На миниатюре византийской летописи, повествующей об этой достойной пера Шекспира сцене, изображена сама Феофано, помогающая соучастникам втащить корзину с Цимисхием наверх. Рядом — выведенный рукой писца комментарий: «Какое же блаженство ты испытала во время убийства? Себя пожалей, несчастная — из-за своего злодеяния печальную долю ты нашла в поцелуях». Современник убийства, араб ибн Аль Атир, рассказывает о проникновении убийц во дворец по иному. Этот романтичный земляк Шахрезады утверждает, что Цимисхий со товарищи проникли во дворец в женской одежде, под видом родственниц императрицы. Конечно, чего не бывает на свете… только очень сомнительно, чтобы у Анастасо-Феофано были принятые во дворце родственницы. Вообще, она, скорее всего, постаралась забыть о своей родне сразу же по восшествии на престол. Не уверен, что старания эти простерлись до «окончательного решения» проблемы нежелательных родственников, хотя… женщина, хладнокровно отравившая престарелого свекра и первого мужа и открывшая двери опочивальни второго супруга убийцам, могла пойти на многое. Так что разумнее предположить, что Ибн Аль Атир попросту на основании слухов об участии в убийстве Фоки «Ибн Шамушкой» (Цимисхием) коварной жены императора, сочинил историю в духе «Тысячи и одной ночи».
   Обнажив мечи, убийцы прокрались в оставленную незапертой доверчивым самодержцем дверь опочивальни. Тут их ждало немалое потрясение — кровать оказалась пустой. Заговорщиков охватила паника: предупрежден, ушел, ловушка, все погибло! Однако Цимисхий сумел обуздать охваченных ужасом соумышленников, а Педиасим напомнил об аскетических пристрастиях императора. Стали искать, и нашли на полу соседней комнаты, у камина.
   Император Фока, наверное, впервые в жизни проснулся от совершенно нового для него ощущения — его пинали несколько ног в тяжелых зимних сапогах. Он поднял голову — Лев Авалант ударил его по лицу мечом в окованных ножнах, рассек бровь и лоб. На лицо императора, заливая глаза, хлынула кровь. Отчаянный вопль Фоки, понявшего, что окружен убийцами «Богородица, помоги мне!», заглушил властный голос из соседней спальни «Волоките его сюда!».
   Ноги отказывались служить обессиленному раной и страхом Никифору, и его действительно приволокли к ногам восседавшего на царской кровати Иоанна Цимисхия. Схватив за бороду дрожащего императора, армянин рычал ему в лицо: «Или ты забыл, кто возвел тебя на престол, кто провозгласил императором? Да как ты осмелился меня, которому ты был обязан троном, отстранить от командования войсками, сослать в деревню к грязным мужикам?! Меня, превосходившего тебя, труса, мужеством, внушавшего ужас врагам, твою единственную опору? Кто теперь защитит тебя от меня? Ну, говори, оправдывайся, если можешь!». Никифор, которому только что несколько раз жестоко ударили по щекам рукоятями мечей, только сплевывал в крови выбитые зубы и размозженными губами взывал к царице небесной. Если он и надеялся в этот миг на чью-то помощь, то разве что на помощь небес.
   Чуда не произошло. Иоанн с силой пнул Никифора в грудь, и крикнул сообщникам — «Бейте!».
   И стали бить. Мечом еще раз, уже без ножен, рубанули по голове, расколов череп, арабским клевцом-акуфием ударили по спине, пронзив насквозь, и долго еще рубили и топтали уже безжизненное тело.
   В дверь личных покоев императора стали ломиться — это запоздало сбежалась на предсмертные вопли Фоки дворцовая гвардия. Цимисхий, раньше других потерявший интерес к телу своего врага, уже натягивал оставленные тем у кровати пурпурные сапоги — один из символов императорской власти. Позднее один мятежник про такие скажет — «Надев пурпурные сапоги, их уже не снимают». Действительно, их снимали разве что вместе с головой. Услышав грохот в дверь множества увесистых кулаков, Цимисхий отдал приказ чернокожему Аципофеодору. Негр сноровисто отделил от тела изуродованную голову жертвы, и, подойдя к выходившему в коридор зарешеченному окну, показал жуткий трофей гвардейцам. Мгновенно воцарилась тишина, лишь несколько мечей из ослабевших рук звонко брякнулись на пол. Окованные железом двери личных покоев распахнулись, и в тишине перед гвардейцами предстал Иоанн Цимисхий. С мечом в руке и в красных сапогах.
   Через секунду тишь под пурпурными сводами древнего дворца расколол отчаянный вопль наиболее догадливого гвардейца: «Иоанн цесарь! Слава самодержцу Иоанну Цимисхию!». «Слава!» — подхватили остальные, падая ниц, к обутым в пурпур ногам узурпатора-братоубийцы.
   Что ж, это на далеком севере дикие язычники почитали своим долгом умереть вместе с вождем… здесь же была просвещенная, христианская Византия. Не сказано ли в Писании: «Живой пес лучше мертвого льва»?
   Довольный Цимисхий прошелся вдоль согбенных спин, отыскал одну, в ливрее придворного слуги. Ткнул пурпурным сапогом, и, встретившись с исполненным преданности и обожания взглядом, мотнул черной бородой на черневшую разрытой могилой дверь опочивальни: «Прибрать!».
   Труп убитого самодержца выбросили на улицу, под снег, где он и провалялся больше суток, прежде чем Иоанн вспомнил о нем и отдал приказ пристойно похоронить убитого им предшественника. А так же государя, друга, боевого соратника, командира и двоюродного брата.
   Поневоле вспоминаешь — тела убитых им Оскольда и Дира Вещий Олег похоронил под огромными курганами, по почетному обряду. Но то ж дикий язычник…
   Все эти дни по улицам Царя городов разъезжали воины, провозглашая Иоанна, вкупе с маленькими царевичами, самодержцами ромеев. За ними следовал с юношами-слугами глава придворных евнухов Василий Ноф, сын Романа Лакапина от славянской рабыни. Этот прожженный интриган служил еще при дворе Рожденного в Пурпуре, после его смерти был отстранен и сменен на посту своим недругом Врингой. Он принял деятельнейшее участие в возведении на престол Фоки, и был награжден высоким чином проедра, изобретенным специально для него. Отблагодарил он самодержца не менее активным участием в заговоре против него. Лев Диакон дипломатично определяет характер этого типа: «отличался предприимчивостью, изобретательностью и умением применяться к обстоятельствам». Проще говоря, Василий Ноф был законченный подлец. Незадолго до покушения осторожный и хитрый евнух «тяжко заболел» и слег в постель, однако весть о победе заговорщиков немедленно исцелила его, и теперь он, с отрядом юношей-слуг следовал поодаль за воинами и возглашал славы и здравицы новому цесарю. Отметившись таким образом, он поспешил во дворец, где они, вкупе с Иоанном приступили к государственным делам. Первым из таковых оказался указ, воспрещавший ограбления под страхом смертной казни. В просвещенном и богоспасаемом граде почиталось хорошим тоном выражать народное одобрение смене правителя, грабя дома сторонников его предшественника. Узурпатор с евнухом безжалостно лишили горожан столицы этого любимейшего развлечения. Вторым государственным делом было… но не будем спешить.
   Вскоре Цимисхий двинулся со свитой соучастников и Феофано к собору святой Софии, чтобы быть там помазанным на царство по всем правилам. Но тут дорогу им заступил патриарх Полиевкт. Об этом человеке следует сказать особо. Не только в византийской церкви, но и во всей многовековой истории православия Полиевкт составлял редчайшее, почти исключительное явление. В то время, как для остальных иереев главной заповедью были, судя по всему, не Христова «Любите друг друга», а Павлово «Несть власти, аще не от бога», в то время, как верхи церкви из века в век кланялись не только перед православными императорами, но и перед ханами-язычниками Золотой Орды, магометанскими султанами, безбожными коммиссарами-большевиками, такие редкие люди, как Полиевкт, решительно отказываются «властям предержащим повиноваться со страхом». Полиевкт был головной болью еще для Рожденного в Пурпуре, и это именно по поводу его устранения с поста главы церкви ездил император советоваться в олимпийский монастырь. С его сыном Романом он ссорился, настойчиво требуя удалить от двора монаха-расстригу Иосифа, изгнанного из монастыря за множество всяческих мерзостей. Знакомство с Фокой духовный глава православных начал с требования отбыть епитимью за вступление во второй брак, а из-за вмешательства Никифора в церковные дела совсем с ним рассорился. Но это не значило, что убийство императора вызвало у строгого священнослужителя теплые чувства. Напротив, он громогласно обвинил нового государя в цареубийстве, в сожительстве с чужой женой, распутницей и мужеубийцей. В общем, патриарх наотрез отказался впускать в храм новоиспеченного самодержца.
   Иоанн ответствовал, не моргнув глазом, что не убивал государя, даже рукой к нему не прикоснулся (что правда, то правда — «прикасался» он к Фоке ногой!). «А убивали моего несчастного родственника и государя вот они», продолжал хитроумный армянин, указуя на своих сообщников. «Эй, стража, взять негодяев!». Оторопелых убийц тут же радостно скрутили и поволокли в темницу.
   Возможно, Феофано молчаливо одобрила расправу своего нового возлюбленного со сделавшими свое дело маврами. Может, даже польщенно приняла за проявление ревности — ведь наверняка догадывался Иоанн, какимператрица «убеждала» их примкнуть к заговору! Она еще не догадывалась, какой сюрприз умница-армянин приготовил ей. В отличие от Фоки, он не испытывал к прелестной интриганке ни малейших нежных чувств, и уж подавно — не доверял ей. Оставлять в своем дворце, в своей постели убийцу трех императоров?! Помилуйте, Иоанн Цимисхий не был самоубийцей! Судьба императоров отыгралась в дворцовые игры. Она возвела его на трон, а никакой другой роли в своей жизни для кабацкой императрицы Цимисхий не отводил.
   «Соблазнила же меня и их на участие в этом богопротивном деле вот эта нечестивая женщина, про которую ты, владыко, столь справедливо говорил сейчас. Увы мне — и я пал, как Адам, соблазненный женою! Но более не могу терпеть рядом со мной соблазнительницу и мужеубийцу. Взять ее!» — не веря своим ушам, услышала Феофано. После минутного замешательства дюжие евнухи, которым мигнул Василий Ноф — ох, не об одних грабежах беседовал с ним Иоанн! — схватили визжащую и вырывающуюся императрицу, быстро припомнившую язык своей кабацкой юности, и впихнули в неприметную, но крепко сбитую повозку без окон, тихо следовавшую за кортежем к собору.
   Приятно удивленный столь немедленным и деятельным раскаянием грешника, патриарх потребовал немедленного изгнания из государства ромеев всех цареубийц. Иоанн покорно склонил голову. Воодушевленный Полиевкт стал требовать ссылки для императрицы — Цимисхий и тут не возражал. Не для того он прилюдно обвинил в мужеубийстве эту обольстительную гадину, чтобы оставаться с ней в одном городе. Порешили заточить Феофано в отдаленный монастырь в Армении. Больше у главы церкви не было никаких претензий к главе империи, и патриарх впустил братоубийцу в главный храм православных. Вскоре под его куполами загудел торжественный канон помазания на царство.
   Феофано удалось вымолить перед ссылкой единственное свидание со старшим сыном. Мать на прощание отхлестала будущего Болгаробойцу по щекам — то ли чтобы запомнил и не забывал этот день, то ли безо всяких осмысленных причин, просто в приступе слепой ярости. Для коронованной потаскухи в этот момент монастырь казался хуже смерти. Вот уж поистине — «печальная доля в поцелуях»!
   Про дальнейшую судьбу Феофано сохранилось два предания. Одно — что она вернулась из ссылки через семь лет, после того, как Василий Ноф вкупе с юным наследником отравили самого Цимисхия, а потом достойный сын Феофано отправил на тот свет своего искушенного в интригах сообщника. Но мне, читатель, почему-то хочется верить в другую, пусть менее достоверную версию — версию средневековой славянской «Повести об убиении Никифора Фоки», называвшегося также «Повестью о злой жене». По этой версии, разъяренные убийством Фоки горожане перехватили повозку Феофано по дороге в порт, вытащили прекрасную злодейку наружу и прикончили. «И уличные псы — передает древний автор, — долго трепали кишки из ее распоротого чрева». В самом деле, должна же была хоть тогда существовать на земле справедливость! Очень не хочется думать, что это существотак и не получило по заслугам.
   А право, жаль, что авторы современных романов столь безграмотны! Какая героиня могла получиться из Феофано! Как вздыхали бы чувствительные читательницы над ее нежной, искренней страстью к каждому новому возлюбленному! Как любовались бы феминистки ее «сильным характером», «независимостью», «яркой индивидуальностью»! Право, жаль. Ведь это законное место Анастасо-Феофано, рядом с Анжеликой и Скарлетт О’Хара. Дарю эту идею любому небрезгливому автору. Роман можно так и назвать — «Судьба императоров».
   Иоанн же вскоре сочетался браком с юной девушкой из знатного рода по имени Феодора. Она не обладала ни ослепительной красотой Феофано, ни ее искусством обольщения, ни ее изощренностью в постели. Это была тихая, скромная и послушная, а главное — вернаяпростушка. Иоанн был счастлив с нею все те семь лет, что отвела им судьба.
   На этом, читатель, я с несказанным наслаждением покидаю дворцы Константинополя. В сам Город царей мы ненадолго вернемся еще, но не во дворец, хвала Богам! Как невыразимо приятно покинуть навсегда его пурпурные своды, под которыми свивались в змеиные клубки властолюбие, ненависть, гордыня, зависть, ложь — и предательство, предательство, череда бесконечных непрестанных измен! Как приятно покидать царственные чертоги столицы родины православия! Вдохнуть свежего, чистоговоздуха!
   Напоследок сообщу, читатель, одну подробность. Официальным обращением к православным самодержцам богоспасаемой Византии было — «агиос дэспотэ» — « святой государь»! Их при жизниизображали с нимбамивокруг голов, и рисовали всегда анфас, как Христа и святых на иконах. Всех — и сквернавца Михаила III, и Василия Македонянина, шагнувшего на трон через труп своего благодетеля и государя. И беспутного Романа II, соучастника отцеубийства, и Никифора Фоку, и его убийцу. И обоих сыновей Феофано — кровожадного Василия и гулящего Константина — будут изображать и величать точно так же.
   Да оберегут Боги нас от подобной «святости», а с нечистью помельче мы как-нибудь управимся сами!
 

3. Колья Филлипополя

   Перед Господом не роняй головы,
   Перед кесарем не склоняй головы.
   А с друзьями речь:
   «Только я да вы»,
   А с врагами речь:
   «Я иду на вы».
С.Наровчатов «Василий Буслаев»

 
   Мы оставили воеводу Волка в осажденном Переяславце. Мятежные бояре-христиане, сторонники уже помазанного на царство Бориса II, стояли под стенами с огромным войском, в городе зрел заговор против русов, подходили к концу припасы еды. К воеводе Волку можно отнестись очень по разному. Привычные к позднейшей, московской форме русского патриотизма, несомненно, осудят его. Они вспомнят, как отбивались защитники Смоленска, без надежды на помощь, без видимого смысла — в Москве в тылу уже сидело польско-литовское войско. Но я напомню иное — «С потерей Москвы еще не потеряна Россия». Была, была у нас и иная традиция — жертвовать землями ради сохранения жизни людей. Отдавать Москву, сохраняя армию, способную, отдохнув и окрепнув, эту Москву отбить. Воевода Волк, несомненно, полагал себя не воеводой крепости Переяславец, но воеводой русского войска. И это войско — а не крепость — он хотел сохранить. Поэтому он прибег к тактической хитрости. На городской площади прилюдно объявил о решимости отстаивать Переяславец до последнего, Волк повелел забивать коней, солить и вялить мясо. Само по себе решение вполне оправданное, да и символический жест, по силе не уступающий пресловутому сжиганию мостов или кораблей.
   Вот только в оборот этот образ не вошел, потому как оказался военной хитростью. Той же ночью воевода собрал войско, подпалил город в нескольких местах (можно поспорить, это были как раз дворы горожан, стакнувшихся с мятежниками), и, пока болгары за стенами гадали, чтобы это могло означать, вырвался из города к реке, захватил ладьи сторонников царя Бориса, и в них ушел вниз по Дунаю.
   У самых пределов Руси, в устье Днепра, ладьи воеводы Волка повстречались с войском Святослава и новой силой — союзными печенегами. Не сохранилось сведений, как великий князь отнесся к весьма неоднозначному поступку Волка. Однако, судя по тому, что рассказ о переяславском сидении воеводы до нас все же дошел, причем без единой нотки осуждения, можно предположить, что — сравнительно благосклонно. В смысле, никого не казнил. Свой гнев Святослав берег не для выполнившего, как мог и умел, свой долг воеводы.
   Кому не стоило ждать для себя ничего хорошего, так это — болгарским мятежникам. Вспомним, как русы относились к нарушившим клятву. Вспомним окрестности Царьграда, залитые кровью воинами Аскольда и Дира. Вспомним Бердаа. Вспомним, наконец, записку топарха, и города, что «под предлогом нарушенной клятвы сделались добычей меча». Ведь Святослав в Переяславце княжил. Чеканил монету. Следовательно, ему присягали. А теперь присяга эта оказалась нарушена.
