Страница:
— Какой это гнусности, мистер Стронг?
— Хотя бы вашей, маленький землянин, вашей, презренный жирный маленький землянин!..
— Было видно, как они возникли на горизонте, в облаке пыли, поднимавшейся из-под копыт, — сказал Блюскиз, — и они были прекрасны в своем косматом величии и мрачны и грандиозны, как смерть.
— Так сорвите же нас, земляне. — сказал Стронг, — маленькие жирные земляне, которые губят виноградники; ведь наши виноградники в цвету…
— Том! — воскликнул Райт.
— Вы разрешите мне воспользоваться случаем и подать в отставку, мистер Райт? Я никогда больше не убью ни одного дерева. Я сыт по горло вашей вонючей профессией!
— В чем дело, Том?
Стронг не ответил. Он посмотрел свои руки. Часть виски из его стакана пролилась на стойку. И пальцы его стали влажными и липкими. Потом он поднял глаза на заднюю стенку бара. Некогда она была стеной местной церкви, которую колонисты превратили в отель, и в этой стене сохранилось несколько украшенных изысканной резьбой ниш, в которых раньше выставлялись атрибуты религиозных обрядов. Сейчас ниши были заполнены бутылками вина и виски — все, кроме одной. В этой единственной, незанятой бутылками нише стояла маленькая кукла.
У Стронга застучало в висках. Он указал на нишу.
— Что…что это за кукла, мэр?
Мэр повернулся к задней стенке бара.
— О, эта? Это одна из тех разных статуэток, которые в ранний период своей истории местные жители ставили над очагами, — по поверью, эти фигурки охраняли их дома.
Он взял статуэтку из ниши и, подойдя к Стронгу, поставил ее перед ним на стойку.
— Дивная работа, мистер Стронг, не правда ли?… Мистер Стронг!
Стронг впился глазами в фигурку; он не мог оторвать взгляд от ее изящных рук и длинных стройных ног; от ее маленьких грудей и тонкой шеи; от ее волшебного лица и золотистых волос; от тончайшей резьбы листьев ее зеленой одежды.
— Если я не ошибаюсь, эта фигурка называется фетишем, — продолжал мэр. — она была сделана по образу их главной богини. Из того немногого, что мы знаем о них, можно заключить, что в древности аборигены верили в нее настолько фанатично, что кое-кто из них якобы даже видел ее.
— На дереве?
— Иногда и на дереве.
Стронг протянул руку и коснулся статуэтки. Он с нежностью поднял ее. Основание фигурки было влажным от пролитого м на стойку виски.
— Тогда…тогда она должна была быть Богиней Дерева.
— О нет, мистер Стронг. Она была Богиней Очага. Домашнего Очага. Разведывательный отряд ошибся, считая, что деревья были объектами религиозного поклонения. Мы прожили здесь достаточно долго, чтобы понять истинные чувства аборигенов. Они поклонялись своим домам, а не деревьям.
— Богиня Очага? — повторил Стронг. — Домашнего Очага? А что же она в таком случае делала на дереве?
— Что вы сказали, мистер Стронг?
— На дереве. Я видел ее на дереве.
— Вы шутите, мистер Стронг!
— Провались я на этом месте, если я шучу! Она была на дереве! — Стронг изо всех сил стукнул кулаком по стойке. — Она была на дереве. И я убил ее!
— Возьмите себя в руки, Том, — сказал Райт. — На вас все смотрят.
— Я уничтожал ее дюйм за дюймом, фут за футом. Расчленял, отрезая ей руки и ноги. Я убил ее!
Внезапно Стронг остановился. Что-то было не ладно. Что-то должно было произойти и не произошло. Тут он увидел, что мэр пристально смотрит на его руку. И понял, в чем дело.
Ударив кулаком по стойке, он должен был почувствовать боль. Но боли не было. И теперь он понял почему: его кулак не отскочил от стоки, а вошел в дерево. Будто оно сгнило.
Он медленно поднял руку. Из вмятины, оставшейся после удара, потянуло запахом разложения. Дерево действительно сгнило.
Богиня Очага. Домашнего Очага. Деревни.
Круто повернувшись, он быстрыми шагами направился между столиками к выходившей на улицу стене и с размаху ударил кулаком по тщательно отделанной поверхности дерева. Его кулак прошел сквозь стену.
Он схватился за край пробитой им дыры и потянул. Кусок стены отвалился и упал на пол. Помещение наполнилось смрадом гниения.
В глазах наблюдавшись за ним колонистов застыл ужас. Стронг повернулся к ним лицом.
— Весь ваш отель прогнил до основания, — произнес он. — Вся ваша проклятая деревня!
Он захохотал. К нему подошел Райт и ударил по лицу.
— Придите в себя, Том!
Смех его заме. Он набрал полные легкие воздуха, выдохнул
— Неужели вы не понимаете, Райт? Дерево! Деревня! В чем нуждается дерево этого вида, чтобы вырасти до такого колоссального размера и существовать дальше когда приостановится его рост? В питании. Во многих тоннах питания. И в какой почве! В почве, удобренной отбросами и трупами умерших. Орошаемой с помощью искусственных озер о водохранилищ, то есть оно нуждается в условиях. Которые могут быть созданы лишь большими поселениями человеческих существ.
Что же происходит с подобным деревом? Веками, а может, и тысячелетиями оно постепенно познает, чем можно заманить к себе людей. Чем? Выстроив дома. Правильно. Выстроив, вернее вырастив дома из своих собственных корней; домики, настолько очаровательные, что человеческие существа не могли устоять перед соблазном поселиться в них. Теперь-то вы понимаете. Райт? Дерево старалось поддержать не только себя, оно пыталось поддержать и существование деревни. Но это ему уже не удавалось из-за низменной человеческой глупости и эгоизма.
Райт был потрясен. Стронг взял его за руку, и они вместе вернулись к бару. Лица колонистов казались вылепленными из серой глины. Мэр по-прежнему тупо смотрел на вмятину в стойке.
— Может вы поднесете еще стаканчик человеку, который спас вашу обожаемую деревню? — спросил Стронг.
Мэр не шелохнулся.
— Должно быть, древние знали об экологическом балансе и облекли свои знания в форму суеверия, — сказал Райт. — И именно суеверие, а не знание переходило из поколения в поколение. Возмужав, они поступили точно также, как все слишком быстро развивающиеся человеческие общества: они полностью пренебрегли суевериями. Научившись со временем обрабатывать металлы, они выстроили заводы по обеззараживанию сточных вод, мусоросжигательные печи и крематории. Они отвергли все системы ликвидации отходов, которыми их когда-то обеспечивали деревья, и превратили древние кладбища у подножия деревьев в деревенские площади. Они нарушили экологический баланс.
