Страница:
- Мам, ты мои тетрадки Ваське отдай, пусть возьмет, - попросил вдруг Костя, и Евдокии показалось, что он глядит куда-то сквозь нее. - Пусть они у него будут...
- Да что ты, сынок! Сейчас доктор приедет, - сказала, с трудом шевеля губами, Евдокия, и сердце у нее сжала какая-то непереносимая жуть.
- Отдашь, ладно? - переспросил Костя, не отрывая от ее лица голубых, теперь словно лучащихся и огромных глаз.
- Отдам, отдам, - твердо пообещала она, и между ними словно опала последняя преграда.
- Тяжко, ох, мам! Тяжко... тяжко... - прошептал Костя. - Хоть бы поскорей, - добавил он уже совсем невнятно, и почти сразу что-то случилось, Васек, пятясь, увидел, как брат (тал мучительно что-то хватать губами. Он искал воздуха и не находил его и сразу вытянулся, затих и больше не шевелился. И только тогда Евдокия, непривычно чужая, почти тяжелая в своем просветленном спокойствии в общении с вечностью, шевельнулась и, не отнимая своей руки из мертвых уже рук сына, второй рукой потянулась и закрыла ему глаза. И тогда кто-то из баб невыносимо и долго закричал. Все вздрогнули, и только Евдокия медленно-медленно повернула голову, и под ее взглядом опять все стихло.
- Не кричите, не надо, - попросила она. - Не надо...
мое это... уходите... все уходите, - потребовала она, и изба опустела. И Васек под ее взглядом тоже попятился и вышел, он не мог произнести ни слова, и когда к нему, чтото тихо говоря, потянулась соседка, тетка Пелагея, он в страхе отскочил в сторону и, не разбирая дороги, бросился в сад, затем в огород, в поле, прямо в сверкающий майский дождь и гул, в первый и последний раз он боялся людей.
В эту ночь ветер так и не стих, не стих и дождь: он весело и косо летел в окна. К рассвету тьма еще усилилась, и словно предродовое томление охватило мир, Василий всю эту тягостную ночь спал и не спал, он все время слышал голоса старух, вспоминавших о пролетевшей жизни, вспоминавших о покойнице, о том, какой она была работящей, сколько лиха хлебнула...
Василий открыл глаза и долго не мог понять, где он и что с ним, еще дрожало в душе что-то солнечное, из детства, хотелось крепко зажмуриться и опять перешагнуть в те далекие времена, когда была мать и дни начинались с неясного, радостного ощущения новых дел и открытий, с жадного опасения чего-нибудь не пропустить, чего-то не успеть. Но вслед за этим в него все настойчивее и безраздельней, вытесняя остальное, устремился иной поток.
Вначале это были как будто еще более усилившиеся порывы дождя и ветра, весело бесновавшиеся за стенами дома, затем далекое, словно с другого конца земли, пение петуха. Теперь он совсем проснулся, широко открыл глаза, кирпичи под ним были почти горячими, и он с наслаждением впитывал в себя это мягкое, глубокое тепло. Он лежал и припоминал, что с ним происходило ночью и почему у него сейчас такое слабое, размягченное сердце, ах да, это старухи всю ночь судачили о своем горьком житьебытье, вспоминали прошлое, воину, мать-покойницу, припоминали и то, каким он был сызмальства уросливым да непослушным, неожиданно для себя Василий широко и растерянно улыбнулся, сейчас у него было никогда не испытываемое ранее чувство беззащитности перед жизнью, перед пришедшим днем, перед этим ветром, казались еще более усилившимся к утру, и бесконечным дождем - он был неслышен, но угадывался по глуше, чем обычно, доносившимся звукам и по особому ощущению тяжести, разлитому в самом воздухе. Кроме того, в промежутках между стонущими ударами ветра начинал ясно различаться неровный, но непрерывный, дружный гул железа крыши, на которую также непрерывно рушился дождь. Василий еще полежал, невольно стараясь продлить это неясное ощущение детства, надежды, безопасности, той бездумной уверенности, что у тебя есть мать, отец, что они большие, сильные, а значит, ничего плохого быть не может...
Хриплый, прокуренный мужской голос, раздавшийся вслед за глухим хлопаньем двери, сразу отрезвил его, он узнал этот голос и вздохнул. Пришел тот самый Андрей Бочков, его однолеток, вначале вместе с ним бегавший босиком по поселку, затем насмерть схлестнувшийся с ним за Валентину, тогда еще остроглазую, с длинными рыжеватыми косами шестнадцатилетнюю девчонку, с проснувшимся уже женским лукавством, одинаково манившим и одного и другого, Андрей как-то даже признался, что сндел уже после службы в армии за кустами с дробовиком, ожидал, думая, что домой Василий будет возвращаться один, а он, Василий, еще в армейской форме, опьяненный свободой, близостью Валентины, несмотря на уклончивые шутки выбравшей все-таки именно его, шел дурачась, обняв за плечи и прижимая к себе двух наперебой голосивших частушки девчат. Андрей, дождавшись, когда веселая компания скрылась вдали, выскочил на дорогу с облегчающим душу матом и, перехватив дробовик за прохладные стволы, хрястнул им о телеграфный столб, долго прислушиваясь затем к гудевшим проводам. Давно уже все прошло, многое забылось, Андрей Бочков в тот же год, что и сам Василий, женился, долго работал комбайнером, но после несчастного случая охромел и теперь вот уже лет восемь был секретарем сельсовета, регистрировал рождения, свадьбы и смерти, лихо, шумно подышав на круглый диск сельсоветовской печати, вдохновенно выкатывая глаза, пришлепывал ее на всевозможные справки и квитанции. Он любил, чтобы его непременно звали и на свадьбы, и на крестины, и все сокрушался, что и те и другие случаются все реже.
Василий очень удивился, услышав первым делом именно его бодрый, с хрипотцой голос в это утро, прямо на печи натянув на себя просохшие штаны и рубаху, он спустился вниз. На полу по босым ногам потянуло холодом, и он за ситцевой занавеской, отделявшей небольшое пространство перед печью, обулся, на ощупь причесался и только затем откинул занавеску. Андрей, приземистый, начавший сутулиться от непривычно легкой конторской работы, стягивал с себя мокрый брезентовый плащ, на щеках у него поблескивала в электрическом свете короткая рыжеватая щетина.
- А-а, здравствуй, Василий, - с некоторой присущей моменту медлительностью сказал Андрей, бросил илащ на лавку и, шагнув к Василию, протянул ему руку, ладонь у него была жесткая, квадратная.
- Будь здоров.