   Святослав мог быть снисходителен к поверженному врагу. Примером тому был недавний мир с печенегами да и сами болгары. Но он, как и все русы, был совершенно беспощаден к предателям. Дружины Святослава, поволье Волка и печенежская конница ворвались в Болгарию. С другой стороны в Болгарию вторглась мадьярская орда. Кстати, в этом походе Святослав по-настоящему показал свой авторитет — воины двух разделенных кровной враждою племен, мадьяр и печенегов, не смели и думать рядом с ним о сведении старых счетов.
   Устюжский летописец говорит, что переяславцы пытались обороняться от Святослава и даже решились на вылазку. Силы у сторонников царя-христианина были немалые, и какое-то время даже казалось, что они побеждают, но князь переломил ход сражения мощным ударом и на плечах бегущего неприятеля ворвался в город. Он вновь провозгласил Переяславец своей столицей — «Се град мой» — и начал возобновленное правление Болгарией с расправы над «изменниками». В число таковых могли входить как жители города, по сообщению Волка, сговаривавшиеся с воеводами Бориса, так и сами попавшие в плен бояре, особенно те, кто присягал «царю болгарам».
   Болгария всколыхнулась. Ревнители старой веры, ненавистники греков воспряли. Весь север Болгарии оказался ненадежной опорой для сторонников Бориса, и им пришлось отступать на юг — на близкие к Царьграду земли, к большим городам, в которых правили тесно повязанные с греками торговцы. Центром мятежа стал Филлипополь, будущий Пловдив, основанный и нареченный в свою честь еще отцом Александра Македонского Филиппом. Ни в наших летописях, ни у византийцев не сохранилось и намека на хотя бы попытку болгар отстоять столицу царства — Преславу. Видимо, его население мятежники сочли неблагонадежным. И правда — уже много позже Преславацы будут бок о бок с воинами Святослава отбиваться от греческого войска.
   А Святослав шел по Болгарии за отступающим противником, страшный, как гнев его золотоусого Бога. Замки-«грады» мятежного боярства, на века превратившиеся в руины, отмечали его путь.
   Святослав взял Филлипополь едва ли не с налета. Победу он ознаменовал деянием, которого Балканы не видели со времен нашествия славян в VI веке, и не видели потом много лет, вплоть до Влада Цепеша. По сообщениям византийцев, он приказал посадить на колья под стенами города двадцать тысяч пленных. Пусть даже византиец увеличил число казненных в десять раз — картина все равно жуткая. Не один год, надо полагать, окрестности Филлипополя считались потом у болгар «дурным местом». Это ж только представить себе — лес кольев, тяжкий дух мертвечины, стоны тех, кто по природной ли живучести, по толщине ли кола еще не отмучился, сытое карканье воронья…
   Но, если вдуматься, это не хуже множества подобных расправ православных правителей Византии. И вполне в духе ненависти русов к клятвопреступникам. Ведь и первые казни Цепеша, когда эта страшная расправа еще не стала у него откровенной манией, валашский воевода объяснял, что с теми, кто ведет себя «по-женски» — неверен, не держит клятвы — и поступать следует, как с женщинами. Показательно два обстоятельства этой жуткой истории. Во-первых, сами болгары вполне поняли князя и долго еще сражались на его стороне. Во-вторых, в Филлипополе ли или раньше, в Преславе, Святослав захватил в плен Бориса и его брата. Казалось бы, именно их следовало бы казнить — но, как выяснилось впоследствии, сыновья Петра Сурсувула не были не только казнены, но даже не были лишены свободы передвижения и царских регалий!
   Мнимый парадокс объясняется просто — братья никогда не приносили Святославу присяги. Не клялись ему в верности. А следовательно, и расценивал их Святослав не как предателей, а как военнопленных, как побежденных врагов. А к ним, как мы уже не раз видели, и отношение было совершенно иное. И в летописи, и в былинах русский князь или богатырь может сидеть с побежденным врагом за одним столом, или попросту отпустить его восвояси, но предательницу-жену или побежденного и прощенного, но пытающегося коварно, в ночи, взять реванш супостата убивает безжалостно и жестоко.
   Какой контраст с нашими, в худшем смысле слова варварскими временами, когда казаков Краснова, никогда не присягавшихсоветской власти, эта власть обвинила в измене и обрекла на участь не лучшую, чем у жертв Филлипополя! Впрочем, в той войне и к побежденным врагам относились без призрака языческого рыцарства минувших веков. O tempora, o mores!
   Возможно, Святослав просто хорошо знал — от Бояна или Калокира, неважно — о сложившейся в Болгарии за десятилетия царствования византийского холуя Сурсувула «партии» таких же, как он, «агентов влияния» Восточно-римской империи. Конечно, молодые царевичи, выросшие в «почетном» заточении в Царе городов, попав на родину, не могли не оказаться в их тесных объятиях. И мятеж, и попытки сопротивления Святославу — не столько дело рук молодого царя и его брата, сколько работа их «советников» из близких к покойному Петру людей.
   Святослав не стал лишать Бориса и Романа знаков царской власти. Он уже не был “царем болгарам”. Он был правителем исполинской державы от Волги до Родопских гор, от Ладоги до злополучного Филлипополя. В Новгороде от его имени правил его сын Владимир, в Киеве — Ярополк, во Вручае — Олег, в Тмутаракани — загадочный “Сфенг”. И пусть в новой вассальной столице правит по-щаженный, то есть — вспомните “Ряд людской” — как бы усыновленный им Борис. Князьком “под рукою” великого князя Переяславецкого и всея Руси Святослава больше, князьком меньше…
   Борис явно сумел оценить отличия пребывания под властью князя-язычника от золотой клетки “братского” Константинополя. Это показывает то, что он и не пытался использовать предоставленную ему свободу, чтобы бежать к ромеям или как-то связаться с ними, просить о помощи, о вызволении. Более того, он решил, если уж не удалось избавиться от русов с помощью ромеев, расправиться с помощью русов с Византией. Он подробно объяснил Святославу, что весь мятеж был провокацией Царьграда. Князя, в общем-то, и не надо было настраивать против Второго Рима. Еще осенью 969 года — доживал последние месяцы злополучный Фока — дружины русов вторглись на земли империи. Что, кстати, само по себе разрушает предположения некоторых исследователей — того же В. Кожинова — что до убийства Фоки наш герой был-де лояльным союзником этого последнего. А весной Иоанн Цимисхий выслал посольство, и в ультимативной форме потребовал, чтобы варвар, сделав то, за что получил плату от Фоки, ушел в свои земли или к Босфору Киммерийскому (Тмуторокани), а Болгарию оставил… ромеям, ибо та-де является законной частью византийской провинции Македония.
   Это было обычное для греков, мягко говоря, вольное обращение с исторической правдой. На самом деле за полвека до того, при Симеоне Великом, именно Македония стала на время частью Болгарии. И тон для общения со Святославом, и тему Цимисхий выбрал самые неподходящие. Святослав презирал наемщину, и мало чем можно было заслужить большую ярость князя, нежели обращением с ним, как с наемником. Просто трогательно читать рядом с этим образчиком имперского «дипломатического» хамства слова Диакона, что-де Святослав «проникся варварской наглостью и спесью». Боги благие, ну чья бы корова…
   Святослав — в изложении Диакона — ответил на имперскую наглость и спесь армянина вполне соответственно. Он издевательски потребовал «приплатить» — выдать… выкуп за каждый город и каждого болгарина. В противном же случае пусть азиаты-византийцы «покинут Европу, на которую они не имеют права, и убираются в Азию, если хотят сохранить мир». В этом заявлении видят воспоминание о тех временах, когда славяне владели Балканами безраздельно — мы говорили, что и в Византии их помнили. Рожденный в Пурпуре писал про ту эпоху: «Ославянилась и оварварилась целая страна». Я же склонен видеть здесь, во-первых, проявление ясно различимого в былинах расового чутья русов. Былины четко делят мир на европейцев, с которыми не зазорно заключать браки, а войны с ними следует, словно семейные ссоры, предавать забвению, и азиатов, войны с которыми составляют главное содержание эпоса. Брак же и вообще сожительство с ними столь постыдно, что мужчина может пойти на них лишь под чарами колдуньи-азиатки, женщина же должна избегать их любым путем — вплоть до самоубийства или убийства. К первым относят «Землю Ляховецкую (или Политовскую)» и «Землю Поморянскую», королевство «Тальянское», загадочный Леденец за Виряйским (Варяжским) морем, из которого приплывает Соловей Будимирович. Ко вторым — всевозможных степных «татар», Хазарию («Землю Жидовскую» или «Задонскую»), племена лесных дикарей («Корела проклятая, неверная», «Чудь белоглазая» и «Ливики»), и… Византия в лице «царя Константина Боголюбовича» и ведьмы «Маринки Кайдаловны», повелительницы Корсуни-Херсонеса. Обязательно надо заметить, что это не