— Они не ведали, что творят, — сказал Стронг. — А когда они поняли, к чему это привело, восстанавливать его было уже слишком поздно. Деревья уже начали умирать, и когда окончательно погибло первое дерево и начала гнить первая деревня, их обуял ужас. Быть может, привязанность к своим домам настолько вошла в их плоть и кровь, что они потеряли голову. И не исключено, что они просто не смогли вынести, как эти дома умирали у них на глазах. Поэтому они ушли в северные пустыни. Поэтому они умерли от голода или замерзли в Пещерах Смерти, а может, все вместе покончили жизнь самоубийством…
— Их было пятьдесят миллионов, пятьдесят миллионов косматых величественных животных, обитавших в тех плодородных долинах, где ныне простирается Великая Северо-Американская пустыня, — сказал Блюскиз. — Трава, которой они питались, была зеленой — они возвращали ее земле в своем помете, и трава, зеленела вновь. Пятьдесят миллионов! А к концу бойни, устроенной белыми людьми, их осталось пятьсот.
— Как видно, из всех деревень, эта модернизировалась последней, — сказал Райт. — И все же дерево начало умирать за много лет до прихода колонистов. Поэтому-то деревня теперь гниет с такой быстротой.
— Гибель дерева ускорила процесс разложения, — сказал Стронг. — Вряд ли хоть один домик простоит больше месяца… Но дерево могло бы прожить еще лет сто, если бы они так не тряслись за свою проклятую недвижимую собственность. Деревья таких размеров умирают очень медленно… А цвет сока — думаю, что я теперь понял и это. Его окрасила наша совесть… Однако мен кажется, что в каком-то смысле она… оно хотело умереть.
— И все же несмотря ни на что, колонисты будут возделывать землю, — сказал Райт. — Но теперь им придется жить в землянках.
— Кто знает, может быть я совершил акт милосердия… — сказал Стронг.
— О чем это вы оба толкуете? — спросил Сухр.
— Их было пятьдесят миллионов, — сказал Блюскиз. — Пятьдесят миллионов!
Перевод с английского С. Васильевой
Рассказы
ЖАН РЕЙ
(ФРАНЦИЯ)
— Хотя бы вашей, маленький землянин, вашей, презренный жирный маленький землянин!..
— Было видно, как они возникли на горизонте, в облаке пыли, поднимавшейся из-под копыт, — сказал Блюскиз, — и они были прекрасны в своем косматом величии и мрачны и грандиозны, как смерть.
— Так сорвите же нас, земляне. — сказал Стронг, — маленькие жирные земляне, которые губят виноградники; ведь наши виноградники в цвету…
— Том! — воскликнул Райт.
— Вы разрешите мне воспользоваться случаем и подать в отставку, мистер Райт? Я никогда больше не убью ни одного дерева. Я сыт по горло вашей вонючей профессией!
— В чем дело, Том?
Стронг не ответил. Он посмотрел свои руки. Часть виски из его стакана пролилась на стойку. И пальцы его стали влажными и липкими. Потом он поднял глаза на заднюю стенку бара. Некогда она была стеной местной церкви, которую колонисты превратили в отель, и в этой стене сохранилось несколько украшенных изысканной резьбой ниш, в которых раньше выставлялись атрибуты религиозных обрядов. Сейчас ниши были заполнены бутылками вина и виски — все, кроме одной. В этой единственной, незанятой бутылками нише стояла маленькая кукла.
У Стронга застучало в висках. Он указал на нишу.
— Что…что это за кукла, мэр?
Мэр повернулся к задней стенке бара.
— О, эта? Это одна из тех разных статуэток, которые в ранний период своей истории местные жители ставили над очагами, — по поверью, эти фигурки охраняли их дома.
Он взял статуэтку из ниши и, подойдя к Стронгу, поставил ее перед ним на стойку.
— Дивная работа, мистер Стронг, не правда ли?… Мистер Стронг!
Стронг впился глазами в фигурку; он не мог оторвать взгляд от ее изящных рук и длинных стройных ног; от ее маленьких грудей и тонкой шеи; от ее волшебного лица и золотистых волос; от тончайшей резьбы листьев ее зеленой одежды.
— Если я не ошибаюсь, эта фигурка называется фетишем, — продолжал мэр. — она была сделана по образу их главной богини. Из того немногого, что мы знаем о них, можно заключить, что в древности аборигены верили в нее настолько фанатично, что кое-кто из них якобы даже видел ее.
— На дереве?
— Иногда и на дереве.
Стронг протянул руку и коснулся статуэтки. Он с нежностью поднял ее. Основание фигурки было влажным от пролитого м на стойку виски.
— Тогда…тогда она должна была быть Богиней Дерева.
— О нет, мистер Стронг. Она была Богиней Очага. Домашнего Очага. Разведывательный отряд ошибся, считая, что деревья были объектами религиозного поклонения. Мы прожили здесь достаточно долго, чтобы понять истинные чувства аборигенов. Они поклонялись своим домам, а не деревьям.
— Богиня Очага? — повторил Стронг. — Домашнего Очага? А что же она в таком случае делала на дереве?
— Что вы сказали, мистер Стронг?
— На дереве. Я видел ее на дереве.
— Вы шутите, мистер Стронг!
— Провались я на этом месте, если я шучу! Она была на дереве! — Стронг изо всех сил стукнул кулаком по стойке. — Она была на дереве. И я убил ее!
— Возьмите себя в руки, Том, — сказал Райт. — На вас все смотрят.
— Я уничтожал ее дюйм за дюймом, фут за футом. Расчленял, отрезая ей руки и ноги. Я убил ее!
Внезапно Стронг остановился. Что-то было не ладно. Что-то должно было произойти и не произошло. Тут он увидел, что мэр пристально смотрит на его руку. И понял, в чем дело.
Ударив кулаком по стойке, он должен был почувствовать боль. Но боли не было. И теперь он понял почему: его кулак не отскочил от стоки, а вошел в дерево. Будто оно сгнило.
Он медленно поднял руку. Из вмятины, оставшейся после удара, потянуло запахом разложения. Дерево действительно сгнило.
Богиня Очага. Домашнего Очага. Деревни.
Круто повернувшись, он быстрыми шагами направился между столиками к выходившей на улицу стене и с размаху ударил кулаком по тщательно отделанной поверхности дерева. Его кулак прошел сквозь стену.
Он схватился за край пробитой им дыры и потянул. Кусок стены отвалился и упал на пол. Помещение наполнилось смрадом гниения.
