – нет, – ответил он после паузы. – Я не хочу выживать – вот в чем дело. А тем более жить. Я воюю с теми, кто хочет выжить любым путем, чтобы доползти до красивой жизни, потопив нас. Я им мешаю. И буду мешать. У меня, кроме ненависти к ним, ничего больше не осталось. Когда они стали мной, моей жизнью распоряжаться, они, придурки, не знали, что мастерят из меня не урода, даже не ублюдка, а живую бомбу. Бомбу, – повторил он, вслушиваясь в свой голос, – которая их и убьет! – Он на минуту задумался и добавил: – Сегодня я один. Да не один, я других готовлю. А завтра… Завтра нас будет много, очень много. Целая армия…
   Наконец-то я понял, за что он меня так ненавидел. За то, что я не хотел становиться его бомбой. И мешал ему делать бомбы из других. Сказать на это мне было нечего. Оставалось только слушать…
   – …Вчера нашлись тебе защитнички … – продолжал он, чуть понизив голос. – Так вот, мы бы сегодня всю эту историю прикончили. Но придется отложить на недельку. Так что готовься. Встретимся ровно через семь дней. – Он поднялся, выглянул за дверь, чтобы убедиться, что нас не подслушивают, и, обернувшись, добавил: – Считать умеешь? Вот и считай… Первый пошел… А этой своей… ну Катьке… скажи, чтобы в это дело не встревала!
   – Она не моя, – сказал я быстро. Хотел добавить: «Она скорей твоя», но не стал.
   – И ее мать чтоб не лезла! – не обратив внимания на мои слова, бросил он напоследок. – А то им худо будет. Даже не от меня… Они с огнем играют!
 

Распахнутая дверь

   Не прощаясь и не оглядываясь, Главный быстро вышел на волю, оставив дверь распахнутой. Вместо него в проеме появился Тишкин – точно такой, каким я его себе представлял: рожа в веснушках, рыжеватый, рот до ушей. Ему бы в кино Швейка играть.
   – Чего там у них произошло? – спросил я.
   – У кого? – не понял Тишкин.
   – У урок. На семь дней отложили, да?
   – А-а… Ну да, отложили… – протянул он не без сожаления. Видать, ему уже сильно обрыдло меня сторожить.
   После некоторого колебания он поведал, что утром, пока он был здесь, всех погнали на подсобное хозяйство. Прислали из колхоза два грузовика, скопом всех погрузили и на целую неделю, говорят, увезли.
   – И урок? – не поверил я.
   – Насчет урок не знаю. Они работать не любят. А вот Главный тоже уедет. С начальством, как активист.
   – А ты как же? – спросил я Тишкина, все еще стоящего в проеме распахнутой двери. Мной вдруг овладела шальная мысль, что сейчас бы рвануть с места, опрокинуть этого раззяву, слабого и тощего, и драпануть за милую душу. Он бы и пикнуть не успел. И я бы, наверное, так и сделал, терять мне было нечего, если бы передо мной стоял кто-то другой, а не Тишкин. Жалко мне его почему-то стало. Жальче, чем себя. Урки уж точно его не пощадят. Они даже решат, что он сам меня отпустил.
   – Нас тут несколько человек по совету Главного оставили, – продолжал беспечно объяснять он. – Будем, значит, по очереди дежурить. По колонии… ну и по сараю…
   – Ты дверь-то тогда запри, – посоветовал я, отвернувшись. – А то, не успеешь ахнуть, драпану на волю-то!
   – Да не драпанешь! – Он даже развеселился. – Не драпанешь!
   – А если решу… прям щас?
   Он перестал смеяться и испуганно посмотрел на меня. Почувствовал: я не шучу. И торопливо, с шумом захлопнул дверь. И уже оттуда сказал:
   – Теперь-то не драпанешь! А?
   – Теперь другое дело, – успокоил я его, почувствовав облегчение. И даже похвалил: – Молодец. Давай, стереги… Скоро отмучаешься. Всего-то неделя!
   – Скорей бы, – со вздохом произнес он.
 

Семь дней до…

   Больше в этот день ничего не произошло. Только разговор с Главным все не шел у меня из головы. Было в нем что-то такое, что никак не давалось моему пониманию. Вроде бы оно предвещало не просто еще неделю жизни, а иное. Но это иное не угадывалось, как я ни напрягался. И еще я вновь стал ожидать появления Кати.
   И она на другой день пришла. Прямо с утра.
 

Шесть дней до…

   Я услышал, как она спорит с Тишкиным, который гнал ее прочь. Голос у нее был такой же красивый, как и глаза. Звонкий, серебристый. Додуматься до того, что каждый голос имеет свой цвет, я бы не смог, если бы не находился столько времени в темном сарае. Она что-то ему предлагала, совала в руки, а он бурчал, что не нужен ему никакой кусман, что урки строго-настрого приказали, чтоб здесь и близко никого не было.
   – А вообще-то, – громко добавил он, – тебя тут и не хотят видеть.
   – Кто, Саша? – спросила она удивленно, и я сразу представил ее лицо. И отступился.
   – Да врет он все, – подал я голос. – Он просто урок боится. Его застращали. Они всех застращали.
   – И Яша?
   Мы не ответили. Тем более что имя своего дружка она произнесла так мягко, словно все еще продолжала верить, что он добрый и хороший.
   – А может, это его дружки? – с надеждой сказала она. – Я их сейчас видела. Они такие… ну неприветливые…
   – Ты чего пришла-то? – спросил я.
   – Я тебе книжку принесла. Ну ту, в которой написано все, что ты в кино видел. Мама сказала, это и в театре тоже играют.
   Театр меня совершенно не интересовал. Я там никогда и не был. Как и в ресторане, где, говорят, тебе жратву подают, а денег не спрашивают. И только потом, когда пузо набьешь, ты за все и платишь. Мура какая-то! Как это так, чтобы, не заплатив, жрать? А если я удеру? А если у меня денег нет, тогда что? А я уже все сожрал! Нет, врут…
   – А про мать там написано? – спросил я.
   – Ну, конечно. Хочешь, я тебе почитаю?
   Я не ответил. Не потому, что не хотел. Я очень хотел. Но боялся, что все там будет не так, не похоже. А тут еще Тишкин рядом. При нем почему-то не хотелось.
   И я спросил:
   – А Тишкин там не хочет уйти? Ну погулять…
   – Зачем? – удивилась Катя.
   – Не хочу, чтобы он тоже слушал!
   – Да мне и самому неохота, – отозвался Тишкин. – Не люблю я книжек, особенно толстых… и без картинок!
   – Так мне читать? – спросила Катя.
   – А он ушел?
   – Он в сторону отошел и нас не слушает.
   – Тогда читай, – разрешил я.
   Катя пошуршала страницами и начала: