«Вы же знаете, в этом всегда особый счет, – сказал Брежнев, по прежнему движимый сейчас какой то слепой силой и защищая прежде всего самого себя. – Здесь другое – никто не волен в своем предназначении… На него упал тяжкий жребий начала. Разве можно вменять человеку в вину сам факт рождения? Мне думается, каждому будет определено самой точной мерой, и ему тоже: пытка светом предстоит каждому. Только никто из нас уже не узнает об этом…»
   «Вот здесь ты, пожалуй, прав, – согласился Сталин. – И это очень досадно. То, ради чего и приходит человек, остается для него за семью замками. В чем же тогда свет и справедливость?»
   «Но ведь он тоже ничего не узнает о себе…»
   «Тогда в чем же смысл?»
   Брежнев беспомощно вздернул плечи, и тут бледное сияние над Красной площадью стало меркнуть и вскоре в безоблачном черном небе стали проступать острые пики кремлевских башен и маковки храмов.

3

   И он перенесся на просторную, ярко освещенную правительственную дачу. Был вечер, и было оживленно и людно. К проходной то и дело подкатывали большие черные машины, важно замедляли ход и плавно останавливались. Но иные из них сразу же проскакивали в ворота дальше, к самому парадному входу, из других же люди выходили у ворот и следовали дальше пешком. И сам Брежнев все это каким то особым образом видел и за всем пристально наблюдал, словно стоял на какой то высоте или на специальной вышке, плавающей в сплошном тумане, время от времени разрываемом ветром. «Странно, странно, – думал он, стараясь понять, где он находится и что это вокруг него происходит. – Никак не могу вспомнить… А впрочем…»
   Двухэтажная дача ярко светилась всеми окнами, обслуживающий персонал четко и слаженно занимался своими обязанностями. Главное происходило в большом продолговатом зале на первом этаже с рядами кресел вдоль стен, с огромным и длинным овальным столом – посередине этого роскошного стола стояла большая корзина черных свежих роз, источавших едва уловимый, слегка горьковатый запах. И как неожиданно оказалось, стол возглавлял он сам, Брежнев; несмотря на умение собраться на людях и показать, что он еще не так стар и дряхл, чтобы уходить в сторону и уступить место другому, у него сейчас было изношенное, дряблое и больное лицо с густо кустившимися бровями, в котором проступали все пороки, весь разврат его долгой лицемерной жизни, и он, опять таки каким то странным и непонятным образом, видел все это со стороны и страдал и, несмотря на всю свою власть, никак не мог этого прервать и остановить. Правда, скоро он приободрился: сам он никогда не считал свою жизнь безнравственной, наоборот. Он и сам знал, да и все его окружающие уверяли, что вся его жизнь и деятельность настоящего ленинца являет нравственный и патриотический пример и подвиг, и если бы кто то осмелился указать на его якобы безнравственность и лицемерие, он был бы сейчас сильно удивлен, обижен и рассержен. Так уж складывалась система, и здесь ничего не поделаешь. Право высшей власти есть особое право, продолжали течь в голове Брежнева тягучие, спотыкающиеся мысли, и только враги советской власти и партии могут говорить о какой то там безнравственности верхов и их порочности и вредности для жизни. Все, что делалось и делается наверху, всегда одобряется и приветствуется советским народом, якобы одурманенным водкой, тяжелой, каторжной работой, вроде бы низко и недостаточно оплачиваемой и поэтому якобы породившей всеобщее повальное воровство. «Чепуха, чепуха, – говорил себе он. – Наоборот, у нас хороший, сознательный народ, если надо, горы своротит, моря новые создаст, такого народа нигде больше нет и не будет, и не надо слушать врагов и всяческих отщепенцев и прихвостней, – жизнь прошла недаром, и об этом еще обязательно скажут, это еще будет отмечено и засвидетельствовано в истории».
   И он еще больше приосанился от таких хороших и приятных мыслей, и хотя так и не мог понять, почему он сидит во главе стола, почти уже отсутствующий в большой и реальной жизни (это он тоже как то смутно и урывками осознавал), он все таки радовался своему положению, и даже понимал и чувствовал, что с ним сейчас происходит нечто возвышенное, не совсем обычное. У него на груди сияло созвездие из пяти золотых звезд, на галстуке красовался алмазный, миллионной стоимости, орден за победу в войне, и он порой ощущал на себе бросаемые украдкой чьи то неодобрительные взгляды. Перед ним теперь плыли и клубились прямо таки заманчивые, усыпляющие сны, и в них невозможно было отличить бред от истины, и другой стороной своего угасающего сознания он понимал и это, только как то очень уж отдаленно и смутно. А между тем события разворачивались дальше. Всматриваясь в казавшиеся одинаковыми лица за столом, Брежнев пытался припомнить совсем почти стершихся из памяти людей, – не смог и невольно рассердился, повернулся к генералу, стоявшему у него за спинкой кресла, хотел о чем то спросить, и тот было почтительно наклонился, но Брежнев уже забыл о своем желании.
   Рядом с ним сидел Устинов, хотя ему положено было по установленному, незыблемому порядку сидеть за столом дальше, человека через три; чей то досадный недосмотр опять рассердил главу государства, – с проснувшейся тревогой он, из под нависших бровей, раз и второй ощупал Устинова взглядом, раздумывая, отчего бы это он так подозрительно близко придвинулся и не пора ли с ленинской прямотой указать ему его законное место. Знаем мы эти родственные штучки, в раздражении сказал себе Брежнев, жены женами, а спать, хе хе, все равно врозь, власть – дама весьма и весьма капризная, не успеешь моргнуть – переметнется…
   От непривычного мыслительного усилия перед Леонидом Ильчом опять все поплыло. Мелькнула мысль о достойном завершении большой, трудной и славной жизни, он прижмурился, скрывая глаза, чтобы не было видно подступивших слез, и, уже приготовляясь к предстоящему, еще больше вжался в спинку кресла. Вызванный им самим восторженный старческий, даже мистический озноб ободрил его, и он вновь задорно уставился на Устинова, по прежнему не понимая, как тот оказался не на своем месте, и тотчас, к облегчению уже самого Устинова, начавшего тревожиться из за непонятных взглядов Леонида Ильича, случилась новая перемена. Внимание генсека отвлек человек с совершенно лысым крупным черепом, сидевший на другом конце стола, и опять Брежнев не удивился, хотя без труда узнал Хрущева. Но сразу же его недоумение лишь усилилось – через стул от Никиты Сергеевича примостился хмурый, явно чем то недовольный Маленков, а возле него – сам Молотов, а дальше…
   Подобравшись, Брежнев тяжело потянулся к генералу и невнятно спросил:
   «Где мы?»
   «На загородном правительственном приеме, Леонид Ильич, – тотчас с готовностью пояснил генерал, привычно наклоняясь к уху хозяина. – Вы сами назначили на сегодня, все по именным приглашениям – ни одного постороннего лица.
   «Хм, а по какому случаю?»
   «В честь очередного перекрытия великой реки Волги…»
   Подняв брови выше, Брежнев, однако, ничего не сказал; стол теперь был заполнен, сидели хоть и в креслах, но тесновато, почти все лица казались знакомыми, только точно определить было невозможно. Чуть наискосок от Никиты Сергеевича сидел, кажется, Михаил Андреевич, – сосредоточенный и сухой, как таранка, он почему то перекладывал из гнезда в гнездо крупные бриллианты в изящной, инкрустированной перламутром шкатулке из черного дерева, при этом самые любимые он, наслаждаясь, подносил ближе к глазам, и взгляд его, словно на трибуне во время ответственных моментов, исступленно загорался, – Брежнев шевельнулся, хотел спросить дежурного генерала, почему это Михаил Андреевич, уже год назад как умерший, находится здесь, но передумал. А может, тот еще и не умирал, решил он и еще больше ободрился. Коллекционируя, как истинный мужчина, легковые автомобили и охотничьи ружья, он снисходительно относился к слабостям своего старого и верного друга, и, вновь про себя усмехнувшись, сосредоточил внимание на соседе Суслова, с высокомерным научным лицом, – это был один из умнейших людей в государстве, поэт и главный охранитель его устоев Андропов Юрий Владимирович, и с ним в судьбе Брежнева было связано много интересного, но в этот момент Брежнев почему то вспомнил именно поездку на Ставрополье; была чудесная, увлекательная охота, кажется, на кабана… или, может, на фазанов… именно там Юрий Владимирович настойчиво старался обратить его внимание на молодого, энергичного первого секретаря крайкома, очень и очень даже расторопного молодого человека… как его… ах да, обрадовался он, вспомнив. Это был Миша Горбачев, выходец из самых низов, комбайнер, комсомольский работник, жох парень, это стало ясно с первого взгляда – старого воробья не проведешь. Он теперь, умненький рабочий Мишата, кажется, уже и в Москве с помощью милейшего Юрия Владимировича, да и Мишу Суслова он, пожалуй, вокруг пальца обвел, как говорится, парень без мыла в задницу влезет, надо будет непременно прояснить, что он тут делает… Да, но зачем он все таки понадобился именно Андропову, у этого очкарика ведь ни одной мелочи не бывает зря…