В глазах наблюдавшись за ним колонистов застыл ужас. Стронг повернулся к ним лицом.
— Весь ваш отель прогнил до основания, — произнес он. — Вся ваша проклятая деревня!
Он захохотал. К нему подошел Райт и ударил по лицу.
— Придите в себя, Том!
Смех его заме. Он набрал полные легкие воздуха, выдохнул
— Неужели вы не понимаете, Райт? Дерево! Деревня! В чем нуждается дерево этого вида, чтобы вырасти до такого колоссального размера и существовать дальше когда приостановится его рост? В питании. Во многих тоннах питания. И в какой почве! В почве, удобренной отбросами и трупами умерших. Орошаемой с помощью искусственных озер о водохранилищ, то есть оно нуждается в условиях. Которые могут быть созданы лишь большими поселениями человеческих существ.
Что же происходит с подобным деревом? Веками, а может, и тысячелетиями оно постепенно познает, чем можно заманить к себе людей. Чем? Выстроив дома. Правильно. Выстроив, вернее вырастив дома из своих собственных корней; домики, настолько очаровательные, что человеческие существа не могли устоять перед соблазном поселиться в них. Теперь-то вы понимаете. Райт? Дерево старалось поддержать не только себя, оно пыталось поддержать и существование деревни. Но это ему уже не удавалось из-за низменной человеческой глупости и эгоизма.
Райт был потрясен. Стронг взял его за руку, и они вместе вернулись к бару. Лица колонистов казались вылепленными из серой глины. Мэр по-прежнему тупо смотрел на вмятину в стойке.
— Может вы поднесете еще стаканчик человеку, который спас вашу обожаемую деревню? — спросил Стронг.
Мэр не шелохнулся.
— Должно быть, древние знали об экологическом балансе и облекли свои знания в форму суеверия, — сказал Райт. — И именно суеверие, а не знание переходило из поколения в поколение. Возмужав, они поступили точно также, как все слишком быстро развивающиеся человеческие общества: они полностью пренебрегли суевериями. Научившись со временем обрабатывать металлы, они выстроили заводы по обеззараживанию сточных вод, мусоросжигательные печи и крематории. Они отвергли все системы ликвидации отходов, которыми их когда-то обеспечивали деревья, и превратили древние кладбища у подножия деревьев в деревенские площади. Они нарушили экологический баланс.
— Они не ведали, что творят, — сказал Стронг. — А когда они поняли, к чему это привело, восстанавливать его было уже слишком поздно. Деревья уже начали умирать, и когда окончательно погибло первое дерево и начала гнить первая деревня, их обуял ужас. Быть может, привязанность к своим домам настолько вошла в их плоть и кровь, что они потеряли голову. И не исключено, что они просто не смогли вынести, как эти дома умирали у них на глазах. Поэтому они ушли в северные пустыни. Поэтому они умерли от голода или замерзли в Пещерах Смерти, а может, все вместе покончили жизнь самоубийством…
— Их было пятьдесят миллионов, пятьдесят миллионов косматых величественных животных, обитавших в тех плодородных долинах, где ныне простирается Великая Северо-Американская пустыня, — сказал Блюскиз. — Трава, которой они питались, была зеленой — они возвращали ее земле в своем помете, и трава, зеленела вновь. Пятьдесят миллионов! А к концу бойни, устроенной белыми людьми, их осталось пятьсот.
— Как видно, из всех деревень, эта модернизировалась последней, — сказал Райт. — И все же дерево начало умирать за много лет до прихода колонистов. Поэтому-то деревня теперь гниет с такой быстротой.
— Гибель дерева ускорила процесс разложения, — сказал Стронг. — Вряд ли хоть один домик простоит больше месяца… Но дерево могло бы прожить еще лет сто, если бы они так не тряслись за свою проклятую недвижимую собственность. Деревья таких размеров умирают очень медленно… А цвет сока — думаю, что я теперь понял и это. Его окрасила наша совесть… Однако мен кажется, что в каком-то смысле она… оно хотело умереть.
— И все же несмотря ни на что, колонисты будут возделывать землю, — сказал Райт. — Но теперь им придется жить в землянках.
— Кто знает, может быть я совершил акт милосердия… — сказал Стронг.
— О чем это вы оба толкуете? — спросил Сухр.
— Их было пятьдесят миллионов, — сказал Блюскиз. — Пятьдесят миллионов!
Перевод с английского С. Васильевой
Рассказы
Франция, Япония, Испания, Норвегия, Англия, Канада, Австралия, США
ЖАН РЕЙ
(ФРАНЦИЯ)
Рука Геца фон Берлихингена
Мы жили тогда в Ренте, на улице Хэм, в старом доме, таком громадном, что я боялся заблудиться во время тайных прогулок по запретным для меня этажам.
Дом этот существует до сих пор, но в нем царят тишина и забвение, ибо больше некому наполнить его жизнью и любовью.
Тут прожило два поколения моряков и путешественников, а так как порт близок, по дому беспрерывно гуляли усиленные гулким эхом подвалов призывы пароходных сирен и глухие шумы безрадостной улицы Хэм.
Наша старая служанка Элоди, которая составила свой собственный календарь святых для семейных торжеств и обедов, буквально канонизировала некоторых наших друзей и посетителей, и среди них самым почитаемым был, конечно, мой дорогой дядюшка Франс Петер Квансюис.
Этот знаменитый остроумный человек не был моим настоящим дядюшкой, он был дальним родственником моей матери; однако, когда мы звали его дядюшкой, часть его славы как бы падала и на нас.
В те дни, когда Элоди насаживала на вертел нежного гуся или поджаривала на слабом огне хлебцы с патокой, он с охотой принимал участие в наших пиршествах, ибо любил вкусно поесть, а также с толком порассуждать о всяческих кушаньях, соусах и приправах.
Франс Петер Квансюис прожил двенадцать лет в Германии, женился и после десяти лет счастливой супружеской жизни там же похоронил и жену, и свое счастье.
Кроме ревниво хранимых нежных воспоминаний, он вывез из Германии любовь к наукам и книгам; трактат о Гёте; прекрасный перевод героико-комической поэмы Захарии, вполне достойной принадлежать по своему юмору и остроумию перу Гольберга: несколько страниц удивительного плутовского романа Христиана Рейтера «Приключения Шельмуффского»; отрывок из трактата Курта Ауэрбаха об алхимии и несколько скучнейших подражаний Taqebuch eines Beobachters seines selbst Лаватера.
Сейчас вся эта запыленная литература стала моей, ибо дядюшка Квансюис завещал ее мне в надежде, что когда-нибудь она мне окажется полезной.
Увы! Я не оправдал его предсмертных надежд — в моей памяти только и осталось, что восклицание: «Писание — это трудолюбивая праздность…» — отчаянный крик души Геца фон Берлихингена, этого удивительного героя-мученика, которого мой дорогой дядюшка особо отметил в своем трактате о Гёте.
Дядюшка подчеркнул эту фразу пять раз разными цветными карандашами:
Трудно нарушить обет молчания и приподнять покрывало забвения! И если я делаю это, то только потому, что мне было знамение из неизъяснимой тьмы.
Дядюшка Квансюис проживал в соседнем доме, на той же длинной, угрюмой и вечно сумрачной улице Хэм.
Дом был поменьше нашего, совсем черный, но эхо гуляло там еще сильнее в дни бурь и порывистых резких ветров.
Однако одну комнату там все же уберегли от мрачного холода подвальных кладовок и тьмы коридоров. Это была высокая светлая комната, обитая желтой тканью; ее обогревала чудесная марльбаховская печь, а из центральной лепной розетки потолка на трех позолоченных цепочках свешивалась лампа с двумя фитилями.
Днем массивный овальный стол кряхтел под тяжестью книг и коробок со старинными миниатюрами; но вечером, в час обеда, на нем расстилали коричневую, расшитую голубым и оранжевым скатерть, а затем расставляли красивые тарелки из дорникского фаянса и богемский хрусталь.
В этих тарелках подавались изумительные кушанья, а из высоких бокалов пили бордоские и рейнские вина.
За этим столом дядюшка Квансюис принимал своих друзей, которых любил за их внимание к своим речам и за немой восторг перед его ученостью. Я словно сейчас вижу, как они поедают баранью ногу с чесноком, запеченную курицу, тушеного ската или гусиный паштет и с явным удовольствием внимают мудрым рассуждениям хозяина.
Их было четверо — господин Ван Пиперцеле, доктор каких-то, но отнюдь не медицинских, наук; тихий и славный Финхаер; толстый и безмятежный Бинус Комперноле и капитан Коппеянс.
Коппеянс был таким же капитаном, как и Франс Квансюис моим дядюшкой; когда-то он плавал, а теперь стал владельцем нескольких каботажных судов. Элоди считала его хорошим советчиком и человеком большой житейской мудрости, во что я продолжаю верить, хотя у меня и нет на то никаких доказательств.
И вот однажды вечером, когда господин Ван Пиперцеле делил на части миндальный торт, а капитан Коппеянс разливал по бокалам ром, кюммель и зеленоватый шартрез, дядюшка вернулся к своему трактату о Гёте, к тому месту, на котором он остановился накануне, в день, когда они лакомились телячьей головой под черепаховым соусом.
— Я возвращаюсь к шедевру Гёте, к его превосходной драме «Гец фон Берлихинген». «В одном из сражений против бамбергского епископа, нюрнбергских купцов или кельнских горожан благородный Гец потерял правую руку.
Искусный ремесленник, железных дел мастер, сработал ему руку с пятью пальцами на пружинах, а он смог владеть мечом с тем же искусствен, что и прежде».
Тут в разговор вмешался тихий господин Финхаер:
— Можно сказать, чудо механики!
— Я припоминаю, — вступил в разговор капитан Коппеянс, — что случилось с моим рулевым Петрусом Д’Хондтом, — ему буквально отрезало руку, когда кисть его попала между шкивом и стальным тросом. С тех пор у него вместо руки медный крючок, а это значит, что в наши времена уже никто не может сделать руку, подобную руке Геца.
Дядюшка Квансюис снисходительно кивнул головой, соглашаясь с этими пустыми речами.
— Друзья мои, вспомните, — сказал он, — достойные вечности слова, которыми кончается драма Гёте: «Благородный муж! Благородный муж! Горе веку, отвергнувшему тебя!»
Тут мой дядюшка снял очки и подмигнул. Как всегда, услужливый доктор Ван Пиперцеле подмигнул ему в ответ, словно он знал тайну дядюшки.
— Но этот прекрасный конец, увы, не соответствует истине, и я сожалею об этом, — продолжал свою речь оратор. — «Гец фон Берлихинген был, как повстанец, заключен на два года в аугсбургскую тюрьму. Затем император разрешил ему вернуться в свои. владения и жить в родовом замке Ягтсгаузен, взяв с него слово рыцаря, что он никогда более не покинет границ своих земель и не будет сражаться ни на чьей стороне.
Пятнадцать лет спустя Карл V освободил его от этой клятвы, и счастливый Гец последовал за императором во Францию, Испанию и Фландрию. После отречения императора от престола в Юсте Гец вернулся в Германию и семь лет спустя умер. Однако…»
Он снова подмигнул и снова ему в ответ мигнул Ван Пиперцеле.
— После пребывания во Фландрии Гец уже никогда не пристегивал свою железную руку!
— Она находится, — заговорил Финхаер, — в музее…
Но дядюшка Квапсюис прервал его:
— Нюрнберга, Вены или Константинополя… Не все ли равно? Ибо это всего лишь неподвижная железная перчатка, помещенная под стекло. А настоящая рука, та, которая позволяла Гецу держать меч и даже гусиное перо, была потеряна или похищена в…
Он поднял руку, его глаза горели.
— В Ренте, славном городе Карла V, в котором Гец фон Берлихинген был вместе с императором. И рука его до сих пор находится тут, тут я ее и найду!
Хотя Франс Петер Квансюис не был истинным эрудитом, ему нельзя было отказать в том упорстве, с которым он вел свои кропотливые изыскания. Документы, которые я пересмотрел после его смерти, убеждают меня в этом. Но его поиски кажутся мне бесполезными и бесцельными, а библиотечные находки — случайными.
Он переписал часть текста из трех томов крайне странного фламандского писателя Деграва, который со всей серьезностью пытался доказать, что и Гомер и Гесиод были выходцами из Фландрии. Этот человек перевел с латинского подлинника и диссертацию фламандского доктора Пашасиуса Юстуса «Об азартных играх или болезни играть на деньги».
— Пашасиус… Пашасиус, — частенько бормотал дядюшка, — сколько прекрасных писаний оставил бы нам сей любознательный ученый XVI века, не преследуй его днем и ночью страх перед костром. Он себя так называл в честь Пашаса Радбера, настоятеля корбийского монастыря в IX веке и автора прекрасных теологических сочинений. Ах! Мой милый Пашасиус… На помощь!.. На помощь! О мой старый друг, явись ко мне из глубины веков!
