– Ну, Миша, не горячись, – попросил Брежнев, глядя как то особо пристально и пусто. – Конечно, ты человек страстный, но чересчур уж круто заворачиваешь. Ты не серчай, нужно иметь весьма богатую фантазию – придумать такое… а?
   – Почему же? – внешне спокойно и суховато спросил Суслов. – Основу, костяк, подавляющую физическую массу партии составляют именно русские, данного факта отрицать никто не сможет, да и не станет. И вот именно они, русские, все больше осознают, что являются донорами не только для всех остальных народов Союза, но еще и для многих стран мира, а их за это еще и презирают. Да, да, Леонид Ильич, изумляться здесь не приходится, война многое изменила в народной психологии, люди начинают испытывать потребность в осмыслении происходящего с ними. Слепая вера кончается. Почему, например, у русских нет своего национального правительства, а у той же карликовой Латвии, Эстонии, никогда на исторической карте не существовавших до революции, есть и свой ЦК, и многое другое…
   – Прости, дорогой учитель, при чем здесь статья какого то заумного выскочки из ярославской глуши? – спросил Брежнев, начиная испытывать просыпающийся интерес к разговору, к самому собеседнику и несколько оживляясь. – Там, в его писанине, вроде бы все со строгих марксистско ленинских позиций…
   – В том и секрет! – подхватил Суслов с еще большим вдохновением, и в глазах у него появился беспокойный блеск. – Статья с двойным дном! Бьет вроде бы по тенденциям воспевания архаических, отживших свое социальных отношений в нашем обществе, а наиболее сильный удар приходится по начинающим оживать русским патриотическим течениям, прежде всего в литературе и философии. Я уже говорил, что сей процесс стихиен и неподконтролен никаким властям, никаким верхам, просто в него необходимо умело внедряться и направлять его в нужное русло. А не так вот – обухом по башке, искры из глаз! На такой удар, рано или поздно, последует ответный, мы даже не в силах спрогнозировать, когда и откуда он грянет…
   Заметив догоревшую до мундштука очередную дымящуюся сигарету, Брежнев удивился, почему то почти по детски обиделся, решительно достал еще одну и вновь прикурил.
   – Следовало ожидать именно подобной, бурной реакции русской патриотической общественности, она последовала мгновенно, – продолжал гнуть свое Суслов, отмахиваясь от плывущего в его сторону кудрявого облачка дыма и стараясь не замечать явные признаки нетерпения у главы государства. – Здесь тебе, Леонид Ильич, придется брать ту или иную сторону. Разумеется, в защиту автора статьи тотчас выступили самые космополитические, разрушительные силы. Решать тебе, Леонид Ильич, я лишь должен со всей определенностью высказать свое мнение. Поссорить партию с русской патриотической интеллигенцией, развести их по разные стороны баррикады нельзя – смертельный номер.
   – Решать будем вместе, – неожиданно резко и даже как то враждебно возразил Брежнев. – Не ищи, Михаил Андреевич, дураков. Наворотили скопом, а кряхтеть одному? Дудки! У меня забот и без того хватает, да еще нацепить на себя разные дрязги? В них сам черт ногу сломит. Пожалуй, и тебе на шею здесь все полностью вешать не следует. Надо собраться и коллективно подумать, послушать других, очень уж ты мрачно все преподносишь, многое я впервые слышу… Какой же здесь порядок? Правда, мне кое кто уже пытался втолковать нечто подобное, но высказываются и противоположные мнения, заметь себе, совершенно противоположные. Нужно, очевидно, выработать примирительную политику в таком важном вопросе, так?
   – Нужно прежде всего лишить нашего ярославского пройдоху возможности вбить клин еще глубже, – решительно сказал Суслов, как нечто давно и окончательно им продуманное. – Отправить его куда нибудь в область, а то, пожалуй, и в район, пусть вначале поварится в сельсоветах, колхозах, что ли, практики наберется, докажет свои способности, а молоть всякую чушь и без него найдутся.
   – Ну, ты уж, Миша, пожалуй, чересчур, – задумчиво заметил Брежнев, и у него в голосе вновь появилась трудноуловимая размытость. – А вот Андропов другого мнения – очень высоко ценит этого писателя. Характеристика у него иная – мол, очень способный, только увлекающийся человек, проверенный коммунист. Он совсем под другим углом зрения подает…
   Собирая и складывая бумаги, Суслов коротко взглянул, фыркнул, потянулся за газетой со скандальной статьей, развернул ее и сложил заново, по своему, и упрятал туда же, в свою папочку, аккуратно привычно застегнул ее; он как бы еще больше подсох и как то словно отодвинулся далеко в сторону, хотя и продолжал оставаться на прежнем месте.
   – Андропов и обязан по своей работе знать многое, нам, простым смертным, неизвестное, – быстро сказал он. – Только знать слишком мало в данной ситуации, а его конкретное предложение, реальный вклад?
   – Он уже вроде переговорил кое с кем, – сказал неохотно Брежнев. – Мол, человек проверенный, отправим его послом в Канаду от греха подальше и дело с концом. Язык знает, сразу перестанет дурью маяться, с Белинским соперничать. Как ты относишься к такому варианту?
   – Я пока, Леонид Ильич, об этом не думаю, – сухо, показывая свое несогласие, отозвался Суслов. – Человек из моего аппарата, а меня даже никто не спрашивает, так? А если уж до конца, то не слишком ли далековато, тем более без присмотра? Если он здесь, у всех под носом, сумел наворотить бурелому, то как же там? Конечно, у Андропова руки длинные, но ведь – посол! Суверенная единица! Не слишком ли жирно?
   – Гляди ка, – обрадовался Брежнев. – Я почти то же самое сказал Андропову, не слишком ли отдаленно, мол, не жалко ли? Человек с кулацкими пережитками борется, а его в самое пекло капитализма и частнособственнической психологии, не взвоет ли, бедняга, от тоски? Ну что вы, говорит, товарищ генеральный, пусть набирается мудрости, совершенствуется в нашей тяжкой борьбе… Ну, как тут не задумаешься?
   – Мне можно идти, Леонид Ильич?
   – Ты ничего не ответил… Обиделся, что ли? Брось, ты же знаешь, без твоего одобрения ничего не проходит…
   – А что я могу ответить? – спросил Суслов с застывшим и неприятным лицом, похожим на слепое отражение в зеркале. Он уже уловил нехитрую двойную игру главы государства, и провести или обмануть его в подобных делах было просто невозможно. – Да ради Бога, пусть забирает этого умника к себе хоть бы и Громыко, подарочек в его внешнюю политику отменный. Но вот Шолохова я бы, Леонид Ильич, посоветовал принять, надо с ним поласковее поговорить. И тянуть не следует, многие бы притихли, успокоились.
   – Шолохов, Шолохов, – проворчал Брежнев. – С одной стороны Шолохов, с другой Симонов или Евтушенко, и все гении, не слишком ли много их у нас развелось? Ткнешь пальцем, непременно попадешь в гения, а? А может, послать их всех подальше?
   – Нельзя, Леонид Ильич, гении же, как же без них? – удивился искренней досаде хозяина Суслов, явно отчего то повеселев, – у него в этот момент в голове окончательно выстроилась картина происходящего на самом высшем уровне, вырисовывались две взаимоисключающие силы, тяготеющие к разным полюсам, зримо сгруппировались наконец то, в конкретных личностях, и Громыко с Андроповым и Гришиным окончательно определились, но своими мыслями и выводами он не поделился бы ни с одним человеком в мире. И еще он подумал о необходимости каким либо тонким способом уведомить генсека о неощутимой, нежнейшей паутине, сплетенной людьми Андропова вокруг прославленного Академического театра и его ведущей актрисы – Ксении Васильевны Дубовицкой. А может быть, этого и не стоит делать, тут же засомневался он, ведь самая выигрышная, неуязвимая позиция – просто ничего не знать и исподтишка наблюдать за всем происходящим со стороны, не упускать из поля зрения ни одной детали, ни одной мелочи и держать нити подлинной власти в своих руках. Всепроникающий Андропов весьма недоволен сближением главы государства и партии с этой выдающейся актрисой, он считает ее русской шовинисткой. Особенно же зол на нее за материальную поддержку какого то вновь появившегося русофильского кружка – как всякий просвещенный еврей, пописывающий душеспасательные стишки, мнящий себя солью и пупом земли, он вольно или невольно, но всегда безошибочно определяет и поддерживает только своих, он и любую опасность ощущает тысячелетним инстинктом, тотчас начинает рассматривать ее как непосредственную угрозу для себя, старается выявить и подавить ее носителей в самом зародыше. В странно непривычной ситуации с актрисой из Академического тоже следует ожидать весьма неординарной развязки. Ведь ходят поистине фантастические слухи о сказочных изумрудах и бриллиантах у актрисы, доставшихся ей от какой то отдаленной родственницы, бывшей фрейлины при российском императорском дворе, подаренных той то ли одним из великих князей, то ли самим императором…
   Здесь у Суслова, пытавшегося утихомирить некстати разбушевавшееся воображение, прорисовалось перед внутренним взором некое видение. Вместо хорошо знакомого, всегда спокойного, флегматичного и предсказуемого Леонида Ильича (как можно было осуждать его за такую зажигательную женщину, как Дубовицкая!), глубоко и искренне страдающего за своих непутевых детей, прорисовался некто абсолютно неизвестный, надменный и неприступный, с сатанинским пронизывающим взглядом, как бы бросающий вызов всему сущему. Суслов даже несколько изменился в лице, почувствовал легкую оторопь, слегка тряхнул головой, и воздух перед ним прояснился.

7

   Весь остальной день прошел у Михаила Андреевича в довольно странном и отрешенном состоянии, он никак не мог перебороть себя и включиться в конкретную работу, и он то и дело возвращался в мыслях к разговору с академиком Игнатовым и во многом начинал соглашаться с ним. Почти каждый, выбившийся на самую высшую ступень в партии и государстве, полагал, что истинная власть заключена прежде всего в нем самом; более осторожные и прозорливые (их было не так много) считали, что властью являлись стоявшие на служебной лестнице выше над ними и что власть некий определенный мистический центр, прежде всего сам генсек.
   Вновь пялясь в темный потолок, Михаил Андреевич саркастически оскалился, что должно было изображать насмешливую улыбку. Их, удостоенных и отмеченных высшей судьбой, было совсем немного, их можно было пересчитать на пальцах одной руки, начиная с самого первого, гениального революционера и разрушителя старого мира, величайшего, по сути, циника, лицемера и демагога, холодного прагматичного мужа и нежнейшего, даже сентиментального сына, почему то всегда считавшего, что других матерей, кроме его собственной, на свете не существует или, в крайнем случае, им безразлично, когда их детей калечат, уродуют и даже убивают, что они просто родильные автоматы, созданные природой для удовлетворения сжигающих его бесплодных страстей и амбиций. Он не знал русской жизни, ненавидел Россию и русских еще похлеще Троцкого, а вот сколько лет продолжает оставаться защитником, радетелем и освободителем народа, русского крестьянина. Как говорится, неисповедимы пути Господни…
   Пришедший ему на смену грузинский полуграмотный семинарист привнес в систему высших властных норм и взглядов особую восточную мудрость – необходимость методического выравнивания людской нивы путем усекновения побегов, переросших общий, узаконенный господствующей на данный момент идеологией, уровень, он постиг наново давно забытую старую мудрость и стал выполнять подобную специфическую работу чужими руками, как правило, руками своих потенциальных соперников. Сменяясь, волна шла за волной, а он, кормчий и пророк, умело регулируя и направляя круговые властные движения, придавал им необратимый характер стихийности, но в отличие от своего предшественника он заложил в основу пиршества жизни идею собирания и укрепления империи, преданной и разрушенной его бесноватым учителем, вознамерившимся с кучкой безродных бродяг и политических проходимцев, тоже ненавидящих Россию с патологической лютостью, обрести собственное бессмертие. И ведь недаром сам Адольф Гитлер, попытавшийся уничтожить Россию и стереть с лица земли русский народ, присвоил Троцкому, одному из самых доверенных соратников Ленина, титул почетного арийца и звание штандартенфюрера СС. Поразительно, сколько еще тайн скрывается во мраке прошлого… Да, второй, незабвенный Иосиф Виссарионович, с восточной мудростью в крови, оказался куда умнее, постарался вернуться на круги своя, и в процессе уже необратимого разрушения генетических кодов сотен народов, выверенных тысячелетиями, сработал восточный инстинкт незыблемости в сменяемости вина и крови, всякий раз увеличивающих своим осадком материнскую твердь, на которой становилось все привольнее и безопасней исполнять танец лихого джигита, танец подравнивания неспокойной человеческой нивы. Но и первый, и второй твердо и бесповоротно уверовали, что власть прежде всего они сами, их воля, их разум, их особая, по сравнению с безликим сонмом других, природа и гениальность. И оба жестоко поплатились за свою нелепую самонадеянность и нравственное уродство и слепоту, оба были остановлены и уничтожены в самом расцвете своих маниакально глобальных устремлений, – смерть ведь всегда останавливает разрушение и является целительницей жизни и созидания, – и то, что все ими возведенное на лжи и пороке самоослепления в собственной непогрешимости и исключительности тотчас было разрушено, осмеяно и оплевано, – безошибочный признак отсутствия в содеянном божественного промысла.