   Внимание Брежнева отвлекло нечто уже вовсе странное и непонятное: дверь в стене напротив беззвучно отъехала в сторону, и в ее широком проеме появился человек в сапогах, кителе и фуражке. Тотчас все в большом зале замерло, – головы повернулись к двери, и взгляды безотрывно приковались к вошедшему. Брежнев хотел встать, не смог, и генерал за спиной успокаивающе шепнул:
   «Актер, Леонид Ильич, актер из пьесы… Только что смотрели, пришел представиться лично…»
   «Безобразие! – от души возмутился Брежнев, почти ничего от волнения и внезапной слабости не выговаривая и с трудом ворочая онемевшей челюстью. – Скверная, пошлая пьеса, дурной актер… Кто пригласил? А ты куда смотрел? А ты зачем здесь? Немедленно вон! Убрать! Раз гри ми ро вать! Сейчас же! Здесь! На глазах!» – указал он на стол перед собою, на внезапно появившееся перед ним огромное блюдо со стерляжьим заливным, обильно украшенное свежей зеленью, маслинами и кружочками лимона, – здесь он запнулся, сглотнул – он давно не позволял себе, из опасения повредить здоровью и больному сердцу, ничего подобного.
   «Леонид Ильич…»
   «Молчать, генерал! – крикнул Брежнев, распаляясь еще больше и не позволяя увести себя в сторону. – Полное разложение! Куда смотрит Демичев? Где он? А цензура? Большего безобразия я за всю свою жизнь не помню! Что за актер?»
   «Да конечно же, безобразие, распустились! – негромко и веско подтвердил Устинов. – Ничего святого!»
   Все в зале замерло; молодые люди, абсолютно одинаково одетые и словно проступившие из стен, кинулись выяснять, потому что никто, оказывается, не знал истинной причины происходящего явления, хотя странный актер, с которого сдирали парик, пытались стереть грим появившиеся откуда то женщины в халатах, вел себя как ни в чем не бывало, с явно повышенным любопытством разглядывал собравшихся за столом и, к вящему негодованию хозяина, даже слегка улыбался. Именно в этот момент, отвлекая внимание Брежнева, в руках у Никиты Сергеевича появился детский резиновый шарик с задорным рисунком симпатичного розового цыпленка с широко открытым клювиком.
   И Никита Сергеевич, прицелившись, сказал:
   «Хе хе, а ты, Миша, большая сука… ну да ладно, держи, высохшая сволочь!»
   И он тотчас перебросил шарик через стол Суслову, а тот, в свою очередь, сверкнув глазами, издал своим режущим голосом короткий звук, который нельзя было определить иначе, как выражение подлинного удовольствия.
   «От предателя и разложенца слышу! – выкрикнул Михаил Андреевич еще пронзительнее, почти с подвизгиванием. – Сам дерьмо! Возомнил себя Лениным! Получай обратно! Братья, оп ля!»
   И шарик вновь оказался у Никиты Сергеевича, и тот, побагровев жирным голым затылком в толстых складках, уже нацелился на самого хозяина стола и государства.
   «А ты тоже, Леня, хорош гусь! – сказал он. – Я тебя сколько раз из дерьма вытаскивал, все вверх, вверх тебя за ослиные уши тянул изо всех своих рабоче крестьянских сил, а ты, сучонок, дождался!»
   «Неправда! – закричал и Брежнев, захлебываясь от возмущения. – Я здесь ни при чем, решение президиума политбюро! И я, и ты, Никита, должны были подчиниться!»
   «Знаем мы это политбюро! – отпарировал Никита Сергеевич. – Видели, с чем его едят! Как же! Хватит заливать! Гоп ля!» – радостно выкрикнул он и переправил шарик прославленному маршалу Ворошилову, тоже оказавшемуся здесь же за столом неизвестно как и почему. От изумления перед этой непонятной игрой Брежнев все остальные, даже злобные, клеветнические нарекания Никиты Сергеевича забыл. Ему и самому захотелось получить заветный шарик, и в тот же момент шарик и перепрыгнул к нему.
   «Гоп ля!» – с удовлетворением сказал он и, прицелившись, ловким щелчком переправил вожделенную штуковинку милейшему Лазарю Моисеевичу, выглядывавшему из за широченного плеча какого то маршала. Лазарь Моисеевич тоже очень обрадовался, поймал шарик и решительно заявил, что это его законная собственность и он, как самый старший здесь, никому его больше не отдаст. Все стали возмущаться и требовать продолжения игры, но упрямый Лазарь Моисеевич наотрез отказался, и тогда Брежнев, вспомнив свое положение и значение, обратился к нему с мягким увещеванием – ему стало жалко упрямого старика, но правда и справедливость должны были быть восстановлены. И Леонид Ильич витиевато заговорил о партийном долге и совести, о необходимости коллективного подхода к проблеме и просил Лазаря Моисеевича, как старейшего здесь коммуниста и ленинца, подать нужный пример другим, и даже раздражительный Никита Сергеевич согласно закивал и поддакнул.
   Освещение в зале как бы переключилось; со всех сторон к центру пошли официанты с подносами, недалеко от стола обозначилось возвышение, и в легком газовом облаке, сквозь которое просвечивали юные, свежие тела, заскользили, плавно извиваясь, танцовщицы, – еле слышимая восточная мелодия, томная и зовущая, наполнила зал плохо скрываемым сладострастным томлением. Ворошилов приосанился, поглядел на Никиту Сергеевича и почему то подмигнул именно ему. Официанты наливали вино и ставили закуски, пока только холодные, но кое кто уже потребовал осетровой селянки и жульенов. Брежнев встретился с ускользающим взглядом молодого красавца в безукоризненном костюме с белой грудью, с торчавшими из под руки бутылочными горлышками. И Брежнев обиделся на свою старость, на проскочившую мимо, словно ненароком, жизнь и указал на шотландское виски. Тотчас ему и был составлен задиристый напиток из виски с содовой, и он потянул его ко рту, заранее шевеля от наслаждения непослушной нижней челюстью, и приготовился было причаститься на свободе, без предостерегающего, заботливого ока верной супруги. Правда, дело закончилось вхолостую, бокал задрожал в его руке и тотчас кем то был подхвачен и поставлен на стол. Артист, игравший в недавней пьесе роль Сталина, так и не разгримированный, все намеревался втиснуться за именитый стол в своем первозданном виде.
   Это окончательно возмутило Брежнева, и он, указывая на самодовольного и наглого актеришку, возомнившего о себе Бог весть что, сердито и слабо стукнул ладонью по столу.
   «Убрать! Убрать!!» – зашелестело и понеслось вокруг, и вот уже забывшегося нахала окружили со всех сторон, и вслед за тем произошло нечто совсем уж невероятное. Белогрудых официантов и подтянутых охранников в штатском отшатнуло в разные стороны, сам артист исчез, а на его месте оказалось сразу двое: словно бы еще более преобразившийся в Сталина прежний артист и рядом с ним какой то человек, мучительно напоминающий Брежневу очень близкого и старого знакомого, с крупными залысинами, кутавшийся в нечто длинное и серое, почти до пят. И в тот же момент атмосфера в зале опять переменилась, то ли дружно мигнули запрятанные за карнизами и по другим укромным местам светильники, то ли ворвался откуда то порыв знобящего ветра.
   То, что явился именно сам Сталин, сразу поняли все – свежий холодок заструился вокруг стола. Застигнутые моментом, застыли, полуобернувшись в одну центральную точку с ожиданием и любопытством на лицах, официанты, все, как на подбор, спортивного типа; даже стронулось и переместилось само пространство – иной ток заструился в воздухе и по иному соединил людей, и еще живых, и уже ушедших, и они оказались друг перед другом в равных правах и в равной ответственности. Времена сомкнулись, не было больше ни жизни, ни смерти, ни народа, который они вот уже несколько десятилетий с упоением вели вперед, наставляли и просвещали, ни Бога, которого они, следуя заветам своего гениального вождя и учителя, отвергли и в конце концов безоговорочно раз и навсегда отменили. Ничего больше не было, а было нечто необъяснимое, нечто такое, что было больше народа и больше Бога, и даже больше самой вечности.
   Изношенное сердце у Брежнева слабо ворохнулось и заныло; он с тревогой подумал, что за столом почему то нет Косыгина, за спиной которого он не знал ни забот, ни горя, а затем появилась опасная мысль о самом Боге… Его то почему отменили? А вдруг…
   Правда, раздумывать особо было некогда, от удивительной свистопляски кружилась голова, и это ощущение радостного омовения, почти пытки светом, исходило – все это знали и чувствовали – от человека с глубокими залысинами, стоявшего рядом со Сталиным.