Я не могу сказать, каким образом тень этого ученого доктора помогла дядюшке в его роковых поисках железной руки, но она, безусловно, сыграла свою роль.
За ту неделю, что прошла с памятного вечера, дядюшка Квансюис переоборудовал часть подвальной кухни в лабораторию. Туда допускался только господин Финхаер да я, но моего присутствия в этом таинственном месте они скорее всего просто не замечали.
По правде сказать, я старался быть полезным и с усердием раздувал с помощью маленького кузнечного меха голубое пламя в печи.
В этом приюте тайных наук было холодно, а из толстых стеклянных колб поднимались отвратительные запахи; но лицо моего дядюшки все время оставалось серьезным, а толстые щеки господина Финхаера, несмотря на низкую температуру, блестели от пота. Однажды, когда уже пробило четыре часа, а вонь, исходившая из одной колбы, стала особенно отвратительной, дядюшка поднял голову, освещенную странным зеленым светом, и взглянул на потолок.
Господин Финхаер испуганно закричал:
— Смотрите!.. Ох! Смотрите же!
Мне было плохо видно, ибо я сидел против света, рядом с мехом, но мне показалось, что зеленый туман стал обретать какую-то явственную форму.
— Паук… Да нет же, краб бежит по потолку! — с ужасом закричал я.
— Замолчи, негодник! — рявкнул дядюшка Квансюис.
Существо быстро потеряло свои очертания, только и осталось, что струйка дыма под потолком, но я видел, как по лицам дядюшки и господина Финхаера струились крупные капли пота.
— Я же вам говорил, Финхаер… тексты древних мудрецов никогда не лгут!
— Она исчезла, — пробормотал Финхаер.
— Это была только ее тень, но теперь-то я знаю…
Он не сказал, что именно он знает, а господин Финхаер не задал ни единого вопроса.
На следующий день лаборатория была замкнута на ключ, а я получил в подарок мех. Этот дар большого удовольствия мне не доставил, и я тут же продал его за восемь су лудильщику.
Дядюшка Квансюис очень любил меня; он ценил и даже, наверное, переоценивал значение тех мелких услуг, которые я ему оказывал.
Ему было трудно ходить — у него болела левая нога, и много позже я узнал, что он страдал плоскостопием, — потому мне приходилось сопровождать его во время редких и коротких прогулок. Он всей своей тяжестью опирался на мое плечо, а переходя улицы и площади, не отрывал взгляда от земли, словно слепой, бредущий за поводырем. Во время прогулок он рассуждал на разные ученые и полезные темы, но я, к сожалению, забыл, о чем он говорил.
Некоторое время спустя после закрытия лаборатории и продажи меха он попросил меня пойти с ним в город. Я согласился с удовольствием, ибо эта прогулка освобождала меня от школы на целых полдня; к тому же просьба дядюшки Квансюиса была приказом для моих родителей, которые только и жили надеждой на будущее наследство.
В тот день наш древний и суровый город закутался в туман; моросил мелкий дождь, и капли его, словно мышиные коготки, стучали по зеленому полотнищу громадного зонта, который я держал над нашими головами.
Мы шли по мрачным улицам вдоль прачечных, перешагивая через ручьи, вздувшиеся от мыльной мутной воды.
— Подумать только, — шептал мой дядюшка, — ведь эти мостовые, от которых у нас болят ноги, звенели под копытами лошадей Карла V я его верного Геца фон Берлихингена! Башни уже давно обратились в прах и пепел, а плиты мостовых остались. Запомни этот урок, мой мальчик, и знай: все, что близко к земле, живет долго, а то, что устремляется в небеса, обречено на гибель и забвение.
Недалеко от Граувпорте он остановился, чтобы передохнуть, и принялся внимательно рассматривать облезлые фасады домов.
— А где дом сестер Шутс? — спросил он у разносчика хлеба.
Тот перестал насвистывать веселую джигу — единственное утешение в его скучной работе.
— Вон тот дом с тремя гнусными мордами над дверью. Но те, что живут в доме, еще гнусней.
После нашего звонка дверь приоткрылась, и в щель высунулся красный нос.
— Я желаю поговорить с сестрами Шутс, — произнес мой дядюшка, вежливо приподняв шляпу.
— Со всеми тремя? — полюбопытствовал красный нос.
— Конечно.
Нас впустили в широкую, как улица, и темную, словно кузница, прихожую, в которой тотчас возникли три мрачные тени.
— Если вы продаете что-нибудь… — прогнусавили хором три голоса.
— Напротив, я хочу купить кое-что принадлежавшее славному, но, увы, давно почившему конюшему Шутсу, — добродушно сказал мои дядюшка.
Три грязных совиных головы вынырнули из мрака.
— Ну что ж, можно потолковать, — вновь заговорили они хором, — хотя мы и не расположены продавать что бы там ни было.
Я стоял у двери, борясь с тошнотой, ибо весь коридор провонял прогорклым салом и луком, и не расслышал слов, которые дядюшка произнес тихо и скороговоркой.
— Входите, — произнесли сестры хором, — а молодой человек пускай подождет в гостиной.
Я провел долгий час в крохотной комнатушке с высоченным сводчатым окном, стекла которого представляли собой какой-то варварский почерневший витраж. В комнате стояли тростниковое кресло, прялка из темного дерева да красная от ржавчины печка.
За это время я раздавил семь тараканов, цепочкой шествовавших по голубым плиткам пола, но так и не смог достать тех, что ползали вокруг треснувшего зеркала, которое поблескивало в полумраке, словно гнилая болотная вода.
Когда дядюшка Квансюис вернулся, его лицо было красным, будто он долго просидел около раскаленной кухонной печи; три черных тени с совиными головами шли следом и визгливо благодарили его.
Очутившись на улице, дядюшка обернулся к фасаду с тремя масками, и его лицо стало злым и презрительным.
— Ведьмы!.. Дьявольские отродья, — проворчал он.
Он протянул мне пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.
— Неси с осторожностью, малыш, это довольно тяжелая вещь.
Пакет и вправду был очень тяжел, и бечевка всю дорогу резала мне пальцы.
Мой дядюшка проводил меня до дому, ибо, как уверяла Элоди, то был день святого праздника, когда мы обычно ели вафли с маслом и пили шоколад из голубых и розовых кружек.
Против обычая, дядюшка Квансюис был молчалив, он ел неохотно, но в его глазах плясал радостный огонек.
Элоди мазала маслом дымящиеся вафли и поливала их кремом, который застывал, образуя квадратики; вдруг она яростно вскинула голову.
— В доме опять завелись крысы, — проворчала она, — вы слышите, как возятся эти проклятущие обжоры!
Я в ужасе оттолкнул тарелку, услышав вдруг шорох рвущейся бумаги.
— Никак не могу понять, откуда доносится их противная возня, — сказала она, бросая взгляды в сторону кухни.
Шорох доносился с десертного столика, на который обычно складывали ненужные предметы. Но сегодня столик был пуст, на нем не было ничего, кроме пакета из серой бумаги.
Я хотел было заговорить, но заметил, что глаза дядюшки в упор смотрели на меня, — они были красноречивы, и в них можно было прочесть настойчивую мольбу о молчании.
Я промолчал, и Элоди больше ничего не сказала.
Но я знал, что шорох доносился из пакета, и даже видел…
Что-то живое находилось в бумаге, обвязанной бечевкой, и это что-то пыталось освободиться с помощью когтей или зубов.
Начиная с того дня дядюшка и его друзья собирались каждый вечер, меня же стали пускать в свое общество редко. Они часами вели серьезные беседы, словно забыв о радостях жизни.
Но вот настал день святых Элуа и Филарета.
— Филарет получил от бога и природы все, что делает жизнь приятной и нежной, — провозгласил мой дядюшка, — а святого Элуа следует любить за те радости, которые подарил нам славный король Дагобер! И будет несправедливо, если мы не отпразднуем, как положено, это двойное торжество.
Пятеро друзей ели анчоусный паштет, нашпигованных салом фазанов, индейку с трюфелями, майенский окорок в желе и пили вино из многочисленных бутылок, запечатанных воском разных цветов.
Во время десерта, когда были поданы кремы, варенья, марципаны и миндальные пирожные, капитан Коппеянс потребовал пунша.
Дымящийся пунш был разлит в стеклянные кружки, и вскоре все захмелели. Бинус Комперноле соскользнул со стула и был отведен на диван, где тотчас заснул. Господин Финхаер решил спеть старинную оперную арию.
— Я хочу вернуть к жизни «Весталку» Спонтини, — произнес он, — пора покончить с несправедливостью!
Но арию он не запел, а вскочил на ноги и закричал:
— Я хочу ее видеть, вы слышите, Квансюис! Я хочу ее видеть, я имею на это право, ведь я помог вам ее отыскать!
— Замолчите, Финхаер, — гневно вскричал дядюшка, — вы пьяны!
Но господин Финхаер, не слушая его, уже выбежал из комнаты.
Дом этот существует до сих пор, но в нем царят тишина и забвение, ибо больше некому наполнить его жизнью и любовью.
Тут прожило два поколения моряков и путешественников, а так как порт близок, по дому беспрерывно гуляли усиленные гулким эхом подвалов призывы пароходных сирен и глухие шумы безрадостной улицы Хэм.
Наша старая служанка Элоди, которая составила свой собственный календарь святых для семейных торжеств и обедов, буквально канонизировала некоторых наших друзей и посетителей, и среди них самым почитаемым был, конечно, мой дорогой дядюшка Франс Петер Квансюис.
Этот знаменитый остроумный человек не был моим настоящим дядюшкой, он был дальним родственником моей матери; однако, когда мы звали его дядюшкой, часть его славы как бы падала и на нас.
В те дни, когда Элоди насаживала на вертел нежного гуся или поджаривала на слабом огне хлебцы с патокой, он с охотой принимал участие в наших пиршествах, ибо любил вкусно поесть, а также с толком порассуждать о всяческих кушаньях, соусах и приправах.
Франс Петер Квансюис прожил двенадцать лет в Германии, женился и после десяти лет счастливой супружеской жизни там же похоронил и жену, и свое счастье.
Кроме ревниво хранимых нежных воспоминаний, он вывез из Германии любовь к наукам и книгам; трактат о Гёте; прекрасный перевод героико-комической поэмы Захарии, вполне достойной принадлежать по своему юмору и остроумию перу Гольберга: несколько страниц удивительного плутовского романа Христиана Рейтера «Приключения Шельмуффского»; отрывок из трактата Курта Ауэрбаха об алхимии и несколько скучнейших подражаний Taqebuch eines Beobachters seines selbst Лаватера.
Сейчас вся эта запыленная литература стала моей, ибо дядюшка Квансюис завещал ее мне в надежде, что когда-нибудь она мне окажется полезной.
Увы! Я не оправдал его предсмертных надежд — в моей памяти только и осталось, что восклицание: «Писание — это трудолюбивая праздность…» — отчаянный крик души Геца фон Берлихингена, этого удивительного героя-мученика, которого мой дорогой дядюшка особо отметил в своем трактате о Гёте.
Дядюшка подчеркнул эту фразу пять раз разными цветными карандашами:
Трудно нарушить обет молчания и приподнять покрывало забвения! И если я делаю это, то только потому, что мне было знамение из неизъяснимой тьмы.
Дядюшка Квансюис проживал в соседнем доме, на той же длинной, угрюмой и вечно сумрачной улице Хэм.
Дом был поменьше нашего, совсем черный, но эхо гуляло там еще сильнее в дни бурь и порывистых резких ветров.
Однако одну комнату там все же уберегли от мрачного холода подвальных кладовок и тьмы коридоров. Это была высокая светлая комната, обитая желтой тканью; ее обогревала чудесная марльбаховская печь, а из центральной лепной розетки потолка на трех позолоченных цепочках свешивалась лампа с двумя фитилями.
Днем массивный овальный стол кряхтел под тяжестью книг и коробок со старинными миниатюрами; но вечером, в час обеда, на нем расстилали коричневую, расшитую голубым и оранжевым скатерть, а затем расставляли красивые тарелки из дорникского фаянса и богемский хрусталь.
В этих тарелках подавались изумительные кушанья, а из высоких бокалов пили бордоские и рейнские вина.
За этим столом дядюшка Квансюис принимал своих друзей, которых любил за их внимание к своим речам и за немой восторг перед его ученостью. Я словно сейчас вижу, как они поедают баранью ногу с чесноком, запеченную курицу, тушеного ската или гусиный паштет и с явным удовольствием внимают мудрым рассуждениям хозяина.
Их было четверо — господин Ван Пиперцеле, доктор каких-то, но отнюдь не медицинских, наук; тихий и славный Финхаер; толстый и безмятежный Бинус Комперноле и капитан Коппеянс.
Коппеянс был таким же капитаном, как и Франс Квансюис моим дядюшкой; когда-то он плавал, а теперь стал владельцем нескольких каботажных судов. Элоди считала его хорошим советчиком и человеком большой житейской мудрости, во что я продолжаю верить, хотя у меня и нет на то никаких доказательств.
И вот однажды вечером, когда господин Ван Пиперцеле делил на части миндальный торт, а капитан Коппеянс разливал по бокалам ром, кюммель и зеленоватый шартрез, дядюшка вернулся к своему трактату о Гёте, к тому месту, на котором он остановился накануне, в день, когда они лакомились телячьей головой под черепаховым соусом.
— Я возвращаюсь к шедевру Гёте, к его превосходной драме «Гец фон Берлихинген». «В одном из сражений против бамбергского епископа, нюрнбергских купцов или кельнских горожан благородный Гец потерял правую руку.
Искусный ремесленник, железных дел мастер, сработал ему руку с пятью пальцами на пружинах, а он смог владеть мечом с тем же искусствен, что и прежде».
Тут в разговор вмешался тихий господин Финхаер:
— Можно сказать, чудо механики!
— Я припоминаю, — вступил в разговор капитан Коппеянс, — что случилось с моим рулевым Петрусом Д’Хондтом, — ему буквально отрезало руку, когда кисть его попала между шкивом и стальным тросом. С тех пор у него вместо руки медный крючок, а это значит, что в наши времена уже никто не может сделать руку, подобную руке Геца.
Дядюшка Квансюис снисходительно кивнул головой, соглашаясь с этими пустыми речами.
— Друзья мои, вспомните, — сказал он, — достойные вечности слова, которыми кончается драма Гёте: «Благородный муж! Благородный муж! Горе веку, отвергнувшему тебя!»
Тут мой дядюшка снял очки и подмигнул. Как всегда, услужливый доктор Ван Пиперцеле подмигнул ему в ответ, словно он знал тайну дядюшки.
— Но этот прекрасный конец, увы, не соответствует истине, и я сожалею об этом, — продолжал свою речь оратор. — «Гец фон Берлихинген был, как повстанец, заключен на два года в аугсбургскую тюрьму. Затем император разрешил ему вернуться в свои. владения и жить в родовом замке Ягтсгаузен, взяв с него слово рыцаря, что он никогда более не покинет границ своих земель и не будет сражаться ни на чьей стороне.
Пятнадцать лет спустя Карл V освободил его от этой клятвы, и счастливый Гец последовал за императором во Францию, Испанию и Фландрию. После отречения императора от престола в Юсте Гец вернулся в Германию и семь лет спустя умер. Однако…»
Он снова подмигнул и снова ему в ответ мигнул Ван Пиперцеле.
— После пребывания во Фландрии Гец уже никогда не пристегивал свою железную руку!
— Она находится, — заговорил Финхаер, — в музее…
Но дядюшка Квапсюис прервал его:
— Нюрнберга, Вены или Константинополя… Не все ли равно? Ибо это всего лишь неподвижная железная перчатка, помещенная под стекло. А настоящая рука, та, которая позволяла Гецу держать меч и даже гусиное перо, была потеряна или похищена в…
Он поднял руку, его глаза горели.
— В Ренте, славном городе Карла V, в котором Гец фон Берлихинген был вместе с императором. И рука его до сих пор находится тут, тут я ее и найду!
Хотя Франс Петер Квансюис не был истинным эрудитом, ему нельзя было отказать в том упорстве, с которым он вел свои кропотливые изыскания. Документы, которые я пересмотрел после его смерти, убеждают меня в этом. Но его поиски кажутся мне бесполезными и бесцельными, а библиотечные находки — случайными.
Он переписал часть текста из трех томов крайне странного фламандского писателя Деграва, который со всей серьезностью пытался доказать, что и Гомер и Гесиод были выходцами из Фландрии. Этот человек перевел с латинского подлинника и диссертацию фламандского доктора Пашасиуса Юстуса «Об азартных играх или болезни играть на деньги».
— Пашасиус… Пашасиус, — частенько бормотал дядюшка, — сколько прекрасных писаний оставил бы нам сей любознательный ученый XVI века, не преследуй его днем и ночью страх перед костром. Он себя так называл в честь Пашаса Радбера, настоятеля корбийского монастыря в IX веке и автора прекрасных теологических сочинений. Ах! Мой милый Пашасиус… На помощь!.. На помощь! О мой старый друг, явись ко мне из глубины веков!
Я не могу сказать, каким образом тень этого ученого доктора помогла дядюшке в его роковых поисках железной руки, но она, безусловно, сыграла свою роль.
За ту неделю, что прошла с памятного вечера, дядюшка Квансюис переоборудовал часть подвальной кухни в лабораторию. Туда допускался только господин Финхаер да я, но моего присутствия в этом таинственном месте они скорее всего просто не замечали.
По правде сказать, я старался быть полезным и с усердием раздувал с помощью маленького кузнечного меха голубое пламя в печи.
В этом приюте тайных наук было холодно, а из толстых стеклянных колб поднимались отвратительные запахи; но лицо моего дядюшки все время оставалось серьезным, а толстые щеки господина Финхаера, несмотря на низкую температуру, блестели от пота. Однажды, когда уже пробило четыре часа, а вонь, исходившая из одной колбы, стала особенно отвратительной, дядюшка поднял голову, освещенную странным зеленым светом, и взглянул на потолок.
Господин Финхаер испуганно закричал:
— Смотрите!.. Ох! Смотрите же!
Мне было плохо видно, ибо я сидел против света, рядом с мехом, но мне показалось, что зеленый туман стал обретать какую-то явственную форму.
— Паук… Да нет же, краб бежит по потолку! — с ужасом закричал я.
— Замолчи, негодник! — рявкнул дядюшка Квансюис.
Существо быстро потеряло свои очертания, только и осталось, что струйка дыма под потолком, но я видел, как по лицам дядюшки и господина Финхаера струились крупные капли пота.
— Я же вам говорил, Финхаер… тексты древних мудрецов никогда не лгут!
— Она исчезла, — пробормотал Финхаер.
— Это была только ее тень, но теперь-то я знаю…
Он не сказал, что именно он знает, а господин Финхаер не задал ни единого вопроса.
На следующий день лаборатория была замкнута на ключ, а я получил в подарок мех. Этот дар большого удовольствия мне не доставил, и я тут же продал его за восемь су лудильщику.
Дядюшка Квансюис очень любил меня; он ценил и даже, наверное, переоценивал значение тех мелких услуг, которые я ему оказывал.
Ему было трудно ходить — у него болела левая нога, и много позже я узнал, что он страдал плоскостопием, — потому мне приходилось сопровождать его во время редких и коротких прогулок. Он всей своей тяжестью опирался на мое плечо, а переходя улицы и площади, не отрывал взгляда от земли, словно слепой, бредущий за поводырем. Во время прогулок он рассуждал на разные ученые и полезные темы, но я, к сожалению, забыл, о чем он говорил.
Некоторое время спустя после закрытия лаборатории и продажи меха он попросил меня пойти с ним в город. Я согласился с удовольствием, ибо эта прогулка освобождала меня от школы на целых полдня; к тому же просьба дядюшки Квансюиса была приказом для моих родителей, которые только и жили надеждой на будущее наследство.
В тот день наш древний и суровый город закутался в туман; моросил мелкий дождь, и капли его, словно мышиные коготки, стучали по зеленому полотнищу громадного зонта, который я держал над нашими головами.
Мы шли по мрачным улицам вдоль прачечных, перешагивая через ручьи, вздувшиеся от мыльной мутной воды.
— Подумать только, — шептал мой дядюшка, — ведь эти мостовые, от которых у нас болят ноги, звенели под копытами лошадей Карла V я его верного Геца фон Берлихингена! Башни уже давно обратились в прах и пепел, а плиты мостовых остались. Запомни этот урок, мой мальчик, и знай: все, что близко к земле, живет долго, а то, что устремляется в небеса, обречено на гибель и забвение.
Недалеко от Граувпорте он остановился, чтобы передохнуть, и принялся внимательно рассматривать облезлые фасады домов.
— А где дом сестер Шутс? — спросил он у разносчика хлеба.
Тот перестал насвистывать веселую джигу — единственное утешение в его скучной работе.
— Вон тот дом с тремя гнусными мордами над дверью. Но те, что живут в доме, еще гнусней.
После нашего звонка дверь приоткрылась, и в щель высунулся красный нос.
— Я желаю поговорить с сестрами Шутс, — произнес мой дядюшка, вежливо приподняв шляпу.
— Со всеми тремя? — полюбопытствовал красный нос.
— Конечно.
Нас впустили в широкую, как улица, и темную, словно кузница, прихожую, в которой тотчас возникли три мрачные тени.
— Если вы продаете что-нибудь… — прогнусавили хором три голоса.
— Напротив, я хочу купить кое-что принадлежавшее славному, но, увы, давно почившему конюшему Шутсу, — добродушно сказал мои дядюшка.
Три грязных совиных головы вынырнули из мрака.
— Ну что ж, можно потолковать, — вновь заговорили они хором, — хотя мы и не расположены продавать что бы там ни было.
Я стоял у двери, борясь с тошнотой, ибо весь коридор провонял прогорклым салом и луком, и не расслышал слов, которые дядюшка произнес тихо и скороговоркой.
— Входите, — произнесли сестры хором, — а молодой человек пускай подождет в гостиной.
Я провел долгий час в крохотной комнатушке с высоченным сводчатым окном, стекла которого представляли собой какой-то варварский почерневший витраж. В комнате стояли тростниковое кресло, прялка из темного дерева да красная от ржавчины печка.
За это время я раздавил семь тараканов, цепочкой шествовавших по голубым плиткам пола, но так и не смог достать тех, что ползали вокруг треснувшего зеркала, которое поблескивало в полумраке, словно гнилая болотная вода.
Когда дядюшка Квансюис вернулся, его лицо было красным, будто он долго просидел около раскаленной кухонной печи; три черных тени с совиными головами шли следом и визгливо благодарили его.
Очутившись на улице, дядюшка обернулся к фасаду с тремя масками, и его лицо стало злым и презрительным.
— Ведьмы!.. Дьявольские отродья, — проворчал он.
Он протянул мне пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.
— Неси с осторожностью, малыш, это довольно тяжелая вещь.
Пакет и вправду был очень тяжел, и бечевка всю дорогу резала мне пальцы.
Мой дядюшка проводил меня до дому, ибо, как уверяла Элоди, то был день святого праздника, когда мы обычно ели вафли с маслом и пили шоколад из голубых и розовых кружек.
Против обычая, дядюшка Квансюис был молчалив, он ел неохотно, но в его глазах плясал радостный огонек.
Элоди мазала маслом дымящиеся вафли и поливала их кремом, который застывал, образуя квадратики; вдруг она яростно вскинула голову.
— В доме опять завелись крысы, — проворчала она, — вы слышите, как возятся эти проклятущие обжоры!
Я в ужасе оттолкнул тарелку, услышав вдруг шорох рвущейся бумаги.
— Никак не могу понять, откуда доносится их противная возня, — сказала она, бросая взгляды в сторону кухни.
Шорох доносился с десертного столика, на который обычно складывали ненужные предметы. Но сегодня столик был пуст, на нем не было ничего, кроме пакета из серой бумаги.
Я хотел было заговорить, но заметил, что глаза дядюшки в упор смотрели на меня, — они были красноречивы, и в них можно было прочесть настойчивую мольбу о молчании.
Я промолчал, и Элоди больше ничего не сказала.
Но я знал, что шорох доносился из пакета, и даже видел…
Что-то живое находилось в бумаге, обвязанной бечевкой, и это что-то пыталось освободиться с помощью когтей или зубов.
Начиная с того дня дядюшка и его друзья собирались каждый вечер, меня же стали пускать в свое общество редко. Они часами вели серьезные беседы, словно забыв о радостях жизни.
Но вот настал день святых Элуа и Филарета.
— Филарет получил от бога и природы все, что делает жизнь приятной и нежной, — провозгласил мой дядюшка, — а святого Элуа следует любить за те радости, которые подарил нам славный король Дагобер! И будет несправедливо, если мы не отпразднуем, как положено, это двойное торжество.
Пятеро друзей ели анчоусный паштет, нашпигованных салом фазанов, индейку с трюфелями, майенский окорок в желе и пили вино из многочисленных бутылок, запечатанных воском разных цветов.
Во время десерта, когда были поданы кремы, варенья, марципаны и миндальные пирожные, капитан Коппеянс потребовал пунша.
Дымящийся пунш был разлит в стеклянные кружки, и вскоре все захмелели. Бинус Комперноле соскользнул со стула и был отведен на диван, где тотчас заснул. Господин Финхаер решил спеть старинную оперную арию.
— Я хочу вернуть к жизни «Весталку» Спонтини, — произнес он, — пора покончить с несправедливостью!
Но арию он не запел, а вскочил на ноги и закричал:
— Я хочу ее видеть, вы слышите, Квансюис! Я хочу ее видеть, я имею на это право, ведь я помог вам ее отыскать!
— Замолчите, Финхаер, — гневно вскричал дядюшка, — вы пьяны!
Но господин Финхаер, не слушая его, уже выбежал из комнаты.