   И третий, унаследовавший от них верховную власть, некто Никита Сергеевич Хрущев, в не столь отдаленных предках просто Хрущ, в переводе с малоросского на великорусский – майский жук, генетически, если идти от партийного корня, воспринял идею некоей божественной исключительности своей поистине топорной личности, вот только историческое время уже закономерно уплотнилось.
   Он был остановлен и отстранен на обочину гораздо быстрее и бескровнее – после императорского трона кресло генсека становилось еще одной самой популярной и престижной вершиной, и к нему всей предыдущей эпохой уже была выстроена длиннющая очередь жаждущих. Претенденты, смертельно ненавидя друг друга, с натугой, по старчески кашляя и чихая, жарко дышали друг другу в затылок. Всех никак невозможно было пропустить даже через сию усовершенствованную жертвенную машину, и, как всегда, трагедия заканчивалась фарсом. Высокая идея подвига в преобразовании мира выливалась в биологический процесс, в проблему обеспечения работы пищеварительного тракта у очередного генсека, обыкновенные и естественные проявления довольно посредственной мыслительной деятельности рассматривались и изучались многочисленными учеными и философами как нечто гениальное, воспевались поэтами и художниками, классифицировались, увековечивались и закладывались в почти неприступные хранилища – любая мысль, любое слово, исходящее от самого непогрешимого, не подлежали сомнению. Народ бросал на обслуживание и поддержание бешеной активности все разраставшейся властной пирамиды все свои силы, давно уже подорванные непрерывными встрясками и немыслимыми перегрузками.
   Нет никакого сомнения, как утверждал ученый академик, что и четвертый, очередной генсек нес в крови все ту же направленность и чувство божественности и непререкаемости своей власти, и, однако, самые чуткие сразу же ощутили после очередной смены некое непривычное дрожание надкремлевской атмосферы. И в самой четкой и безжалостной партийно государственной машине все ощутимее стали слышаться посторонние, непривычные, почти не свойственные даже хрущевским временам скрипы и шорохи, странное игривое попискивание и потрескивание самого природного электричества, накопившегося Бог весть как в партийном организме и теперь искавшего естественного выхода. Одним словом, все оставалось как было, и в то же время все уже пребывало в другом качестве и измерении, в непривычном и нехорошем предчувствии неизвестных перемен, – вот это и являлось самым настораживающим.
   Перебросившись на другой бок, Михаил Андреевич постарался заснуть и опять не смог, прислушался к тишине вокруг и тоскливо зевнул.
   Да, да, сказал он себе, многое становится непривычным, приходится приспосабливаться. Сам очередной генсек, впервые в советской истории сменивший своего предшественника насильно, оставил его, его близких и родных живыми и здоровыми, и, что было для многих весьма подозрительным, оставил их относительно свободными в своих поступках и действиях, и тут уж волей неволей лезло в головы, что сам очередной генсек совмещал в себе как бы две разные личности, взаимоисключающие друг друга. Да, видимо, так уж распорядилась в его организме сама природа, разделив его на две половины, на два разных лица. В одном качестве он был четкий, высшего ранга чиновник, безукоризненно выполняющий свои высокие обязанности, в другом же, в свободное от работы время, превращался в простого смертного, обуреваемого не только неудержимой страстью охотника, любовью к быстрой езде (непременно сам за рулем!), даже и после рюмки другой, что приводило охрану в отчаяние, но и не чуждавшегося побывать в гостях у старых знакомых на крестинах или именинах. А то и вообще мог на денек другой исчезнуть, и тогда о его местопребывании знали лишь самые доверенные из помощников.