   «Вот тебе и нет Бога, – опять растерянно и тревожно забилось в голове у Брежнева. – А это тогда что такое? А может, я уже там, за земным кордоном? Тогда почему же этого никто не заметил, никто меня не предупредил и ничего не сказал?»
   Краем глаза он уловил, как навстречу Сталину полетела бодрая, с лукавым хохлацким прищуром, обещающая все что угодно, улыбка Никиты Сергеевича, раньше всех, со всей чуткостью своей натуры уловившего первые, смутные еще колебания текущего момента; вслед за тем словно посторонняя сила приподняла руку и у самого Леонида Ильича, пригасила золотое сияние на груди, но беспощадный взгляд Сталина уже успел охватить весь стол, заметить каждое лицо, знакомое и незнакомое, отметить каждую подробность. Многих он не узнавал и не торопился по старой проверенной привычке показывать свое незнание.
   «Вот, Coco, здесь твои ученики, – с готовностью пояснил загадочный и невольно притягивающий к себе спутник Сталина, и Леонид Ильич с непривычной, несколько пугающей ясностью, как бывает иногда только во сне или в бреду, слышал и понимал его слова. – Все они вышли из тебя, все циники и лицемеры. Ты хотел их видеть, что ж – они перед тобой. Убедись, что и последние твои доводы рухнули, – измельчание налицо. Есть цинизм высшей политики и есть цинизм собственного брюха. Теперь ты видишь, что все в братстве правящих связаны – живые и даже навсегда отстраненные имеют приятную возможность общаться и в конце концов, несмотря на лютое соперничество, находят общий язык и договариваются».
   «Отстраненные? Что ты имеешь в виду? – не удержался от резкого удивления Сталин. – Конечно, легко стоять в стороне и судить, – совсем по домашнему проворчал он и, присматриваясь к возглавлявшему стол, с явной заинтересованностью спросил: – Этот, что ли, сменил меня, надо полагать? Что то не припомню таких способных… даже не Жуков, а? Откуда бы? Была еще одна война и он ее выиграл?»
   Раздражаясь, Сталин задавал вопросы отрывисто и резко, его тяжелый взгляд словно насильно приподнял Леонида Ильича, стоявшего теперь на старчески слабых, вздрагивающих ногах, незаметно поддерживаемого дюжим генералом и покорно не отрывающего слезящихся глаз от грозного призрака, и в то же время пытающегося неразборчиво напомнить страшному пришельцу о том, что войну выиграл народ, и что была и Малая земля, и Новочеркасск, и что не надо этого умалять, но голоса его не было слышно, и, возможно, он даже не говорил, а всего лишь думал, и от этого бессилия слабел все больше.
   «Нет, Coco, ты ошибаешься, – опять раздался пугающе ясный голос спутника Сталина. – Тебя сменил твой талантливый выученик, вот он. – Он повернулся в сторону Никиты Сергеевича. – Погляди – он невинно щурится. Уже потом, через десять лет, Никиту Сергеевича заместил Леонид Ильич – вернее, позволил себя уговорить другим товарищам по партии и борьбе… Понимаю, огорчительно все это, но ничего не поделаешь, историю, как мы все со временем убеждаемся, переменить нельзя».
   «Как? Этот шут? – спросил Сталин, даже не пытаясь скрыть своего изумления. – Невозможно… этого не могло быть никогда! Он же ни одного раза в жизни не взглянул на небо, он его даже не видел… Хотя постой, мне что то припоминается… Это, кажется, они с Лаврентием заходили ко мне в самый последний момент… постой, постой, эти пухлые, потные от страха пальцы… стой, стой…»
   «Не надо, Coco, – остановил его спутник. – Я же предупреждал – историю никому не дано переделать…»
   «Но ведь так тоже невозможно!»
   «Кроту не надо солнца, чтобы жить и благоденствовать в самой земле… Сколько куч на ее поверхности он оставляет!»
   Стыдливо опустив лысую жирную голову, Никита Сергеевич извлек из под стола шарик с цыпленком и пустил его наискосок Климентию Ефремовичу; отчего то возмутившись, тот бухнул кулаком, и шарик, взвившись вверх, исчез, очевидно зацепившись за какую нибудь шероховатость в туманном потолке. Окончательно пораженный, Сталин теперь уже заставлял себя сдерживаться, еще раз, проверяя расстановку сил, цепко и жутко окинул стол пронзительным, режущим взглядом.
   «Ну, а что ты еще скажешь?»
   «Нет никакого смысла радоваться или негодовать, Coco, – подал голос его загадочный спутник. – Свершившееся свершилось. Даже судьи движутся ощупью, ошибаясь и отбрасывая. Человеку же вообще не дано заглянуть в свой завтрашний день, так уж устроено».
   «Скверно устроено, необходимо переделать! – подхватил Сталин, по прежнему переводя взгляд то на Никиту Сергеевича, то на Леонида Ильича, словно выбирая, на ком окончательно остановиться. – Мы все это поломаем, дорогой мой апостол. Уж я бы с ними поиграл в одну веселенькую политическую игру, в кошки мышки. Особенно с этим жирным хомячком, с Никиткой, уж я бы пощекотал ему бритвой по горлышку… Ух, как бы я с ним поиграл! Вот откуда, оказывается, расходилась гниль! Я начинаю даже верить – рожа то, рожа, самая народная рожа!»
   Брежнев растерянно заморгал, а Никита Сергеевич опять застенчиво отвернулся, даже голову от усилия завалил набок, делая вид, что никак не может просморкаться, отчего на затылке у него вздулись толстые багровые складки. В руках у него оказался все тот же шарик с розовым цыпленком, и он конфузливо перещелкнул его Лазарю Моисеевичу, но Сталин уже окончательно нацелился на Леонида Ильича, и тот под его взглядом, чувствуя внезапно исчезнувшие ноги, рухнул в кресло. Не отрываясь от золотых звезд на его груди, словно вновь и вновь пересчитывая их, Сталин резко спросил:
   «А это что еще за недобитый троцкист?»
   Отбив от себя назойливый шарик, взлетевший вновь под самый потолок, Лазарь Моисеевич улыбнулся провалившимся ртом.
   «Коба, ты меня прости, но здесь ты ошибаешься. Какой троцкист? Революционная чистота и аскетизм кончились вместе с тобой, и миргородские свиньи вновь с удовольствием улеглись в свою теплую лужу. Троцкист… Что ты! Просто широко торгует нефтью и газом с Европой и Америкой, миротворец, за мир горой, какой же троцкист? Одних подаренных дорогих машин имеет штук двадцать, целый автопарк… А уж о другом, золотишке или дорогих камешках, и говорить нечего. Сын, Юрий Леонидович, торгует по заграницам, себя тоже не обижает, а дочка – Галина Леонидовна – блядь и распутница, пьет как лошадь, мы бы всем комиссариатом раньше не могли и за год выпить столько… Она даже хотела из твоей Грузии корону царицы Тамары стащить! А он ее орденом наградил! Так то, Коба, я все за ними записываю… Какой это троцкист…»
   Чувствуя, что у него останавливается сердце, Леонид Ильич окончательно похолодел и, будучи не в силах даже возразить ябеде Кагановичу, как бы даже умер, но Сталин уже перенес свое внимание на старого своего соратника и друга.
   «Опять ты меня, Лазарь из деревни Кабаны, учишь? – мгновенно повернулся он в сторону говорившего. – Ты, оказывается, марксист, а я? А ну, давай посмотрим с другой стороны: мерзавец Троцкий хотел расплатиться Российской империей за господство над миром, а этот, значит, торгует, распродает страну тем же силам без всякой крови? Что Троцкому Россия? Чужая, ненавистная страна, с него и взятки гладки. А этот? Чем он лучше? Как и чем он может торговать? А народ, надо полагать, по прежнему рукоплещет! Мне думается, здесь без международного заговора не обошлось, здесь надо копнуть глубже! А ты, постой, Лазарь… знал и молчал? Почему? Уж не в этой ли игре ты и сам? Ты знаешь, как у меня за это отвечают? А, Лазарь из деревни Кабаны? Кажется, твоя деревенька где то неподалеку от хлева и этого жирного хомячка?» – кивнул он в сторону Никиты Сергеевича, продолжавшего независимо багроветь шеей и затылком.
   «Коба, ну перестань злиться, – миролюбиво попросил Лазарь Моисеевич. – Ты же знаешь – на мне ни пятнышка. Да ты вспомни, как я поступал с врагами советской власти, как был беспощаден…»
   «Постой, постой, – оборвал Сталин, приближаясь и наклоняя голову, затем глубоко и пристально заглянул Кагановичу в глаза, как человек, озаренный откровением. – Уж не ты ли оказался той самой змеей… я просмотрел?»