- Дождь зарядил, - пожаловался Андрей, сторонясь и пропуская бабку Пелагею с охапкой посмуглевших от долгого лежания березовых поленьев, на которых густо поблескивали капли дождя, старухи уже начинали хлопотать о поминальном обеде. - Теперь весь снег добьет, - сказал Андрей, с затаенным интересом всматриваясь в лицо Василия. - А я услыхал, значит, про Евдокию Антоновну... надо поехать помочь, думаю, то, другое... как же, могилку там надо, развезло вон как... Она, Евдокия-то Антоновна, в колхозе с начала самого... Эх, поработала-то, поработала!
Он вздохнул, кивнул на полуприкрытую дверь в горницу, моргая и стараясь пересилить какое-то свое внутреннее волнение, и чувство настороженности и отчужденности к нему, возникшее вначале у Василия, сразу прошло.
- Спасибо, - уронил Василий, про себя еще раз удивляясь, каким неведомым образом расходятся в деревне вести, и пригласил Андрея к столу погреться после такой дороги. Андреи отказался.
- Успеем еще, - остановил он Василия. - Ни свет ни заря, да и не заработали пока. Ты лучше расскажи, как же так второпях-то, - опять кивнул он на дверь в горницу- Уезжала-то по осени, такая живая была.
- А она, - Василий тоже взглянул в сторону двери, - всегда так, второпях да второпях. И померла второпях, вроде и не болела, полежала недели две, и конец.
Шумно ввалился с улицы Степан, развел руками, он не привык сидеть сложа руки и теперь не знал, куда себя приткнуть.
- Попали мы, видать, в переплет, - с растерянным и в то же время озабоченно бодрым выражением лица сообщил он. - Все развезло... ох, как льет! А? Вот это весна! Отсюда теперь и пехом не выберешься.
- После обеда сын на тракторе приедет, - сказал Андрей, теперь с таким же цепким любопытством присматриваясь и к Степану и в то же время опять начиная усиленно моргать-раньше такого Василий за ним не помнил. - Я ему сказал подскочить, ничего, вытянем на бетон. Тут вот задача могилу выкопать, а это все пустяк, у нас теперь техники полно.
- До кладбища далеко? - спросил Степан.
- Погост у нас с версту, - шевельнул короткими, ставшими с возрастом почти бесцветными бровями Андрей и перевел взгляд со Степана на Василия, как бы опять стараясь отметить в нем что-то неизвестное. - Развиднеется, и пойдем ладить последнюю домовину Евдокии Антоновне... Я свою мать пять лет тому похоронил, - вспомнил Андрей и, решившись наконец, обдернул на себе пиджак, - Пойду взглянуть...
Он прошел в горницу, постоял возле гроба, невольно прислушиваясь к неразборчивому бормотанию старухи, читавшей псалтырь, и минуты через две вернулся в кухню.
- Да - сказал он неопределенно, присаживаясь на лавку рядом с Василием. - Что уж тут, все там будем...
Разговор не вязался, и все слегка оживились, когда окна с непрерывно бегущими по стеклам потоками воды наконец стали мутнеть, затем серо проступили, на глазах светлея, и на столе появился приготовленный старухами завтрак для мужиков, собиравшихся идти копать могилу.
Выпили по стаканчику, поели и, натянув длинные брезентовые плащи, вышли на крыльцо. Степан, не желая оставаться со старухами, ставшими необычно молчаливыми, как бы еще более старыми и уродливыми, порывался идти тоже, но Василий уговаривал его оставаться.
- А что я буду делать? - удивился Степан. - До обеда-то?
- Да вымокнешь, а тебе вон сколько назад пилить...
- Оставайся, - предложил и Андрей. - Один осилю, что там. Василий рядом постоит, для компании, ему-то все одно рыть могилу нельзя, все-таки мать родная. У нас так от дедовских времен повелось. Что там, не с таким справлялись. Вон старухам помочь надо, воды там, дров...
- Нет, пойду, - решительно сказал Степан, и, пожалуй, с этой минуты Василия опять охватила пронзительная, тревожная тишина, что-то опять сдвинулось в душе, как это он сразу не вспомнил, что, по старому деревенскому поверью, неукоснительно соблюдавшемуся и в Вырубках, близкие родственники покойника не должны были рыть ему могилу, не могли нести его до погоста.
- Ну что ж, пойдем, Степан, - сказал он, горбясь. - Что правда, то правда, одному трудновато будет, землято еще не отошла вглубь.
В последний момент бабка Пелагея остановила Василия, придерживая за рукав пальто, долго объясняла ему, в каком месте нужно рыть могилу, и все заглядывала ему в глаза: понял ли?
- Да знаю, знаю, мать еще месяц назад об этом говорила, - сказал Василий. - Все сделаем как надо, Пелагея Павловна...
- Ты ж смотри, - наказывала опять и опять бабка Пелагея, как это часто бывает, с недоверием старого человека к неразумной молодости. - Евдокия завсегда говорила своей матке, твоей, значится, бабке, покойной, царствие ей небесное, я ее, как живую, вижу, - бабка Пелагея, пристально уставившись перед собою немигающими, неприятными в этот момент, неподвижными глазами, словно она увидела нечто совершенно исключительное, обмахнула себя мелким крестом, - чтоб ее под бок матке-то положить. А там, на погосте, в том углу ракитка от земли прямо в два бока раскорячена.
- Знаю, знаю, - успокоил ее еще раз Василий. - Там еще мой отец крест кованый ставил...
- Во, во! - обрадовалась бабка Пелагея. - Прямо под ракиткой и могилка бабки твоей, Марьи, а вы копайте с этого боку, от дороги.
Василий кивнул, взяли лопаты, прихватили лом и, нырнув под дождь, натягивая глубже капюшоны плащей, тяжело зашлепали в сторону от поселка, не выбирая дороги, потому что никакой дороги все равно не было, везде разлилась вода, она покрывала всю землю и заполняла воздух, а неба не было видно, серая, порывистая, летучая пелена дождя охватывала их со всех сторон. В этом было и что-то успокаивающее, усыпляющее, тихо и покойно стало на душе у Василия, он больше не замечал ни дождя, ни ветра, ни изредка перебрасывающихся словами Степана с Андреем, идущих несколько впереди по размякавшему, жадно вбиравшему в себя весенние воды полю. Это по-прежнему была все та же обычная жизнь, и она никогда не прекращалась, и запахи дождя, отходившей от зимнего оцепенения земли, первой свежей весенней прели сейчас лишь усиливали это извечное движение к какомуто всегда недосягаемому рубежу. Матери, понятного, самого близкого человека, подчас надоедавшей ему своими причитаниями и деревенскими, основанными на самых простых и верных вещах наставлениями, больше не было, от мысли, что теперь впереди открытое, никем не защищенное пространство, он даже приостановился. Он опять почувствовал, как тяжело шевельнулось сердце. С уходом матери впереди действительно никого больше не было, теперь сам он вышел на первый рубеж, и это было главным.
Прошагать дальше и дольше, не спрашивая зачем и для чего, стиснуть зубы, вот что теперь ему осталось и чего никогда не понимали и никогда не поймут сыновья в отношении отцов, да ведь он и сам не понимал этого вот до последней минуты.
Василий всей ладонью смахнул воду с лица. Впереди, тяжело чавкая в размокшей земле, затихали шаги Степана с Андреем, частый дождь как бы затягивал мутной пеленой их фигуры, вот они уже еле-еле различаются, а вот и совсем исчезли. Что-то заставило его поднять глаза к небу. Он увидел сквозь клубящийся мрак низких туч пока еще чуть-чуть проступившую голубизну, но ее тотчас затянуло. Василий не торопясь двинулся дальше, все светлело, низкие сплошные тучи словно отодвигались от земли выше, теперь в них то тут, то там просвечивало.
Вскоре подошли и к погосту, занимавшему склон пологого песчаного холма. Погост существовал столько же, сколько и сам поселок, и столетние ракиты, высаженные вокруг него, вероятно, еще прапрадедами нынешних вырубковцев, стояли вокруг погоста частыми, невероятной толщины колоннами, они давно заматерели и остановились в росте, гниль проела в них многочисленные дупла, заселяемые весной самой разной крылатой живностью, но они вызывали не чувство уродливости, а скорее невольное чувство удивления и уважения. Каждую весну они создавали вокруг погоста густой зеленый заслон, и земля под ними была мшистая, заваленная омертвевшими и опавшими сучьями, этот клочок земли, окруженный старыми ракитами, был обособлен от остальной жизни, и не только потому, что находился в стороне от любых дорог и был окружен двух-, трехобхватными ракитами, от старости с громадными наростами самых необыкновенных форм, кажущихся на первый взгляд уродливыми провалами дупел, - зимой это были убежища сычей, сов, воробьев, в теплые же майские вечера из них бесшумно вылетали на чутких перепончатых крыльях летучие мыши. Вокруг погоста существовала еще и невидимая, разделявшая мир живых и уже умерших черта.
Сейчас, подходя к ракитам с запрокинутыми в одну сторону по ветру голыми и гибкими верхними ветвями, Василий испытывал двоякое состояние: он уже устал и отяжелел от жизни, знал, что стоит на самой передовой линии, разделявшей все на жизнь и на смерть, и все время, с тех самых пор, как к нему пришла эта мысль, думал об этом, но в то же время, начиная различать певучий, непрерывный посвист ветра в ракитах, он невольно подобрался, что-то проглянуло и все сильнее стало звучать из самого детства, когда он вместе со своими сверстниками, с тем же Андреем, если случалось, далеко обходил погост стороной, а когда по вечерам с погоста доносились сычиное уханье и плач, сердце у него невольно сжималось, и не от страха. Это было выше и глубже страха, это был еще не осознанный, живущий и копившийся в десятках и сотнях поколений, бесконечно передающийся от отца к сыну трепет живой жизни перед тайной исчезновения, перед тайной конца...
Василий вздохнул, он стоял уже под самыми ракитами, вдавив тяжелые сапоги в раскисшую землю, дождь уменьшился и даже почти совсем прекратился, и небо теперь почти наполовину было в голубых, веселых, стремительно куда-то несущихся провалах, и солнце, теплое, густое, то показывалось, то пропадало за рваными облаками. Не это его поразило. Размокшая старая кора ракит, отваливаясь темными, влажными кусками, щемяще-знакомо пахла предвещающей скорый разгар обновления, бодрой, здоровой прелью. Но главное было в самих ракитах.
Кора на них, там, где она не была покрыта многолетними толстыми полопавшимися струпьями, а оставалась серо-зеленой и гладкой, уже неуловимо изменила свой цвет: нежный, зеленый, живой румянец появился в ней и просвечивал словно изнутри, и уже мелким торжествующим бисером проснувшихся почек были усыпаны самые тонкие и подвижные ветви ракит, и весенняя зелень была там еще ярче, два-три теплых дня-и ракиты были готовы бесшумно взорваться зеленым пламенем, выбросить невзрачные бледно-желтые сережки, чтобы еще (какой же раз под этим небом?) подтвердить незыблемость и радость жизни...
Разрозненные тучи под слегка изменившимся ветром как бы таяли в небе, становились все выше, шире и просторнее распахивались окрестности, громада того самого леса, на опушке которого мать-покойница с остальными бабами всегда заготавливала встарь березовые веники, выделялась резко, рельефно, и этот далекий лес готов был вспыхнуть первой легкой зеленой дымкой. А в полях и лугах буйствовали воды, снега было много в эту зиму, но сошел он дружно, и теперь вода заливала низины, широко покрывала луга, переполняла овраги и балки. С песчаного холма хорошо был виден и поселок, но лишь над одной из крыш весело дымила труба, ветер тотчас резво подхватывал дым и рваными клочьями относил его в сторону. Это была крыша родного дома, и Василий долго не мог оторваться от нее, затем решительно, сердясь на себя за неожиданно подступившую слабость, повернулся и, пригнувшись, пробрался под низко нависшими ветвями ракиты на кладбище. Он подошел к Степану с Андреем, Степан. гулко ахая, высоко вскидывая тяжелый лом, долбил мерзлоту, в одном месте он уже пробил ее и откалывал смерзшуюся землю большими кусками. Андрей руками отбрасывал эти куски в сторону.
- Порядок! - сказал оживленно Андрей, выкидывая из продолговатой, уже четко обозначенной ямы очередную увесистую глыбу мерзлоты. - Теперь пойдет, теперь нам что... Покурим, Степан.
- Прямо какая-то морская погода, - сказал Степан, вышагивая из ямы и втыкая лопату в землю. - На глазах все переменилось, не успели моргнуть, уже солнце.
- Повезло, - жадно затянулся дымом Андрей. - Воды тут, в могиле, ясно, не было бы все одно, песок.
- Мать наказывала неглубоко, тяжести лишней боялась, - вспомнил Василий, и все помолчали.
- А мы глубоко и не станем, - сказал Андрей. - Метра полтора хватит. Тут на час и трудов-то. А ты бы, Василий, шел домой, крест бы пока вырубил...
- Крест?
- Поставить-то на могилке что-то надо.
- Надо, - согласился Василий, и тяжелое лицо его несколько оживилось, безделье начинало томить его, и он в душе обрадовался совету Андрея. Он кивнул и через полчаса был уже у себя во дворе и принялся за дело. Он не стал заходить в дом, лишь отметил про себя, что народу прибавилось, появилось еще несколько старух с центральной усадьбы, мелькнуло два или три лица баб помоложе, и все что-то делали, суетились, выходили зачем-то во двор (Василий знал: взглянуть на него и поздороваться), но он, ни на что не обращая внимания, продолжал обтесывать крепкие, сухие дубовые бревна, он думал, что крест должен быть тяжелым и простоит долго.
Вернулись Андрей со Степаном, и тотчас послышался тяжелый рокот подходившего трактора. Крест был почти готов, оставалось развести костер обжечь ему ногу, чтобы дольше не поддавался земле и гнили, а затем приладить и скрепить его поперечины. Но Василия оттеснили и от этой работы, появилось несколько молодых, в засаленных ватниках мужиков, они живо развели костер в огороде, двое из них подхватили тяжелый дубовый брус и потащили его к огню.
Выпрямившись и отдыхая, Василий глядел им вслед, в это время появился Андрей.
- Покурим, а? - предложил он. - Теперь-то что, вон подвалило народу. Эй, Петр! - окликнул он, и к ним, явно не торопясь и показывая свой независимый норов, подошел парень лет двадцати двух, удивительно напоминавший Андрея-своего отца-в молодости. Только глаза с шальной, горячей искрой были вроде побольше отцовых и рот был покрупнее, с капризно изогнутой верхней толстой губой, и от этого выражение лица у парня приобретало как бы некую заносчивость.
- Вон видишь, какого выстругал, - любуясь сыном, грубовато сказал Андреи. - Как же, вчера был, значит, Петькой, а сейчас уже и Петр Андреевич...
- Здравствуй, дядька Василий, - протянул руку парень, не скрывая легкого удивления и любопытства, Василий пожал ее.. - Что ты, дядька Василий, один? Иван почему не приехал?
- Иван-то на службе, в армии, - сказал Василий. - А жена на работе, никак нельзя было. Ты как раздобрелто, а, Петр Андреевич? - неловко перевел он разговор, потому что пришлось говорить о жене неправду.
- Ванька еще в армии? - удивился Петр. - Мы же с ним одногодки, а мне вон уже дома до чертиков надоело.
Хоть опять куда на сверхсрочную просись...
- У него на год отсрочка была, - пояснил Василий.
- А-а, ну тогда вопросов нет, - деловито уточнил Петр. - А мне отец сказал приехать, думал, увижу Ивана... Ну, где шофер, кого здесь на бетонку вытягивать надо? - сразу же перешел он к делу. - А то мне назад надо, за силосом ехать.
- Да, ему надо поесть и ехать. Что зря время терять, сейчас я скажу. Василий двинулся было к дому, но, услыхав позвякиванье, вышел за ворота на улицу и увидел Степана возле машины.
- Ну что, Степан, - сказал Василий, подходя к нему, - иди поешь, ехать надо... Тебя сейчас на бетонку вон выволокут, к вечеру дома будешь.
- А ты как же? - спросил Степан, складывая на место гаечные ключи и вытирая руки промасленной ветошью. - Ехать надо, а вот Валентине что сказать?
- Так и скажешь, как оно есть. - Василий попытался показать, что по-прежнему сердит на жену, но у него ничего не получилось, и он устало вздохнул. - Не могу же я все бросить на полпути. Дня два еще пробуду, а тебе надо ехать.
- Я думал, похороним, а уж там и в дорогу.
- Теперь людей хватит, поезжай, - сказал Василий и хотел было идти в дом, но не успел, на крыльце появилась бабка Пелагея и позвала:
- Василий Герасимович, поди сюда! Сейчас выносить будем...
Точно не услышав или не разобрав, Василий посмотрел на нее, на дом, на сырую крышу, на продолжавшую дымить трубу, он думал, что давно успокоился и больше его ничем ие расшевелить, но это было не так, он понял. Нужно было по-прежнему сдерживать себя. Бабка Пелагея, введенная в недоумение его молчанием и думая, что он не расслышал, вторично позвала его. Василий тяжело взошел на крыльцо, пригнувшись, шагнул вслед за бабкой Пелагеей в сени. Теперь он как-то душою совершенно отстранился от всего, что происходило вокруг, то, что нужно было сделать, должно было быть сделано. Он был благодарен всем этим людям, пришедшим помочь ему, но он не мог об этом сказать, не мог этого выразить, что-то словно перехватило у него душу, рассекло ее на две половины, и она стала пустой и холодной. Он почти равнодушно смотрел, как выносили гроб с матерью на улицу, как ставили его на две табуретки и потом на двух длинных кусках грубого полотна подняли и понесли. Мать высохла за время болезни, и тяжесть была невелика. Его торопливо догнал Степан и тихо сказал, что он в самом деле решил ехать, и Василий сдержанно кивнул и сразу забыл о нем. Подобную картину он не раз видел в своей жизни, но сейчас видел все это как-то иначе. Он шел вслед за гробом, сжав шапку в кулаке, небо в середине теперь широко открылось и было совершенно чистым, ослепительно веселое солнце в самой середине этой голубизны ярко отражалось в каждом налитом водой углублении на земле. Вышли за поселок и свернули в поле, несмотря на помощь Андрея и трех или четырех мужиков с центральной усадьбы, нести гроб по размокшему полю было тяжело, старухи, все как одна в новых резиновых сапогах, еле плелись вслед, помогая себе палками, и только та самая монашенка с псалтырем в руках, поблескивая толстыми линзами очков, продолжая добросовестно выполнять свое дело, даже как бы гордясь этой своей добровольной добросойестностью, невозмутимо шла впереди всей процессии. Когда носильщики, останавливаясь передохнуть, ставили гроб на две табуретки, предусмотрительно захваченные с собою старухами, монашенка деловито поправляла очки, поворачивалась к гробу, раскрывала псалтырь и торжественно, нараспев начинала читать, Василий, останавливаясь, всякий раз смотрел в важное и значительное лицо читающей монашенки, но до него неясно доходили лишь отдельные слова о каких-то мучениях, о какой-то неведомой пустыне, об искушении от диавола, и составить что-либо вразумительное и целостное Василий не мог. Он и нe старался, ему было все равно, что читает старуха и что это значит, его томил свой, так и оставшийся невыплаченным долг перед матерью, а следовательно, и перед своей совестью.
Он сейчас непрерывно думал о том, как пятнадцать лет назад уезжал в город, так и не сумев уговорить мать ехать вместе с ними, и как Валентина настаивала разделить дом, оставить матери одну кухню да погреб, а все остальное продать - пятнадцать лет тому дома в поселке еще были в цене, это теперь они никому не нужны, стоят и гниют, заброшенные. Валентина даже грозила тогда разводом, и он, едва не поддавшись, в самый последний момент опомнился. Мать была умна, она все понимала, и ее скупые слова: "Спасибо, сынок, хоть не придется теперь на старости лет по чужим углам таскаться" до сих пор помнились ему и обжигали стыдом, нельзя было допускать до таких слов. А как она его уговаривала не бросать институт, выдюжить, на все свое хозяйство махнула рукой, в город прикатила, под конец от досады даже расплакалась. Тогда Василий пообещал, что это отступление на время, и сам этому искренне верил, а мать оказалась, как всегда, права, трудно нагонять упущенное...
- Да что ты, сынок! Сейчас доктор приедет, - сказала, с трудом шевеля губами, Евдокия, и сердце у нее сжала какая-то непереносимая жуть.
- Отдашь, ладно? - переспросил Костя, не отрывая от ее лица голубых, теперь словно лучащихся и огромных глаз.
- Отдам, отдам, - твердо пообещала она, и между ними словно опала последняя преграда.
- Тяжко, ох, мам! Тяжко... тяжко... - прошептал Костя. - Хоть бы поскорей, - добавил он уже совсем невнятно, и почти сразу что-то случилось, Васек, пятясь, увидел, как брат (тал мучительно что-то хватать губами. Он искал воздуха и не находил его и сразу вытянулся, затих и больше не шевелился. И только тогда Евдокия, непривычно чужая, почти тяжелая в своем просветленном спокойствии в общении с вечностью, шевельнулась и, не отнимая своей руки из мертвых уже рук сына, второй рукой потянулась и закрыла ему глаза. И тогда кто-то из баб невыносимо и долго закричал. Все вздрогнули, и только Евдокия медленно-медленно повернула голову, и под ее взглядом опять все стихло.
- Не кричите, не надо, - попросила она. - Не надо...
мое это... уходите... все уходите, - потребовала она, и изба опустела. И Васек под ее взглядом тоже попятился и вышел, он не мог произнести ни слова, и когда к нему, чтото тихо говоря, потянулась соседка, тетка Пелагея, он в страхе отскочил в сторону и, не разбирая дороги, бросился в сад, затем в огород, в поле, прямо в сверкающий майский дождь и гул, в первый и последний раз он боялся людей.
В эту ночь ветер так и не стих, не стих и дождь: он весело и косо летел в окна. К рассвету тьма еще усилилась, и словно предродовое томление охватило мир, Василий всю эту тягостную ночь спал и не спал, он все время слышал голоса старух, вспоминавших о пролетевшей жизни, вспоминавших о покойнице, о том, какой она была работящей, сколько лиха хлебнула...
Василий открыл глаза и долго не мог понять, где он и что с ним, еще дрожало в душе что-то солнечное, из детства, хотелось крепко зажмуриться и опять перешагнуть в те далекие времена, когда была мать и дни начинались с неясного, радостного ощущения новых дел и открытий, с жадного опасения чего-нибудь не пропустить, чего-то не успеть. Но вслед за этим в него все настойчивее и безраздельней, вытесняя остальное, устремился иной поток.
Вначале это были как будто еще более усилившиеся порывы дождя и ветра, весело бесновавшиеся за стенами дома, затем далекое, словно с другого конца земли, пение петуха. Теперь он совсем проснулся, широко открыл глаза, кирпичи под ним были почти горячими, и он с наслаждением впитывал в себя это мягкое, глубокое тепло. Он лежал и припоминал, что с ним происходило ночью и почему у него сейчас такое слабое, размягченное сердце, ах да, это старухи всю ночь судачили о своем горьком житьебытье, вспоминали прошлое, воину, мать-покойницу, припоминали и то, каким он был сызмальства уросливым да непослушным, неожиданно для себя Василий широко и растерянно улыбнулся, сейчас у него было никогда не испытываемое ранее чувство беззащитности перед жизнью, перед пришедшим днем, перед этим ветром, казались еще более усилившимся к утру, и бесконечным дождем - он был неслышен, но угадывался по глуше, чем обычно, доносившимся звукам и по особому ощущению тяжести, разлитому в самом воздухе. Кроме того, в промежутках между стонущими ударами ветра начинал ясно различаться неровный, но непрерывный, дружный гул железа крыши, на которую также непрерывно рушился дождь. Василий еще полежал, невольно стараясь продлить это неясное ощущение детства, надежды, безопасности, той бездумной уверенности, что у тебя есть мать, отец, что они большие, сильные, а значит, ничего плохого быть не может...
Хриплый, прокуренный мужской голос, раздавшийся вслед за глухим хлопаньем двери, сразу отрезвил его, он узнал этот голос и вздохнул. Пришел тот самый Андрей Бочков, его однолеток, вначале вместе с ним бегавший босиком по поселку, затем насмерть схлестнувшийся с ним за Валентину, тогда еще остроглазую, с длинными рыжеватыми косами шестнадцатилетнюю девчонку, с проснувшимся уже женским лукавством, одинаково манившим и одного и другого, Андрей как-то даже признался, что сндел уже после службы в армии за кустами с дробовиком, ожидал, думая, что домой Василий будет возвращаться один, а он, Василий, еще в армейской форме, опьяненный свободой, близостью Валентины, несмотря на уклончивые шутки выбравшей все-таки именно его, шел дурачась, обняв за плечи и прижимая к себе двух наперебой голосивших частушки девчат. Андрей, дождавшись, когда веселая компания скрылась вдали, выскочил на дорогу с облегчающим душу матом и, перехватив дробовик за прохладные стволы, хрястнул им о телеграфный столб, долго прислушиваясь затем к гудевшим проводам. Давно уже все прошло, многое забылось, Андрей Бочков в тот же год, что и сам Василий, женился, долго работал комбайнером, но после несчастного случая охромел и теперь вот уже лет восемь был секретарем сельсовета, регистрировал рождения, свадьбы и смерти, лихо, шумно подышав на круглый диск сельсоветовской печати, вдохновенно выкатывая глаза, пришлепывал ее на всевозможные справки и квитанции. Он любил, чтобы его непременно звали и на свадьбы, и на крестины, и все сокрушался, что и те и другие случаются все реже.
Василий очень удивился, услышав первым делом именно его бодрый, с хрипотцой голос в это утро, прямо на печи натянув на себя просохшие штаны и рубаху, он спустился вниз. На полу по босым ногам потянуло холодом, и он за ситцевой занавеской, отделявшей небольшое пространство перед печью, обулся, на ощупь причесался и только затем откинул занавеску. Андрей, приземистый, начавший сутулиться от непривычно легкой конторской работы, стягивал с себя мокрый брезентовый плащ, на щеках у него поблескивала в электрическом свете короткая рыжеватая щетина.
- А-а, здравствуй, Василий, - с некоторой присущей моменту медлительностью сказал Андрей, бросил илащ на лавку и, шагнув к Василию, протянул ему руку, ладонь у него была жесткая, квадратная.
- Будь здоров.
- Дождь зарядил, - пожаловался Андрей, сторонясь и пропуская бабку Пелагею с охапкой посмуглевших от долгого лежания березовых поленьев, на которых густо поблескивали капли дождя, старухи уже начинали хлопотать о поминальном обеде. - Теперь весь снег добьет, - сказал Андрей, с затаенным интересом всматриваясь в лицо Василия. - А я услыхал, значит, про Евдокию Антоновну... надо поехать помочь, думаю, то, другое... как же, могилку там надо, развезло вон как... Она, Евдокия-то Антоновна, в колхозе с начала самого... Эх, поработала-то, поработала!
Он вздохнул, кивнул на полуприкрытую дверь в горницу, моргая и стараясь пересилить какое-то свое внутреннее волнение, и чувство настороженности и отчужденности к нему, возникшее вначале у Василия, сразу прошло.
- Спасибо, - уронил Василий, про себя еще раз удивляясь, каким неведомым образом расходятся в деревне вести, и пригласил Андрея к столу погреться после такой дороги. Андреи отказался.
- Успеем еще, - остановил он Василия. - Ни свет ни заря, да и не заработали пока. Ты лучше расскажи, как же так второпях-то, - опять кивнул он на дверь в горницу- Уезжала-то по осени, такая живая была.
- А она, - Василий тоже взглянул в сторону двери, - всегда так, второпях да второпях. И померла второпях, вроде и не болела, полежала недели две, и конец.
Шумно ввалился с улицы Степан, развел руками, он не привык сидеть сложа руки и теперь не знал, куда себя приткнуть.
- Попали мы, видать, в переплет, - с растерянным и в то же время озабоченно бодрым выражением лица сообщил он. - Все развезло... ох, как льет! А? Вот это весна! Отсюда теперь и пехом не выберешься.
- После обеда сын на тракторе приедет, - сказал Андрей, теперь с таким же цепким любопытством присматриваясь и к Степану и в то же время опять начиная усиленно моргать-раньше такого Василий за ним не помнил. - Я ему сказал подскочить, ничего, вытянем на бетон. Тут вот задача могилу выкопать, а это все пустяк, у нас теперь техники полно.
- До кладбища далеко? - спросил Степан.
- Погост у нас с версту, - шевельнул короткими, ставшими с возрастом почти бесцветными бровями Андрей и перевел взгляд со Степана на Василия, как бы опять стараясь отметить в нем что-то неизвестное. - Развиднеется, и пойдем ладить последнюю домовину Евдокии Антоновне... Я свою мать пять лет тому похоронил, - вспомнил Андрей и, решившись наконец, обдернул на себе пиджак, - Пойду взглянуть...
Он прошел в горницу, постоял возле гроба, невольно прислушиваясь к неразборчивому бормотанию старухи, читавшей псалтырь, и минуты через две вернулся в кухню.
- Да - сказал он неопределенно, присаживаясь на лавку рядом с Василием. - Что уж тут, все там будем...
Разговор не вязался, и все слегка оживились, когда окна с непрерывно бегущими по стеклам потоками воды наконец стали мутнеть, затем серо проступили, на глазах светлея, и на столе появился приготовленный старухами завтрак для мужиков, собиравшихся идти копать могилу.
Выпили по стаканчику, поели и, натянув длинные брезентовые плащи, вышли на крыльцо. Степан, не желая оставаться со старухами, ставшими необычно молчаливыми, как бы еще более старыми и уродливыми, порывался идти тоже, но Василий уговаривал его оставаться.
- А что я буду делать? - удивился Степан. - До обеда-то?
- Да вымокнешь, а тебе вон сколько назад пилить...
- Оставайся, - предложил и Андрей. - Один осилю, что там. Василий рядом постоит, для компании, ему-то все одно рыть могилу нельзя, все-таки мать родная. У нас так от дедовских времен повелось. Что там, не с таким справлялись. Вон старухам помочь надо, воды там, дров...
- Нет, пойду, - решительно сказал Степан, и, пожалуй, с этой минуты Василия опять охватила пронзительная, тревожная тишина, что-то опять сдвинулось в душе, как это он сразу не вспомнил, что, по старому деревенскому поверью, неукоснительно соблюдавшемуся и в Вырубках, близкие родственники покойника не должны были рыть ему могилу, не могли нести его до погоста.
- Ну что ж, пойдем, Степан, - сказал он, горбясь. - Что правда, то правда, одному трудновато будет, землято еще не отошла вглубь.
В последний момент бабка Пелагея остановила Василия, придерживая за рукав пальто, долго объясняла ему, в каком месте нужно рыть могилу, и все заглядывала ему в глаза: понял ли?
- Да знаю, знаю, мать еще месяц назад об этом говорила, - сказал Василий. - Все сделаем как надо, Пелагея Павловна...
- Ты ж смотри, - наказывала опять и опять бабка Пелагея, как это часто бывает, с недоверием старого человека к неразумной молодости. - Евдокия завсегда говорила своей матке, твоей, значится, бабке, покойной, царствие ей небесное, я ее, как живую, вижу, - бабка Пелагея, пристально уставившись перед собою немигающими, неприятными в этот момент, неподвижными глазами, словно она увидела нечто совершенно исключительное, обмахнула себя мелким крестом, - чтоб ее под бок матке-то положить. А там, на погосте, в том углу ракитка от земли прямо в два бока раскорячена.
- Знаю, знаю, - успокоил ее еще раз Василий. - Там еще мой отец крест кованый ставил...
- Во, во! - обрадовалась бабка Пелагея. - Прямо под ракиткой и могилка бабки твоей, Марьи, а вы копайте с этого боку, от дороги.
Василий кивнул, взяли лопаты, прихватили лом и, нырнув под дождь, натягивая глубже капюшоны плащей, тяжело зашлепали в сторону от поселка, не выбирая дороги, потому что никакой дороги все равно не было, везде разлилась вода, она покрывала всю землю и заполняла воздух, а неба не было видно, серая, порывистая, летучая пелена дождя охватывала их со всех сторон. В этом было и что-то успокаивающее, усыпляющее, тихо и покойно стало на душе у Василия, он больше не замечал ни дождя, ни ветра, ни изредка перебрасывающихся словами Степана с Андреем, идущих несколько впереди по размякавшему, жадно вбиравшему в себя весенние воды полю. Это по-прежнему была все та же обычная жизнь, и она никогда не прекращалась, и запахи дождя, отходившей от зимнего оцепенения земли, первой свежей весенней прели сейчас лишь усиливали это извечное движение к какомуто всегда недосягаемому рубежу. Матери, понятного, самого близкого человека, подчас надоедавшей ему своими причитаниями и деревенскими, основанными на самых простых и верных вещах наставлениями, больше не было, от мысли, что теперь впереди открытое, никем не защищенное пространство, он даже приостановился. Он опять почувствовал, как тяжело шевельнулось сердце. С уходом матери впереди действительно никого больше не было, теперь сам он вышел на первый рубеж, и это было главным.
Прошагать дальше и дольше, не спрашивая зачем и для чего, стиснуть зубы, вот что теперь ему осталось и чего никогда не понимали и никогда не поймут сыновья в отношении отцов, да ведь он и сам не понимал этого вот до последней минуты.
Василий всей ладонью смахнул воду с лица. Впереди, тяжело чавкая в размокшей земле, затихали шаги Степана с Андреем, частый дождь как бы затягивал мутной пеленой их фигуры, вот они уже еле-еле различаются, а вот и совсем исчезли. Что-то заставило его поднять глаза к небу. Он увидел сквозь клубящийся мрак низких туч пока еще чуть-чуть проступившую голубизну, но ее тотчас затянуло. Василий не торопясь двинулся дальше, все светлело, низкие сплошные тучи словно отодвигались от земли выше, теперь в них то тут, то там просвечивало.
Вскоре подошли и к погосту, занимавшему склон пологого песчаного холма. Погост существовал столько же, сколько и сам поселок, и столетние ракиты, высаженные вокруг него, вероятно, еще прапрадедами нынешних вырубковцев, стояли вокруг погоста частыми, невероятной толщины колоннами, они давно заматерели и остановились в росте, гниль проела в них многочисленные дупла, заселяемые весной самой разной крылатой живностью, но они вызывали не чувство уродливости, а скорее невольное чувство удивления и уважения. Каждую весну они создавали вокруг погоста густой зеленый заслон, и земля под ними была мшистая, заваленная омертвевшими и опавшими сучьями, этот клочок земли, окруженный старыми ракитами, был обособлен от остальной жизни, и не только потому, что находился в стороне от любых дорог и был окружен двух-, трехобхватными ракитами, от старости с громадными наростами самых необыкновенных форм, кажущихся на первый взгляд уродливыми провалами дупел, - зимой это были убежища сычей, сов, воробьев, в теплые же майские вечера из них бесшумно вылетали на чутких перепончатых крыльях летучие мыши. Вокруг погоста существовала еще и невидимая, разделявшая мир живых и уже умерших черта.
Сейчас, подходя к ракитам с запрокинутыми в одну сторону по ветру голыми и гибкими верхними ветвями, Василий испытывал двоякое состояние: он уже устал и отяжелел от жизни, знал, что стоит на самой передовой линии, разделявшей все на жизнь и на смерть, и все время, с тех самых пор, как к нему пришла эта мысль, думал об этом, но в то же время, начиная различать певучий, непрерывный посвист ветра в ракитах, он невольно подобрался, что-то проглянуло и все сильнее стало звучать из самого детства, когда он вместе со своими сверстниками, с тем же Андреем, если случалось, далеко обходил погост стороной, а когда по вечерам с погоста доносились сычиное уханье и плач, сердце у него невольно сжималось, и не от страха. Это было выше и глубже страха, это был еще не осознанный, живущий и копившийся в десятках и сотнях поколений, бесконечно передающийся от отца к сыну трепет живой жизни перед тайной исчезновения, перед тайной конца...
Василий вздохнул, он стоял уже под самыми ракитами, вдавив тяжелые сапоги в раскисшую землю, дождь уменьшился и даже почти совсем прекратился, и небо теперь почти наполовину было в голубых, веселых, стремительно куда-то несущихся провалах, и солнце, теплое, густое, то показывалось, то пропадало за рваными облаками. Не это его поразило. Размокшая старая кора ракит, отваливаясь темными, влажными кусками, щемяще-знакомо пахла предвещающей скорый разгар обновления, бодрой, здоровой прелью. Но главное было в самих ракитах.
Кора на них, там, где она не была покрыта многолетними толстыми полопавшимися струпьями, а оставалась серо-зеленой и гладкой, уже неуловимо изменила свой цвет: нежный, зеленый, живой румянец появился в ней и просвечивал словно изнутри, и уже мелким торжествующим бисером проснувшихся почек были усыпаны самые тонкие и подвижные ветви ракит, и весенняя зелень была там еще ярче, два-три теплых дня-и ракиты были готовы бесшумно взорваться зеленым пламенем, выбросить невзрачные бледно-желтые сережки, чтобы еще (какой же раз под этим небом?) подтвердить незыблемость и радость жизни...
Разрозненные тучи под слегка изменившимся ветром как бы таяли в небе, становились все выше, шире и просторнее распахивались окрестности, громада того самого леса, на опушке которого мать-покойница с остальными бабами всегда заготавливала встарь березовые веники, выделялась резко, рельефно, и этот далекий лес готов был вспыхнуть первой легкой зеленой дымкой. А в полях и лугах буйствовали воды, снега было много в эту зиму, но сошел он дружно, и теперь вода заливала низины, широко покрывала луга, переполняла овраги и балки. С песчаного холма хорошо был виден и поселок, но лишь над одной из крыш весело дымила труба, ветер тотчас резво подхватывал дым и рваными клочьями относил его в сторону. Это была крыша родного дома, и Василий долго не мог оторваться от нее, затем решительно, сердясь на себя за неожиданно подступившую слабость, повернулся и, пригнувшись, пробрался под низко нависшими ветвями ракиты на кладбище. Он подошел к Степану с Андреем, Степан. гулко ахая, высоко вскидывая тяжелый лом, долбил мерзлоту, в одном месте он уже пробил ее и откалывал смерзшуюся землю большими кусками. Андрей руками отбрасывал эти куски в сторону.
- Порядок! - сказал оживленно Андрей, выкидывая из продолговатой, уже четко обозначенной ямы очередную увесистую глыбу мерзлоты. - Теперь пойдет, теперь нам что... Покурим, Степан.
- Прямо какая-то морская погода, - сказал Степан, вышагивая из ямы и втыкая лопату в землю. - На глазах все переменилось, не успели моргнуть, уже солнце.
- Повезло, - жадно затянулся дымом Андрей. - Воды тут, в могиле, ясно, не было бы все одно, песок.
- Мать наказывала неглубоко, тяжести лишней боялась, - вспомнил Василий, и все помолчали.
- А мы глубоко и не станем, - сказал Андрей. - Метра полтора хватит. Тут на час и трудов-то. А ты бы, Василий, шел домой, крест бы пока вырубил...
- Крест?
- Поставить-то на могилке что-то надо.
- Надо, - согласился Василий, и тяжелое лицо его несколько оживилось, безделье начинало томить его, и он в душе обрадовался совету Андрея. Он кивнул и через полчаса был уже у себя во дворе и принялся за дело. Он не стал заходить в дом, лишь отметил про себя, что народу прибавилось, появилось еще несколько старух с центральной усадьбы, мелькнуло два или три лица баб помоложе, и все что-то делали, суетились, выходили зачем-то во двор (Василий знал: взглянуть на него и поздороваться), но он, ни на что не обращая внимания, продолжал обтесывать крепкие, сухие дубовые бревна, он думал, что крест должен быть тяжелым и простоит долго.
Вернулись Андрей со Степаном, и тотчас послышался тяжелый рокот подходившего трактора. Крест был почти готов, оставалось развести костер обжечь ему ногу, чтобы дольше не поддавался земле и гнили, а затем приладить и скрепить его поперечины. Но Василия оттеснили и от этой работы, появилось несколько молодых, в засаленных ватниках мужиков, они живо развели костер в огороде, двое из них подхватили тяжелый дубовый брус и потащили его к огню.
Выпрямившись и отдыхая, Василий глядел им вслед, в это время появился Андрей.
- Покурим, а? - предложил он. - Теперь-то что, вон подвалило народу. Эй, Петр! - окликнул он, и к ним, явно не торопясь и показывая свой независимый норов, подошел парень лет двадцати двух, удивительно напоминавший Андрея-своего отца-в молодости. Только глаза с шальной, горячей искрой были вроде побольше отцовых и рот был покрупнее, с капризно изогнутой верхней толстой губой, и от этого выражение лица у парня приобретало как бы некую заносчивость.
- Вон видишь, какого выстругал, - любуясь сыном, грубовато сказал Андреи. - Как же, вчера был, значит, Петькой, а сейчас уже и Петр Андреевич...
- Здравствуй, дядька Василий, - протянул руку парень, не скрывая легкого удивления и любопытства, Василий пожал ее.. - Что ты, дядька Василий, один? Иван почему не приехал?
- Иван-то на службе, в армии, - сказал Василий. - А жена на работе, никак нельзя было. Ты как раздобрелто, а, Петр Андреевич? - неловко перевел он разговор, потому что пришлось говорить о жене неправду.
- Ванька еще в армии? - удивился Петр. - Мы же с ним одногодки, а мне вон уже дома до чертиков надоело.
Хоть опять куда на сверхсрочную просись...
- У него на год отсрочка была, - пояснил Василий.
- А-а, ну тогда вопросов нет, - деловито уточнил Петр. - А мне отец сказал приехать, думал, увижу Ивана... Ну, где шофер, кого здесь на бетонку вытягивать надо? - сразу же перешел он к делу. - А то мне назад надо, за силосом ехать.
- Да, ему надо поесть и ехать. Что зря время терять, сейчас я скажу. Василий двинулся было к дому, но, услыхав позвякиванье, вышел за ворота на улицу и увидел Степана возле машины.
- Ну что, Степан, - сказал Василий, подходя к нему, - иди поешь, ехать надо... Тебя сейчас на бетонку вон выволокут, к вечеру дома будешь.
- А ты как же? - спросил Степан, складывая на место гаечные ключи и вытирая руки промасленной ветошью. - Ехать надо, а вот Валентине что сказать?
- Так и скажешь, как оно есть. - Василий попытался показать, что по-прежнему сердит на жену, но у него ничего не получилось, и он устало вздохнул. - Не могу же я все бросить на полпути. Дня два еще пробуду, а тебе надо ехать.
- Я думал, похороним, а уж там и в дорогу.
- Теперь людей хватит, поезжай, - сказал Василий и хотел было идти в дом, но не успел, на крыльце появилась бабка Пелагея и позвала:
- Василий Герасимович, поди сюда! Сейчас выносить будем...
Точно не услышав или не разобрав, Василий посмотрел на нее, на дом, на сырую крышу, на продолжавшую дымить трубу, он думал, что давно успокоился и больше его ничем ие расшевелить, но это было не так, он понял. Нужно было по-прежнему сдерживать себя. Бабка Пелагея, введенная в недоумение его молчанием и думая, что он не расслышал, вторично позвала его. Василий тяжело взошел на крыльцо, пригнувшись, шагнул вслед за бабкой Пелагеей в сени. Теперь он как-то душою совершенно отстранился от всего, что происходило вокруг, то, что нужно было сделать, должно было быть сделано. Он был благодарен всем этим людям, пришедшим помочь ему, но он не мог об этом сказать, не мог этого выразить, что-то словно перехватило у него душу, рассекло ее на две половины, и она стала пустой и холодной. Он почти равнодушно смотрел, как выносили гроб с матерью на улицу, как ставили его на две табуретки и потом на двух длинных кусках грубого полотна подняли и понесли. Мать высохла за время болезни, и тяжесть была невелика. Его торопливо догнал Степан и тихо сказал, что он в самом деле решил ехать, и Василий сдержанно кивнул и сразу забыл о нем. Подобную картину он не раз видел в своей жизни, но сейчас видел все это как-то иначе. Он шел вслед за гробом, сжав шапку в кулаке, небо в середине теперь широко открылось и было совершенно чистым, ослепительно веселое солнце в самой середине этой голубизны ярко отражалось в каждом налитом водой углублении на земле. Вышли за поселок и свернули в поле, несмотря на помощь Андрея и трех или четырех мужиков с центральной усадьбы, нести гроб по размокшему полю было тяжело, старухи, все как одна в новых резиновых сапогах, еле плелись вслед, помогая себе палками, и только та самая монашенка с псалтырем в руках, поблескивая толстыми линзами очков, продолжая добросовестно выполнять свое дело, даже как бы гордясь этой своей добровольной добросойестностью, невозмутимо шла впереди всей процессии. Когда носильщики, останавливаясь передохнуть, ставили гроб на две табуретки, предусмотрительно захваченные с собою старухами, монашенка деловито поправляла очки, поворачивалась к гробу, раскрывала псалтырь и торжественно, нараспев начинала читать, Василий, останавливаясь, всякий раз смотрел в важное и значительное лицо читающей монашенки, но до него неясно доходили лишь отдельные слова о каких-то мучениях, о какой-то неведомой пустыне, об искушении от диавола, и составить что-либо вразумительное и целостное Василий не мог. Он и нe старался, ему было все равно, что читает старуха и что это значит, его томил свой, так и оставшийся невыплаченным долг перед матерью, а следовательно, и перед своей совестью.
Он сейчас непрерывно думал о том, как пятнадцать лет назад уезжал в город, так и не сумев уговорить мать ехать вместе с ними, и как Валентина настаивала разделить дом, оставить матери одну кухню да погреб, а все остальное продать - пятнадцать лет тому дома в поселке еще были в цене, это теперь они никому не нужны, стоят и гниют, заброшенные. Валентина даже грозила тогда разводом, и он, едва не поддавшись, в самый последний момент опомнился. Мать была умна, она все понимала, и ее скупые слова: "Спасибо, сынок, хоть не придется теперь на старости лет по чужим углам таскаться" до сих пор помнились ему и обжигали стыдом, нельзя было допускать до таких слов. А как она его уговаривала не бросать институт, выдюжить, на все свое хозяйство махнула рукой, в город прикатила, под конец от досады даже расплакалась. Тогда Василий пообещал, что это отступление на время, и сам этому искренне верил, а мать оказалась, как всегда, права, трудно нагонять упущенное...