Сам культ «святого Ильи Муромца» расцветает к концу того же семнадцатого столетия. Во время Никонова Раскола в русской церкви многочисленные паломники в Киево-Печерскую лавру устремлялись к мощам святого богатыря. И тут возникает очень занятное недоразумение — старообрядцы, возвращаясь, уверяли, что рука святого сложена в «древлем двуперстном знамении». Никониане, в свой черед, видели пальцы святого, «в посрамление раскольничьему суемудрию», сложенные троеперстно. Наконец, когда страсти Раскола схлынули, рука «Ильи Муромца» оказалась покойно лежащей поверх облачений с распрямленными пальцами. Поскольку всякому понятно, что любая попытка согнуть или разогнуть иссохшие пальцы мощей — по сути, мумии — привела бы лишь к их разрушению, остается лишь два объяснения этому странному явлению. Первое заставляет предположить, что в лавре, этом средоточии православной святости, развлекался над паломниками (при помощи святых мощей) нечистый — ну не небесные же силы так жестоко глумились над чувствами верующих! Второе, более обыденное — к нему, читатель, склоняюсь и я, — состоит в том, что в конце XVII века печерские иноки еще не решили твердо, какие из мощей принадлежат Илье Муромцу. Пока шел Раскол, а власть российского государства и московского патриарха над Киевом еще была не тверда, печерские чернецы, кто из личных убеждений, а кто-то и из корысти — водили староверов к мощам с двуперстно сложенной десницей, а сторонников реформ Никона — к тем, что сложили пальцы «щепотью». Впоследствии же, чтобы не разжигать страстей, были подобраны на роль «святого Ильи Муромца» мощи с распрямленными пальцами — так сказать, ни вашим ни нашим. И вот по этим-то мощам безвестного черноризца иные горе-«ученые» в азарте «церковного возрождения» конца восьмидесятых «восстанавливали» и внешний облик былинного богатыря, и чуть ли ни его биографию! И именно эти безымянные мощи недавно переехали «на родину». Остается воистину лишь молить Бога, чтоб хозяин «святых» останков при жизни имел хоть какое-то касательство к Мурому. Впрочем, ему, думается, это уже безразлично, зато муромцы получили «наглядное доказательство» того, что главный богатырь русских былин был их земляком, а муромские, власти, светские и духовные, — неплохой источник дохода, как от паломников, так и от обычных туристов. В конце-то концов, если уж объявляют у нас Великий Устюг «родиной Деда Мороза», а село Кукобой Первомайского района Ярославской области — «родиной Бабы Яги» — чем «Илья Муромец» хуже?
   Примерно той же степенью надежности и обоснованности отличается увязывание «святого Ильи Муромца» с двенадцатым столетием. Лясотта упомянул между делом, что-де «Элия Моровлин» геройствовал не то четыреста, не то пятьсот лет назад. Православные сочинители быстро отсчитали от времен Лясотты четыреста лет — и пожалуйста, двенадцатый век! Что никаких точных дат в преданиях, услышанных иноземным послом, не было и не могло быть, что, наконец, писания немецкого иезуита не самый лучший источник для поисков сведений о православном святом — это, по-видимому, никого не смутило. Главное — во благо церкви, во славу Христа. А истина — дело десятое. Что ж, наш современник Андрей Кураев, готовый и Гарри Поттера привлечь к делу православной проповеди, имеет достойных предшественников. Да они и не были первыми — разве не становились христианскими святыми языческая богиня кельтов Бригитта (родственница скандинавской Фригг, супруги Одина, и нашей Берегине) и александрийская язычница Ипатия, убитая христианами?
   Как мы увидим еще, главный богатырь русского эпоса был «христианином» ничуть не лучше, чем эти достойные женщины.
   Стоит еще заметить, что в связи с культом приписанных Илье Муромцу мощей в народе сохранялась очень устойчивая легенда, что мощи эти обретаются в пещерах на днепровском берегу со времен, предшествовавших заложению Антонием Киево-Печерской обители в начале XI века. Я прошу вас, читатель, запомнить это — мы вернемся к этому преданию, когда будем говорить о времени и месте возникновения русского эпоса.
   Так создавалась, в некотором роде, атмосфера, в которой пришлось работать последующим исследователям эпических преданий русского народа.
 
Глава 2 Как ученые открывали былины
   Образованному российскому обществу и впрямь пришлось открывать эпос собственного народа, как какую-то неведомую страну. Впрочем, во времена возникновения исторической науки эта страна и интереса-то особого не вызывала. И Татищев, и издатель «Слова о полку Игореве» упоминали былину лишь в примечаниях, комментариях, а Карамзин затрагивает их вскользь, в нескольких словах. Уж такое это было время, читатель. Время, когда царица Екатерина всерьез рассматривала архитектурные проекты Баженова, предусматривавшие "разрушение части кремлевских стен, и молодой Карамзин с восторгом писал об этих планах в своем дневнике, а митрополит Филарет недрогнувшей рукою подписывал распоряжение о сносе древнейшего храма Москвы. Век классицизма и ампира с их идолопоклонническим преклонением перед «правильными» формами античности, век «Разума» и идей «Просвещения», овладевших напудренными головами. Национальный эпос с этих позиций представлялся осколком дикости и суеверий и не мог иметь никакой научной ценности.
   Уж, казалось бы, минули конец XVIII — начало XIX столетий, когда благостные бредни просветителей заскрежетали ножами гильотин, когда напудренные головы покатились — во имя Разума, естественно! — с эшафотов. Когда «светоч Прогресса» обернулся заревом пылающей Москвы, а в русский язык вошло словцо «шаромыжник», обозначавшее перемазанного в крови и саже поджигателя и мародера, славного сына революционной Франции — казалось бы, пора было и протрезветь! Но нет — мысли радетелей прогресса и просвещения косны и неповоротливы, почитатели «Разума» менее всего склонны считаться с реальностью. Еще в 1815 году престарелый Державин — тот самый Гаврила Державин! — охарактеризовал первое издание русских былин в сборнике Кирши Данилова, как «нелепицу, варварство и грубое неуважение» к вкусам «чистой публики». Известный в то время фольклорист князь Н.А. Церетелев презрительно припечатал былины: «грубый вкус и невежество — характеристика сих повестей». Все тот же Карамзин — и снова в примечаниях, как бы в людской, чтоб не омрачать слуха благородной публики в «чистых» комнатах, — посмертно отчитал Михаилу Васильевича Ломоносова, вздумавшего провести параллели между эллинскими мифами и — «какой моветон!» — русскими сказками. Дворянин, потомок крещеных золото-ордынских мурз, цедил через губу этому неотесанному мужлану, нордическому великану из Холмогор — мол, Баба Яга и Морской Царь это мужицкие, простонародные басни, не могущие, конечно, и сравниться с мифологией эллинов и не представляющие никакого интереса. Сравнить леших с фавнами, нимф — с русалками?! Как можно-с?! Уж не хотел ли господин Ломоносов сказать, что приемные и парки дворянства российского украшены изображениями тех же существ, про которых врут ваньки и маньки в людских?!
   Фи!!
   Прошло полтора столетия. Уже давно стали аксиомой общие индоевропейские истоки славянского язычества и эллинской мифологии. Уже давно выяснены мифологические корни образов Бабы Яги и Морского Царя. Уже давно «низшая мифология» с ее лешими, домовыми и русалками — предмет пристальнейшего изучения этнографов и мифологов. Но до сих пор в чести у историков напудренный сентиментальный ордынец, а на прозревавшего, как обычно, через века вперед, Русского Гения многие историки смотрят с презрительной гримасой дорогой французской левретки, унюхавшей лапотный дух.
   Упоминавшийся выше Василий Левшин принужден был изуродовать свои «Русские сказки» «рациональными» толкованиями в духе века, превращая, скажем, огненную реку в... ряд зеркал на пружинах. Иначе «чистая публика» просто не стала бы читать... впрочем, и тогда он не решился «опозорить» свою дворянскую фамилию, разместив ее на титульном листе книги, написанной по мотивам русских былин. В этом Василий Алексеевич оказался весьма предусмотрителен — стоит только вспомнить, сколько пришлось претерпеть его гениальному эпигону, Александру Сергеевичу Пушкину, за написанную по мотивам левшинских «Сказок» поэму «Руслан и Людмила». Специалист по народной поэзии (!) А.Г. Глаголев язвил в адрес поэмы; «Кто спорит, что отечественное хвалить похвально; но можно ли согласиться, что все выдуманное киршами Даниловыми хорошо и может быть достойно подражания?» Некий критик, укрывшись под псевдонимом «Житель Бутырской слободы», негодовал на поэта: «Позвольте спросить, если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородой, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться?!»
   Я повторяю — все это суждения и дела не каких-то бездарей и русофобов. Это столпы и вершины тогдашнего культурного общества, специалистов по фольклору, народной культуре, а Баженов, Державин, Карамзин вообще вошли в историю русского искусства и литературы. И я описываю все это не для того, чтоб столкнуть их с пьедестала, а только затем, чтобы вы, читатель, оценили подвиг первопроходцев изучения русского эпоса.
   Вспомните, наконец, каков был царь, при котором все это писалось и произносилось. «Властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой, над нами царствовал тогда». Это Пушкин, а Лесков в «Левше» приласкал лысого «фантастического путешественника» (ох, везет бедной России на этакие типажи!) еще убийственней — «царь Ляксандра». Даже не «Ляксандр» — видать, до мужского рода в глазах подданных сей император недотягивал. И очень точно изображено в том же «Левше», как «Ляксандра» взахлеб восхищается всем иностранным, не забывая мимоходом грустненько пнуть русское мастерство. А каков поп, таков и приход...
   Положение несколько изменилось при следующем царе. И можно сколько угодно бранить «Николая Палкина», «жандарма Европы», но именно при этом государе-рыцаре, начавшем правление с вразумления очередных просвещенцев картечью и виселицами, Чаадаев, попытавшийся, видать, по старой привычке, разом охаять русскую историю и русский народ, к своему несказанному удивлению, приземлился в лечебнице для умалишенных, по-нынешнему говоря — в психушке.
   А для нас важно, что именно в правление Николая Павловича, в 1830-е годы начался целенаправленный поиск былин — тех самых диких и грубых «сказок» неотесанного русского мужичья. И тогда же вошло в научный обиход слово «былина». До сих пор можно прочесть — иной раз как «твердо доказанное» — мнение, высказанное Всеволодом Миллером в 1895 году, что слово это по происхождению ненародное. Якобы Илья Петрович Сахаров, страстный собиратель русского фольклора, взял его из «Слова о полку Игореве» и превратил в обозначение богатырских песен-преданий. Но ведь Миллеру почти сразу возразил А.С. Архангельский, сам собиратель былин. Он указал, что в тридцатых-сороковых годах девятнадцатого века слово «былина» уже было в ходу у крестьян Вологодской губернии (с ударением на последний слог — «былина») и именно в значении песни про богатырей, и в Архангельской и Олонецкой губерниях оно обозначало то же («положи-тко полтину, я и спою былину»). Полвека спустя, в 1953 году, в поддержку Архангельского высказался П.Д. Ухов, сославшись на сибирские записи собирателей фольклора середины XIX века («былина — слово сибирское»), 
 
И откуда что брала —
А куды разумны шутки.
Поговорки, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины — 
 
   писал Пушкин о мастерице сказывать сказки, Пахомовне. Однако исследователи — в особенности принадлежащие к школе Проппа — настойчиво повторяют, как доказанную истину, мнение Всеволода Миллера, хотя он, казалось бы, один из корифеев нелюбимой ими «исторической» школы. Дело в том, что последователям Проппа очень важно подчеркнуть — ни к какой «были», то есть исторической конкретике, былины якобы не восходят.
   Правильнее, наверное, будет все же считать слово «былина» редким, но народным по происхождению термином, вполне отражающим отношение сказителей к эпосу («не сказка-побаска, а быль бывалая»).
   Тридцатилетние усилия собирателей-первопроходцев сделали возможными в шестидесятые годы XIX века издание «Песен В.П. Киреевского» и открытие П.Н. Рыбниковым онежских былин. На Русском Севере обнаружился кладезь фольклора и эпоса, и эти суровые края стали почти на сто лет местом паломничества фольклористов. Иногда их поэтично величали «Исландией Русского эпоса». Именно на далеком острове в Северной Атлантике лучше всего сохранились скандо-германские предания, восходящие иногда к эпохе Великого переселения народов, падения Рима и нашествия гуннов Аттилы. Сравнение красивое, но неточное. Дело в том, что немалая часть преданий, сохранившихся в Исландии, была не забыта и в тех краях, где происходит их действие — во фьордах Скандинавии, на берегах Рейна и Дуная, В то же время под самым «стольным городом Киевом» мы не найдем и следа былинных преданий. Ниже мы подробно рассмотрим причины такого странного положения.
 
Глава 3. Мифы, заимствования или история? Школы былиноведения до Октября
   Обычно былиноведение XIX — начала XX веков делят на ряд школ. Конечно, в те времена научные школы не приобрели еще того характера политических партий или религиозных сект, как во второй половине XX столетия. В наше время почти невозможно стать последователем И.Я. Фроянова человеку, начавшему научную карьеру как последователь идей Б. Д. Грекова, последователь В.Я. Проппа не примкнет к исторической школе Б.А. Рыбакова, а сторонник «неонорманнизма» В.Я. Петрухина, Р.Г. Скрынникова и Л.С. Клейна вряд ли станет в ряды учеников А.Г. Кузьмина. Фраза: «Вашу руку, коллега, — вы меня убедили» — почти немыслима в научной дискуссии конца XX — начала XXI веков — по крайней мере в среде лингвистов, фольклористов или историков.
   В XIX веке, напротив, известен целый ряд таких примеров. Так, Всеволод Миллер и Ф.И. Буслаев, начинавшие как видные представители соответственно теории заимствований и мифологической теории, примкнули впоследствии к исторической школе.
   Но все же в фольклористике XIX века довольно отчетливо выделяется ряд направлений, а именно: мифологическая школа (ее иногда еще называют солярно-метеорологической), компаративистская школа (попросту говоря, школа заимствований), наконец, историческая школа. И, знакомясь с этой эпохой былиноведения, не принимать их во внимание невозможно.
   Возникшая в первой половине XIX века в Германии под влиянием романтизма и разочарования в мифах «Просвещения», мифологическая школа в нашей стране была представлена такими, подчас мирового значения, фигурами, как А.Н. Афанасьев, Ф.И. Буслаев, Орест Миллер и многие другие. В последние годы, после почти полутора-векового перерыва, несколько раз был переиздан фундаментальный труд Афанасьева, трехтомник «Поэтические воззрения славян на Природу». Несколько менее повезло с издателями работам Буслаева, тем не менее подборка его статей, изданная под общим заголовком «Народный эпос и мифология», изданная в Москве в 2003 году, доступна любому любознательному читателю.
   Мифологическая школа называлась так потому, что ее приверженцы возводили сюжетные основы былин и их быт к мифологии. В мифологии они, в свою очередь, видели аллегорическое описание явлений Природы, преимущественно грозы, дождя и других погодных явлений* Боги казались им воплощениями Солнца и Грома, демоны — туч или зимних холодов. Оттого возникло другое название этой школы — солярно-мифологическая.
   В глазах этих ученых былины сами по себе были дохристианской, до государственной архаикой, слегка прикрытыми христианскими именами мифами о Русских Богах. Во Владимире Красно Солнышко видели, как легко догадаться, Солнечного царя Даждьбога. Илью Муромца через посредство Ильи Громовника отождествляли с небесным воителем, Громовержцем Перуном. Богатырский меч (а равно и палица, копье, стрела) становился молнией, вражьи орды — тучей. Илья, по их мнению, сидел на печи, скованный болезнью — а на деле зимней стужей, — пока чудесные странники (осенние тучи) не напоили его живительной влагой (дождем). Тогда он обретает силу, и со стрелами-молниями отправляется на бой с Соловьем-разбойником, воплощением зимних ветров.
   Иногда, впрочем, внутри былинного эпоса все же выделяли «старших» и «младших» богатырей. Выражение «старшие богатыри» встречается в одной былине об Илье Муромце. 
 
Старшии богатыри дивуются:
«Нет на поездку Ильи Муромца!
У него посадочка молодецкая,
Вся поступочка богатырская». 
 
   Первым предложил выделять их славянофил Константин Аксаков, и Федор Иванович Буслаев поддержал его. Оба они понимали под «старшими» богатырями тех, в ком языческое, «титаническое» начало выступает слишком уж очевидно, — исполина Святогора, князя-оборотня Вольгу Всеславича, волшебного пахаря Микулу Селяниновича. Следует, однако, отметить: сам эпос не проводит четкой грани между «старшими богатырями» и прочими героями былин.
   Толкование былин, как «замаскированных мифов», было очень натянутым. Сохранилось немало культур, в которых отдельно и независимо существовали мифы и эпические предания о героях. Пураны и итихасы Индии, мифы и легенды Эллады, мифологические и героические песни «Старшей Здды». Зигфрид побеждал дракона — и Тор побеждал Змея, но Зигфрид явно не был «историфицированным Тором», как и Геракл, победитель Лернейской Гидры, не представлял собою очеловеченную, приземленную версию змееборца Аполлона. Наивные методы мифологистов позволяли свести к все той же солнечно-погодной схеме жизнь любого исторического персонажа. Первым это подметил француз Жан Батист Перес — и с истинно французской легкостью и остроумием сочинил памфлет, в котором с серьезным видом, по всем правилам «мифологической» теории, доказывал, что Наполеон Бонапарт не кто иной, как... солнечный миф. В самом деле — его имя означает Наи Аполлон, Истинный Аполлон, фамилия Бонопарте, «благая часть», обозначает власть Солнца над светлой частью суток, днем, и летом — теплой половиной года. Кстати о Лете — мать Наполеона звалась Летицией, а мать Аполлона — Латона или Лето — не ясно ли, что это одно и то же?! Двенадцать маршалов Наполеона — это знаки Зодиака, его дети — времена года, поверженная им гидра революции (ре-волюта, извивающаяся!) — это змей Пифон, пораженный Аполлоном, и так далее и тому подобное. Английский этнограф Эдуард Тэйлор писал в 1871 году: «Нет такой легенды, аллегории или детской песенки, которая была бы в безопасности от всюду проникающего мифолога-теоретика... Нетрудно также указать на солнечные эпизоды, олицетворенные в исторических характерах, выбранных с известной осмотрительностью. Так, Кортес, высаживающийся в Мексике и принятый ацтеками за самого Кетцалькоатля, жреца Солнца, возвращается с Востока для возобновления своего царства света и славы. Подобно Солнцу, покидающему Зарю, он покидает жену своей молодости и в более зрелую пору изменяет Марине ради другой невесты. Подобно Солнцу, блестящая, победоносная карьера его только на закате жизни омрачается тучами печали и немилости.
   Даже жизнь Юлия Цезаря может быть подведена под схему солнечного мифа. В какую бы страну он ни являлся, он приходит, видит, побеждает. Он покидает Клеопатру, устанавливает солнечный год, умирает от руки Брута, подобно Зигфриду в песне о Нибелунгах, умирающему от руки Хагена, и, падая под множеством ударов, обагренный кровью, он завертывается в тогу, чтобы умереть во тьме».
   В том же самом году очень схожие вещи писал корифей русской и мировой мифологической школы Федор Иванович Буслаев. С горечью он вспоминает о своем увлечении солнечно-погодной символикой: «По этой теории все объясняется легко, просто и наглядно, какое бы событие ни рассказывалось... Где в былине поется о горе, по этой теории разумеем не гору, а тучу или облако; если богатырь поражает Горыню, это не богатырь и не Горыня, а молния и туча». Другой русский мифологист, А.А. Котляревский, писал годом позже в рецензии на трехтомник Афанасьева, с его стрелами-молниями, сокровищами-светилами: «Чем опровергнет нас автор, если мы в стрелах увидим обыкновенное боевое орудие доогнестрельного периода, а в золотой казне Соловья-разбойника — поэтическую прибавку фантазии к понятию о разбойнике, живущем грабежом, разбоем?»
   Критика мифологической школы шла, не в последнюю очередь, изнутри. Ее последователи — по крайней мере многие из них — отлично видели ее слабости и недостатки. Однако не только недостатки были в ней. Конечно, на том уровне изучения мифа как явления о его правильном понимании, о правильном понимании его места в культуре и сознании народа, его взаимосвязи с эпосом говорить не приходилось. Изначально ложным был взгляд мифологической школы на саму сущность мифа, который воспринимался как «болезнь языка», результат «непонимания» природных явлений и так далее. Но мифологи собрали и обобщили огромное количество материалов. Именно они показали, что эпос существует, так сказать, в мифологическом контексте — до понятия «мифологического сознания» остались еще многие десятилетия. Многие наблюдения ученых этой школы и в наши дни не потеряли значения. В первую очередь это исследование Ф.И. Буслаевым былины о Вольге и Микуле. Отождествление Вольги-Волха с чародеем Волхвом новгородских преданий, к сожалению, отвергнуто позднейшими исследователями; между тем, как мы увидим, это отождествление — единственный ключ к этому былинному образу. Неоцененными остались и очевидные параллели, проведенные Буслаевым, между образом волшебного пахаря Микулы и пахарями-князьями западнославянских преданий. «Народобесие» нашей интеллигенции не позволило ей отказаться от столь сладостно созвучной ее сознанию трактовки былины, как унижение князя и его дружины этаким архетипическим воплощением не то славянофильской «земщины», не то «трудового народа» социалистов всех мастей. В результате единственное, насколько мне известно, убедительное объяснение этой былины пропало втуне.
   Мифологическая школа не совсем исчезла в конце XIX века. Многое в ней использовал В.Я. Пропп. Во второй половине XX века лингвисты-языковеды В.Н. Топоров и В.В. Иванов создали теорию «основного индоевропейского мифа», удивительно напоминающего построения Афанасьева, в любом сюжете усматривавшего битву Громовержца с его змееподобным противником.
   Наконец, неожиданное продолжение идеи мифологистов XIX века получили в трудах так называемых русских ведистов, весьма произвольно «реконструирующих» русскую мифологию из былин и «узнающих» в Илье Муромце Перуна, а в Добрыне отчего-то Дажбога.
   Примерно в одно время с мифологической школой появилась компаративистская школа, или школа заимствований. Началась она с трудов Стасова и Потанина, утверждавших, что былинный эпос, имевший основной темой битвы со степными «татарами» не на жизнь, а на смерть, лучшим исходом в которых считалось «прирубили старого и малого, не оставили поганых на семена», был занесен на Русь... ордынским нашествием. Больше к оценке этих работ нечего добавить. Подобные причудливые идеи могут возникать в умах только нашей интеллигенции. Насколько мне известно, никто не пытался возвести «Песнь о Нибелунгах» к гуннским преданиям, вывести сербские гайдуцкие песни из турецкого фольклора, а «Песнь о Роланде» приписать алжирским арабам — потомкам сарацин. И только в наших «светлых» головах возникают, с позволения сказать, мысли то о половце — авторе «Слова о полку Игореве», то о заимствовании у татар русских былин.
   Впрочем, нам все же придется уделить этой теме еще несколько слов, ибо и сегодня у этой дикой версии находятся сторонники — например, археолог Андрей Леонидович Никитин, пытающийся — в одном абзаце своей книги «Основания русской истории» — «доказать» недоказуемое: не то татарское, не то половецкое происхождение русских былин. От тюркских ли кочевников пришла в наш эпос фигура Микулы Селяниновича, волшебного пахаря? От них ли приплыл в наши былины дивный корабль Соловья Будимировича, «Сокол-корабль» Ильи Муромца, ладьи Садко и Буслая? От них ли в былинах «мед-пиво» — а не кумыс — на пирах? Златоверхие терема, стены городовые, башни наугольные и высокие ограды дворов? «Окошечки косящаты» — из кочевничьих войлочных юрт, надо полагать? Внутренняя обстановка былинных жилищ с печами, скамьями, широкими столами и палатными брусьями — где же здесь тюркское влияние? Пренебрежение богатырей к метательному оружию? Наконец, постоянное родство и свойство с Политовской, Ляховецкой, Поморянской землями и неутолимая, кровная вражда к степным «поганым», за которыми и имени человеческого сказители не признают: «Ой же вы, татаровья поганыя, кто умеет говорить языком русским, человеческим?» Русский эпос — не просто не степняцкий, он — о вражде, смертельной и беспощадной со Степью.
   Более убедительно звучали изыскания компаративистов, искавших и находивших параллели русским былинам на Западе —А.Н. Веселовский, И.П. Созонович, К.Ф. Тиандер. Однако в этих параллелях можно видеть не только и не столько «заимствование», сколько общие истоки эпосов, отражение в них одних и тех же событий и процессов, наконец, просто схожий взгляд на жизнь, проистекающий из языкового, культурного, расового родства русских с белыми народами Европы.