   И никто подобного поведения первого лица в государстве не осуждал и не мог осуждать, дело было житейское, есть возможность – можно и повольничать, годы не ждали, часы тикали себе да тикали, срывались в провальную бездну, почему было не взять от жизни того, что завтра ни при каких титулах и привилегиях нельзя будет получить… Так уж устроено, в главном жизнь не подчинялась никаким партийным решениям, никаким карательным службам. Пришла пора – будь ласков, закрывай глаза и ложись в передний угол, но кто осудит живого, пусть и грешного? Пусть, мол, негромко говорили и думали самые сердобольные, наверстает упущенное в простой и теплой человеческой жизни, не надо здесь никаких надуманных конфузов, ведь наблюдается и другая сторона. Очередной глава государства примерный, по крайней мере внешне, семьянин, заботливый и страдающий отец, возглавляет и опекает клан многочисленных родственников и по своей линии, и со стороны жены, заботливо всех их направляет и поддерживает.
   Одним словом, единой, знаменитой прямой линии, постоянного подвига, когда жизнь полностью, даже в самых интимнейших ее проявлениях, принадлежит делу и борьбе партии и зависит только от служения великой идее, здесь не получилось, – много раз выверенная и отлаженная система почему то дала сбой. И самое главное, досадный вывих был тотчас отмечен и зафиксирован, по утверждению академика Игнатова, опять таки пока неосознанно, на самом чутком в мире барометре общественного подсознания – в стихийном хранилище непредсказуемых толчков, взрывов и перемен в мире, неподвластных никаким теориям ученых и философов. И Михаил Андреевич вторично за последние сутки почувствовал на себе чей то пронзительный насмешливый взгляд, от неожиданности вздрогнул и сел на своем ложе, ощущая частое сердцебиение.
   «Кажется, я все таки задремал», – подумал он с некоторым облегчением, вновь осторожно опускаясь на подушку.

8

   Генсек страдал бессонницей и боялся ее, – волей неволей приходили ненужные и вредные для здоровья мысли, пугающими призраками вставали вопросы, не имеющие ответа, – каждый раз они были беспощадны и нелепы. Он глядел в теплую тьму перед собой и впервые чувствовал давящее, беспредельное одиночество, хотя совсем рядом посапывала жена, давняя и верная спутница жизни, ей он был благодарен за ее женскую мудрость и терпение. Но и ее сейчас не существовало, росло чувство одиночества, и впервые с пронзительной ясностью он сказал себе, что жизнь прошла. И даже не сказал или подумал сам – истину с холодной бесстрастностью возвестил ему некто посторонний, в нем постоянно присутствующий и исчезающий лишь в самые безрассудные моменты.
   «А почему, собственно, прошла?» – спросил он себя, цепляясь за смутный и робкий призрак надежды, и тут же, слегка пожав плечами, заметил себе, что зря мучается одним из самых глупейших вопросов. Прошла, потому что проходит все, и изменить ничего нельзя. Вечной остается лишь одна власть, и потому так трудно расставаться с жизнью, но опять таки – кто же может сказать, что такое власть и у кого она в самом деле в руках? Опять нелепый вопрос, теперь уже с издевочкой над собой усмехнулся он, власть есть власть, и она везде и во всем – обыкновенный порядок жизни, установленный ею самой для собственного продолжения и безопасности. Конечно, слишком общо, неопределенно, наивно, однако что же делать? У кого, например, подлинная верховная власть в нашей гигантской, пугающей весь мир своей непредсказуемостью, загадочной стране? У него самого, бывшего землемера Лени Брежнева? Тогда что вынесло его к вершинам власти и кто тому способствовал? Не нашлось более талантливых, более способных? Как бы не так! А значит, настоящая власть у того или у тех, кто ее распределяет. И последний российский император, и сам Владимир Ильич, и товарищ Сталин, да и тот же Наполеон, всегда думали, что власть они сами, и всегда ошибались. Жизнь тут же доказывала обратное. У каждого из них была своя беспредельная власть над жизнью и смертью тысяч и миллионов других людей, но как только он исполнял ему предначертанное, его тут же убирали, и власть передавалась другому – в этом соблюдался неукоснительный, безукоризненный порядок. И так будет всегда, так определено неподвластными человеку силами. Есть, очевидно, и некий центр, неподконтрольный людям, его свойства и параметры определить невозможно. Может быть, просто разыгралась фантазия от бессонницы, но что мы знаем о потустороннем, недоступном живым мире, хотя не исключена и некая тайная мировая организация вроде тайного мирового правительства, не имеющего конкретного облика и постоянного адреса…
   Подобные смутные мысли одолевали его и раньше, особенно в послеполуночную пору, он отбивался от них как мог, но сегодня все приобрело гипертрофические размеры, разговор с Сусловым даром не прошел, Миша хоть кого допечет.
   И Леонид Ильич, накурившись и наглотавшись снотворного до одури, сейчас отчаянно жалел себя, мысли рвались, путались, он говорил себе, что не может больше выносить таких тисков, ведь невозможно было сделать ни шага в сторону, все только по регламенту «от» и «до», а ведь он еще мужчина, в нем до сих пор буйствует плоть и ее никакими бассейнами и охотами на заповедную дичь не усмирить, и если бы не Стас, обладающий просто фантастическими способностями претворять в реальную действительность самое невозможное, жизнь стала бы и вовсе бессмысленной – читать коллективно отредактированные чужие тексты можно выучить и попугая. Пусть и Стас по службе подчинялся своему строгому начальству, обязан был в каждой мелочи отчитываться, главное в другом – уж в людях он редко ошибается. Со Стасом они нашли общий язык, он предан, умен, тактичен, умеет держать язык за зубами. Здесь, если уж на то пойдет, можно товарищу Андропову и намекнуть слегка, что незаменимых не бывает и нечего совать нос в чужие дела, даже если он считает своей неукоснительной обязанностью все на свете знать, видеть и даже корректировать. Какое ему, скажем, дело до интимной жизни генсека, что за дурацкая подозрительность! Ну, актриса Академического, что дальше? Приглянулась именно она, а не другая, разве возможно понять причину?
   Само собой, продолжал накачивать себя окончательно разволновавшийся Леонид Ильич, от недреманного церберского ока ничего не укроется, черт с ним, такова должность, но только пусть попробует сунуться не в свое дело, посвоевольничать, заложить запасец на всякий случай, очень и очень просчитается, надо будет ему, не мешкая долго, указать, что и за ним тоже не все гладко, вот и со Щелоковым на ножах, чего, спрашивается, не поделили? Здесь давать верха ему нельзя, слишком жирно, возомнит сверх всякой меры. И хорошо, что завтра пятница, важных дел не предвидится, пока затишье стоит, можно отправить всех сразу в Завидово, а самому со Стасом и сделать небольшой крюк, завтра его дежурство, и надо его с утра еще раз предупредить.
   Сквозь штору стало сильнее просвечивать, и Леонид Ильич, сам того не ожидая, спокойно и быстро заснул, вернее, забылся, К десяти он был на своем рабочем месте в кремлевском кабинете, и, едва Стас положил на стол, на раз и навсегда определенное для этого важнейшего хозяйства место, папку с необходимыми на сегодняшний рабочий день документами, Брежнев остановил его и, слегка улыбаясь, негромко сказал:
   – Сегодня после работы прямо в Завидово. Отправь всю нашу ораву сразу, а мы с тобой сделаем небольшой крюк, заглянем в Прохоровку. У тебя все готово, Станислав Андреевич?
   Непривычно выжидая, выпрямившись, Казьмин молчал, и Брежнев сразу понял, что он хочет что то сказать, но не решается. «Славный малый, – тепло подумал глава государства, давно испытывающий к своему доверенному стражу даже нечто отцовское. – Преданный, проверенный, только вот чрезмерно осторожный. Даже как то намекнул о прослушивании генсековских апартаментов, сейчас, пожалуй, и не хочет поэтому говорить…»
   Окончательно приходя в бодрое и даже превосходное настроение, Брежнев сказал: