Много меньше внимания обратило на себя другое открытие Дмитриевой. В местах основного распространения былин она обнаружила сохранившееся до XX века деление на «высокие» и «низкие», «старшие» и «младшие» роды. Это деление, невольно заставляющее вспомнить «старую чадь» и «меньшую чадь» русских летописей, походило на сосуществование патрицианских и плебейских семей Древнего Рима. Старшими считались роды, первыми пришедшие в край. Невесты из этих родов считались самыми желанными, и происхождение могло легко перевесить и внешность невесты, и размеры приданого. Когда же девушки исполняли «круги» — обряд обхода села в престольный праздник посолонь, по часовой стрелке, с особыми, только в этот день исполняющимися песнями, — то первые места в веренице были закреплены за девушками из «старших родов». Разница в родительском состоянии что-то определяла лишь среди девушек из «младших» семей.
Так вот эта-то «родовая знать» и была в основном хранительницей былин. Вкупе с исследованиями Р.С. Липец и М.Г. Рабиновича открытая Дмитриевой связь между высоким происхождением и исполнением былин окончательно переводит аристократическое происхождение былин из разряда теорий в разряд научных фактов. Даже на Севере, даже в XX веке былины оставались достоянием знати. Исследовательница делает интересное предположение о связи «старших родов» с осевшей на землю «городской гридью» — Новгородской дружиной.
Еще одним выдающимся исследователем русских былин советского времени был Вадим Кожинов. Его серия статей «История Руси и русского слова», вышедшая в журнале «Наш современник», а затем несколько раз переизданная отдельной книгой, как бы подводит итог всему советскому периоду былиноведения. К сожалению, меткие наблюдения и верные мысли в этом труде переплелись с предрассудками автора, православного государственника-евразийца, — в причудливый узел. Открытие Дмитриевой он принял и даже углубил его, связав былины с первой, еще не Новгородской, а Ладожской колонизацией Русского Севера. Однако и это наблюдение сводится автором-государственником к очередной попытке доказать-таки «общегосударственное» значение былин. Сам Кожинов объясняет «сохранение» на Севере «общерусского» эпоса тем, что на «спокойном» Севере, вдали от бурной политической жизни XII—XVII веков память о прошлом не заслонялась-де новыми яркими впечатлениями. Создается впечатление, что книгу Дмитриевой Кожинов прочел плохо. Такое объяснение что-то давало бы в географическом плане, но ничего не объясняет в вопросе связи былин именно с новгородскими выходцами. В свое время, когда Всеволод Миллер обнаружил ограниченность былин Русским Севером, славянофил Гильфердинг попытался объяснить «сохранение» в этих краях былин некоей «глушью» — и Кожинов, по сути, повторяет его доводы. Но ведь Дмитриева дала ответ на доводы Гильфердинга. С одной стороны, отмечала исследовательница, жизнь Русского Севера вовсе не была такой уж глухой и бедной впечатлениями. Отсюда уходили бойцы на лед Чудского озера, под стяги Андрея и Александра Ярославичей. Здесь гуляли мародеры-наемники Делагарди в Смутное время Московского государства. Здесь гремели страшные бури Раскола. С другой стороны, места, и впрямь не затронутые ни политическими бурями, ни западной культурой — вроде Полесья, в которое еще в середине XX века этнографы ездили за ирадревнеи, еще индоевропейской архаикой, — эпоса отчего-то «не сохранили».
Да, наконец, можно ли считать тихой, глухой и спокойной, бедной новыми впечатлениями жизнь российского казачества? Ермак и Разин, оживленное участие в Смуте и Азовское сидение, тот же Раскол, Кондратий Булавин и свирепое петровское «расказачивание», беспрестанные войны с кочевниками и набеги «за зипунами» в Закавказье и в Персию, участие в походах Суворова и Кутузова отчего-то не помешали казакам помнить былины.
А вот указание Кожинова на отношение сказителей к былине как к «божественному дару» и исполнение былин только в «святые дни» очень ценно. Как и сообщение о почти религиозной убежденности сказителей, что «проклят будет тот, кто позволит себе прибавить или убавить что-либо в содержании старин». Вспомним, что ведущая роль в обрядах «святых дней» принадлежала «старшим родам».
Кожинов приходит к выводу, что X—XI века были не началом былинного эпоса, а завершающим этапом его складывания. И если с его утверждением, что борьба с иудейским Хазарским каганатом была изначально основным содержанием былин, можно спорить, то отпечаток, наложенный на былины этой борьбою, несомненен. Чего стоит один образ чудовищного «богатыря Жидовина», сладить с которым под силу лишь Илье Муромцу. А вот о печальной недооценке дохристианского элемента в былинах — как и вообще в жизни средневековой Руси — остается лишь пожалеть. У Кожинова начало XI века — не время «борьбы за утверждение христианства», а «время очевидного расцвета христианства на Руси». Не говоря уже об окраинах, об упоминавшемся нами Муроме, лишь в XII веке обращенном в христианство равноапостольным князем Константином, о Галицкой земле, где до монгольских времен действовали огромные капища, о земле вятичей, где до тех же времен насыпали курганы над погребальными кострищами, — но во втором по величине и значению городе Руси, Господине Великом Новгороде, в конце того же XI века явился волхв, призывая идти против епископа и смущая народ чудесами — «и вси ему яша веру». Только пришлый, черниговский князь из полуполовцев Ольговичей со своей степной дружиной пошел под поднятый епископом крест, «а людии вси идоша за волхва». И если бы не коварство надышавшегося степнячьим духом князя, зарубившего на переговорах волхва, Новгород вполне мог повторить судьбу того же Мурома.
Тут поневоле согласишься со словами великого русского ученого и патриота Игоря Яковлевича Фроянова: «Если поставить вопрос, что в большей степени определяло мировоззрение древнерусского общества — язычество или христианство, то можно, не боясь преувеличений, сказать: язычество». Возможно ли всерьез обсуждать «историю Руси и русского слова», упуская из виду определяющее мировоззрение домонгольской эпохи?
Напоследок отметим случаи обращения к былинам и другого, скончавшегося недавно, русского ученого и патриота, Аполлона Григорьевича Кузьмина. Он впервые после А.Н. Веселовского опубликовал «русские» отрывки «Тидрек-саги». В своих статьях он указывал на былинные сообщения о пребывании Ильи Муромца в Тальянской земле и предложил толкование первоначального варианта прозвища богатыря — Муравлении, Моровлин, Муровец — как Морав, житель Моравии. Однако эти ценные наблюдения развития не получили, а перекличка между былинами и сагой традиционно объяснялась «влиянием русского эпоса времен Владимира Святого».
Совместная работа профессионала-фольклориста Юдина и историка Фроянова принесла впечатляющие и в целом, несомненно, верные результаты. Исследователи вскрыли мощный догосударственный пласт в русских былинах, включая и былины о Чуриле Пленковиче или Дюке Степановиче, считавшиеся чуть ли не лубочной сатирой времен московского царства. Они убедительно показали ритуальную природу бездеятельности, неподвижности былинного Владимира, будто прикованного к Киеву и своему терему, сопоставив ее с ритуальной неподвижностью «священных царей» архаических обществ из «Золотой ветви» Джорджа Фрэзера. Это само по себе вынуждает нас обратиться в сумрак долетописнои эпохи — ведь самые ранние князья русских летописей лично возглавляли далекие походы, что засвидетельствовано и иноземными летописцами (Лев Диакон об Игоре и Святославе), На долетописную древность выводит и брачная тема в былинах. Фроянов и Юдин отмечают, что былинные «герои (Потык, Глеб Володьевич, Иван Годинович. — Л. П.) продолжают отстаивать традиционное право» на экзогамный, межродовой брак, «в то время как в жизни утверждается племенная (выделено мною. — Л. П.) эндогамия». Чтобы оценить датирующее значение этой стороны былинных сюжетов, надо вспомнить, что летопись отражает как самый ранний этап объединения славян, «племенные союзы», которые называет «землями» («послала нас к тебе Древлянская земля») или «княжениями». Насколько давно сложились эти союзы, говорит то обстоятельство, что ни единого внятного упоминания о составлявших их племенах летописи не сохранили. О «родах» говорить не приходится тем более. Былинное общество оказывается на целую эпоху древнее летописного!
Это и многое другое побуждает исследователей сдвигать датировку исторической первоосновы былин в глубь времен. «Его (былевого эпоса. — Л. П.) зарождение необходимо отнести примерно к середине первого тысячелетия нашей эры».
Этот вывод, скорее всего, прозвучал бы в полный голос в планировавшейся авторами совместной монографии, но созданию ее помешала кончина Ю.И. Юдина.
Следует заметить, что не все в сборнике так уж верно. Откровенной неудачей, усугубленной многократным повторением, выглядит толкование былины о Вольге и Ми-куле. Попытки представить былинных богатырей олицетворением «вооруженного народа» эпохи военной демократии, вызывают лишь недоумение — мыслимо ли, чтобы «вооруженный народ» покидал перед лицом нашествия на произвол судьбы столицу, потому как «ничего нам нет от князя Владимира»? Чтоб представитель «вооруженного народа» служил, как богатырь Дунай, «у семи королей, в семи ордах»? Наконец, очень слабо обоснована попытка растянуть процесс складывания былинного эпоса до XIV века. Неубедительность таких попыток показал еще М.М. Плисецкий.
Но вернемся, читатель, к положению о зарождении эпоса «в середине первого тысячелетия нашей эры». Показательно, что в том же году была обнародована статья одного из давних непримиримых оппонентов петербургских соавторов — С.Н. Азбелева, где автор, совершенно, конечно же, другими путями, приходил к тому же заключению.
Разобрав образ Владимира в былинах, Азбелев сделал вывод, что он слишком архаичен и «трудно допустить, чтобы Владимир Святой был первым прототипом» былинного князя. Тут Азбелев повторяет ход мысли Цапенко, но на этом не останавливается, а идет далее. Он указывает, что первоначальная и господствующая форма отчества князя в былинах — Всеславич. Добавлю от себя, что «Святославич» появился в эпосе уже в XX веке и едва ли не под книжным влиянием или же воздействием собирателей, «объяснивших» темным сказителям-поморам, про кого же они поют.
Здесь Азбелев обращается к материалам Тидрек-саги и Иоакимовской летописи. Столь очевидно сходство былинного Ильи и Ильи Русского из саги, столь очевидно НЕ сходство «Вальдемара, конунга русов» из саги и Владимира Святого. В Иоакимовской летописи Владимиром зовут одного из легендарных древних князей. Любопытно, что предшествуют Владимиру в этой летописи очевидные выходцы из мифического эпоса, герои-эпонимы, прародители — Словен, Рус, Вандал, Волх и прочие. А после него идет череда двенадцати безымянных поколений вплоть до почти исторического Буривоя, отца знаменитого и уже безусловно исторического Гостомысла.
«Явную соотносимость некоторых существенных эпизодов и одновременно героев в... былинах в фольклорных источниках Иоакимовской летописи и в средневековых обработках германского эпоса нельзя объяснить игрой случая», — утверждает исследователь.
Каким же временем датирует Сергей Николаевич время жизни прототипов героев былинного эпоса? Если Владимир былин тождественен «Вальдемару» Тидрек-саги и Владимиру Иоакимовской летописи, то на этот вопрос легко ответить. Первый сражался с готами и гуннами, второй был предком в тринадцатом колене Гостомысла, умершего, согласно германским хроникам, в 844 году. Нетрудно подсчитать, что жил он около V века, как раз во времена готов и гуннов.
То есть та самая «середина первого тысячелетия нашей эры», которую считают временем зарождения былин петербургские соавторы.
Итак, как видите, читатель, представители разных школ разными методами пришли к выводу о формировании былевого эпоса в середине первого тысячелетия нашей эры. Очередь за предсказанным еще Н.Н. Трубицыным «сочетанием» принципов и методов обеих школ былиноведения, прекращением их бесплодного соперничества, не менее полувека тормозившего исследования былин, и объединением усилий их сторонников. Попыткой «сочетания» методов, выработанных обеими школами, и является книга, которую вы, читатель, держите сейчас в руках.
Часть 2.
Обыкновенной для исторической школы опорой были и остаются имена персонажей. «Первичными датирующими признаками служат имена исторических лиц», наставлял Б.А. Рыбаков в учебном пособии «Русское народное поэтическое творчество». Однако опора эта, как неоднократно уже отмечалось, весьма ненадежная, И дело здесь не столько даже в том, что отыскание исторических прототипов былинному имени, как настаивает Б.Н. Путилов, должно-де производиться в строгом соответствии с правилами лингвистической науки. Это требование сильно отдает профессиональным снобизмом филолога. Да и можно ли безоглядно распространять точные лингвистические правила на изучение живой речи, в особенности фольклора, где слова изменяются зачастую не по выведенным языковедами законам, а по игре смыслов и созвучий? Особенно это относится к именам. В соответствии с какими законами языкознания, например, злополучный польский князь Конрад Мазовецкий, призвавший на берега Балтийского моря крестоносную чуму Тевтонского ордена, «превратился» в русских летописях в... Кондрата? Или насколько вероятна, с точки зрения строгих ученых-филологов, трансформация имени императора Франции в «Неопален» и далее — в «Опален» в русском фольклоре XIX столетия?
Мы так привыкли повторять «лингвистика — точная наука», что мало кто из произносящих сию магическую фразу вдумывается в ее смысл. А ведь «точная» в применении к науке обозначает отнюдь не положительную оценку («точный выстрел», «точный рассказ»). «Точная наука» означает наука абстрактная, отвлеченная от реалий «данного нам в ощущениях» мира. Точные науки — геометрия, алгебра и прочие — имеют дело с, выражаясь словами Даля, «умозрительными конструктами», и применять их методы к изучению реального мира надо с сугубой осторожностью. Никто ведь не предполагает, что две параллельные улицы никогда не пересекутся. Впрочем, пример математических методов, навязанных гуманитарной науке, у всех перед глазами — прискорбно знаменитая «теория» Носовского и Фоменки, пытающаяся «складывать», «делить» и «приводить к знаменателю» людей и события. Столь же осторожно, думается мне, надо бы использовать и методы точной науки лингвистики в истории и фольклористике, в областях, исследующих мир факта и живого слова; мир, в котором, как отмечал еще Достоевский, и дважды два иной раз может быть равно не четырем, и даже не пяти, а стеариновой свечке.
В противном случае... что может быть в противном случае, мы, читатель, ясно видим на примере хозяйничанья лингвистов в исторических источниках, вроде истории с «росскими» названиями днепровских порогов у Константина Багрянородного или именами русских послов из договоров с Византией X века. В первом случае диалектное скандинавское словечко «форс» мало того что вопреки своему основному значению — «стрежень, быстрина» — принуждено обозначать речной порог. Так оно еще и превращается в пределах одного абзаца в «форос» (Варуфо-рос), «фар» (Айфар) и даже «борси» (Улборси). В договорах же одно и то же звукосочетание «льф», опять-таки в одном документе «переходит»-де то в «лав» («Хрольф» — Ролав), то в «леб» («Ульф» — Улеб). Каждый из этих «переходов» с точки зрения языкознания выглядит убедительно, а обращать внимание на вопрос, как все они могли произойти в пределах небольшого текста не стоит. Еще меньше внимания они уделяют вопросу, когда успели произойти такие изменения — ведь законы, которыми их достоверность поверяют лингвисты, выведены на изучении многовековых процессов — в то время как и имена варягов-русов, и названия порогов записаны со слов самих носителей языка.
Этими вопросами должны были бы озадачиться историки, но они лишь, раскрыв, словно птенцы, рты, жадно сглатывают принесенные заботливыми лингвистами «толкования», не жуя — как же, «точная наука».
Но в одном критики исторической школы все же, безусловно, правы — ненадежная опора для историка былинные имена. Слишком изменчивы, многовариантны. И вовсе не обязательно самая ранняя запись сохраняет исходный вариант имени героя. Так, в самом первом изданном сборнике былин, «Древних российских стихотворениях Кирши Данилова», появляются Саул Леванидович и сын его Константенушко Саулович. Те же герои позднее, у Кириевского, появляются под именами Саура Ванидовича и сына его Саура Сауровича. Очевидно, однако, что это именно источник Кирши Данилова или кто-то из его предшественников и учителей по созвучию уподобил непонятные древние имена знакомым, православным. В некоторых записях былины о смерти Чурилы Пленковича боярин Бермята превращается в Ермила. Богатырь с вполне христианскими именем-отчеством Самсон Самойлович, что возглавлял киевскую богатырскую дружину до возвышения Ильи Муравленина, в других вариантах зовется Самсоном Колыбаевичем, а в некоторых записях сохранилось уж вовсе ничего христианского не содержащее Саксон Колыбаевич. Наконец, заглавный герой былины «Хотен Блудович» превращается то в Фадея, то в Фотея, то в Горденко, то даже в Котенко Блудовича. Какой простор для толкований и привязок по методу Рыбакова!
У исследователей западного эпоса таких проблем не возникает. Во-первых, католичество вовсе не требовало обязательно менять имя на греческое, латинское или древнееврейское, как требовало того православие. На Западе даже в святые попадали не только с библейскими именами (Фома Аквинский), но и с народными (святая Хильдегарда), и даже с прозвищами — святого Франциска Ассизского звали по-другому, а «Франческо», «французиком», острые на язык итальянцы прозвали паренька за его худосочное изящество и мечтательность. Во-вторых, не знал Запад и реформ вроде Петровских, когда некалендарные, народные имена превращались в «прозвища», изгоняясь из официального оборота. В результате если для, соответственно, британцев, немцев и французов Нового Времени имена Артура, Зигфрида или Роланда звучали как вполне свои, хорошо знакомые и родные, то для русских сказителей XVIII—XIX веков имена Хотена, Саура или Бермяты русскими уже не казались. Отсюда и потребность «переделать» во что-то привычное, узнаваемое. Обычно меняли по созвучию.
Но та же былина о Хотене опровергает взгляд на былины, как явление литературное, плод чьего-то «творчества». Ведь в таком случае это «говорящее», достойное озорного пера Баркова, имя-отчество главного героя непременно было бы обыграно автором. Но нет — богатырь изображен достойным человеком, отстаивающим честь оскорбленной матери и никак не «соответствующим» своему имени. И свидетельствовать это может лишь об одном — даже в таком частном вроде бы эпизоде, в описании вражды двух киевских придворных семей, сказители следовали не за собственной фантазией, а за традицией, в основе которой, скорее всего, лежал когда-то факт.
Путилов же вновь впадает в крайность, утверждая, будто в эпосе историчны лишь имена, «встроенные», мол, сказителями в какие-то более древние сюжеты. Простое знакомство с западным эпосом не оставляет от такого подхода камня на камне — ведь, скажем, в «Песне о Роланде» историчны не только имена императора Карла и его паладинов — Роланда, Оливье, но и основное событие, гибель Роланда с дружиной в Пиренейских горах в бою с сарацинами. В «Песни о Нибелунгах» и «Саге о Вольсун-гах» отражены не только имена реальных лиц — вождя гуннов Аттилы-Этцеля-Атли, его супруги Ильдико-Кримхильды-Гудрун, ее брата, короля бургундов Гунди-кария-Гунтера-Гуннара. Историчны и их связи, и факт истребления Аттилой бургундского королевского дома. Король Артур действительно существовал и сражался с саксами в битве при Бадоне. Так что, сколь ни ненадежны эпические имена, оставлять их вовсе без внимания историку все же не годится.
Соблазнительно рассматривать как средство определения возраста былины количество так называемой эпической фантастики. Одна загвоздка: а что считать этой самой фантастикой? В былинах про Садко или про Добрыню с Маринкой Кайдаловной для нас, конечно, фантастичны Морской Царь, ведьма Маринка со своим любовником-Змеем, превращающая богатыря в «Тура-Золотые Рога». Однако не только в Древней Руси, но даже и на Русском Севере времени собирания былин все это было никакой не фантазией, а самой что ни на есть заурядной обыденностью. Про то, как взывали к Морскому Царю знахари, как топили ему в жертву коней, я, читатель, уже рассказывал. Ладно, если только коней — вот на Кольском полуострове был случай, когда двое поморов, рыбопромышленников, повадились «кормить» владычицу реки Кицка, «Кицку женку», регулярными... человеческими жертвами! Да не ради спасения в бурю, как в былине про Садко, а ради постоянно обильных уловов, поставляемых братьям, по общему убеждению, именно этой властной особой.
Скорее уж сказочными, фантастическими были для сказителей, поморов да сибиряков, неправославное имя героя, сам неведомый Новгород, гусли.
То же и с былиной про Маринку Кайдаловну и Добрыню Никитича. Непривычное имя богатыря, гуляющего по неведомому Киеву с луком и стрелами, будто остяк или самоед, князь, правящий Русью вместо государя-императора, — одним словом, все то, что для нас сегодня является историчным и придавало в глазах сказителей и слушателей сказочный ореол. В то же время любой из них наверняка знал не одну историю про такую вот «еретницу, злу волшебницу» из соседнего, а то и своего собственного села, полюбовницу огненного змея, способную в сердцах оборотить прогневавшего ее доброго молодца загадочным и непонятным «туром» — если не кем похуже. Собиратель фольклора Н.Е. Ончуков писал когда-то: «Чудесное в былинах для печорца совсем не представляется чем-то особенным. Этим чудесным полна его действительная жизнь, мир, его окружающий, полон чудес и необъясни-мостей: в реках и особенно в озерах обитают водяные, в лесу — лешие, в собственном дому, за печкой, хозяйничает домовой, вокруг оборотни, ведьмы, шишки, колдуны, которые — рассерди их — и ныне обратят в гнедого тура».
С улыбкой вспоминаешь после этого попытки Проппа втиснуть мировоззрение сказителей былин в прокрустовы рамки «исторического материализма», объявляя оборотничество в них «поэтическим приемом», а веру в Морского Царя — утраченной.
И, наконец, с методом Майкова, с исследованием быта и отношений в эпосе, тоже не все слава богу. Именно реалии быта, частной и общественной жизни часто переосмыслялись певцами и «обогащались» всяческими анахронизмами. В западном эпосе, в той же «Песне о Нибелунгах», герои времен Великого переселения народов говорят о вассалах и сеньорах, носят не существовавшие до Крестовых походов звания вроде кухмейстера, сражаются на турнирах за честь прекрасных дам и, словно добрые католики, посещают церковь. В былинах это еще заметнее — наряду с чертами быта Киевской Руси и даже более древними там заметно сказывается и влияние более поздних эпох. Особенно явны следы времен Московского государства (казак, думный дьяк, голи кабацкие, стрельцы), но и Петербургская империя оставила свой отпечаток, как в сфере общественной (сенаторы, предводители, лакеи), так и особенно в бытовой (калоши, трубочки подзорные, проспекты, чемоданы и прочее).
Как же разобраться в этой пестрой смеси напластований разных времен, выясняя «возраст» былины? Тут-то и поможет выработанный В.В. Чердынцевым и Р.С. Липец метод. «Трудно предположить, что в былинах могли быть искусственно введены архаические термины. Поэтому, когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество... должно быть отдано более раннему». «Для хронологизации важны наиболее древние термины и понятия». Говоря на примерах, эпос вооружает героев микенской эпохи, бронзового века, биться под стенами Трои железным оружием — но не заставляет их размахивать каменными топорами. Заковывает кельтских воителей короля Артура в латы рыцарей расцвета Средневековья — но не усаживает на античные колесницы. И это естественно — ведь то, что сказители вносили в саги, сказания, былины, они брали из окружавшей их жизни.
Таким образом, былина не младше самых древних отраженных в ней черт быта и общественного устройства. Если в былинах верховным правителем Руси является князь, а не царь — значит, былины не могут быть младше 1547 года, когда Иван Васильевич, великий князь Московский и всея Руси, нарекся царем. Еще одним признаком, вехой, уводящей нас в глубины времен, является свободное ношение оружия в бытовой обстановке героями былин. В той же былине о Добрыне и Маринке заглавный герой
Так вот эта-то «родовая знать» и была в основном хранительницей былин. Вкупе с исследованиями Р.С. Липец и М.Г. Рабиновича открытая Дмитриевой связь между высоким происхождением и исполнением былин окончательно переводит аристократическое происхождение былин из разряда теорий в разряд научных фактов. Даже на Севере, даже в XX веке былины оставались достоянием знати. Исследовательница делает интересное предположение о связи «старших родов» с осевшей на землю «городской гридью» — Новгородской дружиной.
Еще одним выдающимся исследователем русских былин советского времени был Вадим Кожинов. Его серия статей «История Руси и русского слова», вышедшая в журнале «Наш современник», а затем несколько раз переизданная отдельной книгой, как бы подводит итог всему советскому периоду былиноведения. К сожалению, меткие наблюдения и верные мысли в этом труде переплелись с предрассудками автора, православного государственника-евразийца, — в причудливый узел. Открытие Дмитриевой он принял и даже углубил его, связав былины с первой, еще не Новгородской, а Ладожской колонизацией Русского Севера. Однако и это наблюдение сводится автором-государственником к очередной попытке доказать-таки «общегосударственное» значение былин. Сам Кожинов объясняет «сохранение» на Севере «общерусского» эпоса тем, что на «спокойном» Севере, вдали от бурной политической жизни XII—XVII веков память о прошлом не заслонялась-де новыми яркими впечатлениями. Создается впечатление, что книгу Дмитриевой Кожинов прочел плохо. Такое объяснение что-то давало бы в географическом плане, но ничего не объясняет в вопросе связи былин именно с новгородскими выходцами. В свое время, когда Всеволод Миллер обнаружил ограниченность былин Русским Севером, славянофил Гильфердинг попытался объяснить «сохранение» в этих краях былин некоей «глушью» — и Кожинов, по сути, повторяет его доводы. Но ведь Дмитриева дала ответ на доводы Гильфердинга. С одной стороны, отмечала исследовательница, жизнь Русского Севера вовсе не была такой уж глухой и бедной впечатлениями. Отсюда уходили бойцы на лед Чудского озера, под стяги Андрея и Александра Ярославичей. Здесь гуляли мародеры-наемники Делагарди в Смутное время Московского государства. Здесь гремели страшные бури Раскола. С другой стороны, места, и впрямь не затронутые ни политическими бурями, ни западной культурой — вроде Полесья, в которое еще в середине XX века этнографы ездили за ирадревнеи, еще индоевропейской архаикой, — эпоса отчего-то «не сохранили».
Да, наконец, можно ли считать тихой, глухой и спокойной, бедной новыми впечатлениями жизнь российского казачества? Ермак и Разин, оживленное участие в Смуте и Азовское сидение, тот же Раскол, Кондратий Булавин и свирепое петровское «расказачивание», беспрестанные войны с кочевниками и набеги «за зипунами» в Закавказье и в Персию, участие в походах Суворова и Кутузова отчего-то не помешали казакам помнить былины.
А вот указание Кожинова на отношение сказителей к былине как к «божественному дару» и исполнение былин только в «святые дни» очень ценно. Как и сообщение о почти религиозной убежденности сказителей, что «проклят будет тот, кто позволит себе прибавить или убавить что-либо в содержании старин». Вспомним, что ведущая роль в обрядах «святых дней» принадлежала «старшим родам».
Кожинов приходит к выводу, что X—XI века были не началом былинного эпоса, а завершающим этапом его складывания. И если с его утверждением, что борьба с иудейским Хазарским каганатом была изначально основным содержанием былин, можно спорить, то отпечаток, наложенный на былины этой борьбою, несомненен. Чего стоит один образ чудовищного «богатыря Жидовина», сладить с которым под силу лишь Илье Муромцу. А вот о печальной недооценке дохристианского элемента в былинах — как и вообще в жизни средневековой Руси — остается лишь пожалеть. У Кожинова начало XI века — не время «борьбы за утверждение христианства», а «время очевидного расцвета христианства на Руси». Не говоря уже об окраинах, об упоминавшемся нами Муроме, лишь в XII веке обращенном в христианство равноапостольным князем Константином, о Галицкой земле, где до монгольских времен действовали огромные капища, о земле вятичей, где до тех же времен насыпали курганы над погребальными кострищами, — но во втором по величине и значению городе Руси, Господине Великом Новгороде, в конце того же XI века явился волхв, призывая идти против епископа и смущая народ чудесами — «и вси ему яша веру». Только пришлый, черниговский князь из полуполовцев Ольговичей со своей степной дружиной пошел под поднятый епископом крест, «а людии вси идоша за волхва». И если бы не коварство надышавшегося степнячьим духом князя, зарубившего на переговорах волхва, Новгород вполне мог повторить судьбу того же Мурома.
Тут поневоле согласишься со словами великого русского ученого и патриота Игоря Яковлевича Фроянова: «Если поставить вопрос, что в большей степени определяло мировоззрение древнерусского общества — язычество или христианство, то можно, не боясь преувеличений, сказать: язычество». Возможно ли всерьез обсуждать «историю Руси и русского слова», упуская из виду определяющее мировоззрение домонгольской эпохи?
Напоследок отметим случаи обращения к былинам и другого, скончавшегося недавно, русского ученого и патриота, Аполлона Григорьевича Кузьмина. Он впервые после А.Н. Веселовского опубликовал «русские» отрывки «Тидрек-саги». В своих статьях он указывал на былинные сообщения о пребывании Ильи Муромца в Тальянской земле и предложил толкование первоначального варианта прозвища богатыря — Муравлении, Моровлин, Муровец — как Морав, житель Моравии. Однако эти ценные наблюдения развития не получили, а перекличка между былинами и сагой традиционно объяснялась «влиянием русского эпоса времен Владимира Святого».
Глава 5 Общие выводы спорящих школ. На пороге синтеза?
1997 год ознаменовался выходом двух трудов двух школ советского былиноведения. Объединенные под одной обложкой, вышли статьи разных лет И.Я. Фроянова и Ю.И. Юдина в сборнике «Былинная история». В том же году в сборнике «Славянская традиционная культура и современный мир» вышла статья ученика Б.А. Рыбакова, С.Н. Азбелева, «Предания о древнейших князьях Руси по записям XI—XX вв.». Остается лишь изумляться, как это совпадение прошло мимо внимания научного мира!Совместная работа профессионала-фольклориста Юдина и историка Фроянова принесла впечатляющие и в целом, несомненно, верные результаты. Исследователи вскрыли мощный догосударственный пласт в русских былинах, включая и былины о Чуриле Пленковиче или Дюке Степановиче, считавшиеся чуть ли не лубочной сатирой времен московского царства. Они убедительно показали ритуальную природу бездеятельности, неподвижности былинного Владимира, будто прикованного к Киеву и своему терему, сопоставив ее с ритуальной неподвижностью «священных царей» архаических обществ из «Золотой ветви» Джорджа Фрэзера. Это само по себе вынуждает нас обратиться в сумрак долетописнои эпохи — ведь самые ранние князья русских летописей лично возглавляли далекие походы, что засвидетельствовано и иноземными летописцами (Лев Диакон об Игоре и Святославе), На долетописную древность выводит и брачная тема в былинах. Фроянов и Юдин отмечают, что былинные «герои (Потык, Глеб Володьевич, Иван Годинович. — Л. П.) продолжают отстаивать традиционное право» на экзогамный, межродовой брак, «в то время как в жизни утверждается племенная (выделено мною. — Л. П.) эндогамия». Чтобы оценить датирующее значение этой стороны былинных сюжетов, надо вспомнить, что летопись отражает как самый ранний этап объединения славян, «племенные союзы», которые называет «землями» («послала нас к тебе Древлянская земля») или «княжениями». Насколько давно сложились эти союзы, говорит то обстоятельство, что ни единого внятного упоминания о составлявших их племенах летописи не сохранили. О «родах» говорить не приходится тем более. Былинное общество оказывается на целую эпоху древнее летописного!
Это и многое другое побуждает исследователей сдвигать датировку исторической первоосновы былин в глубь времен. «Его (былевого эпоса. — Л. П.) зарождение необходимо отнести примерно к середине первого тысячелетия нашей эры».
Этот вывод, скорее всего, прозвучал бы в полный голос в планировавшейся авторами совместной монографии, но созданию ее помешала кончина Ю.И. Юдина.
Следует заметить, что не все в сборнике так уж верно. Откровенной неудачей, усугубленной многократным повторением, выглядит толкование былины о Вольге и Ми-куле. Попытки представить былинных богатырей олицетворением «вооруженного народа» эпохи военной демократии, вызывают лишь недоумение — мыслимо ли, чтобы «вооруженный народ» покидал перед лицом нашествия на произвол судьбы столицу, потому как «ничего нам нет от князя Владимира»? Чтоб представитель «вооруженного народа» служил, как богатырь Дунай, «у семи королей, в семи ордах»? Наконец, очень слабо обоснована попытка растянуть процесс складывания былинного эпоса до XIV века. Неубедительность таких попыток показал еще М.М. Плисецкий.
Но вернемся, читатель, к положению о зарождении эпоса «в середине первого тысячелетия нашей эры». Показательно, что в том же году была обнародована статья одного из давних непримиримых оппонентов петербургских соавторов — С.Н. Азбелева, где автор, совершенно, конечно же, другими путями, приходил к тому же заключению.
Разобрав образ Владимира в былинах, Азбелев сделал вывод, что он слишком архаичен и «трудно допустить, чтобы Владимир Святой был первым прототипом» былинного князя. Тут Азбелев повторяет ход мысли Цапенко, но на этом не останавливается, а идет далее. Он указывает, что первоначальная и господствующая форма отчества князя в былинах — Всеславич. Добавлю от себя, что «Святославич» появился в эпосе уже в XX веке и едва ли не под книжным влиянием или же воздействием собирателей, «объяснивших» темным сказителям-поморам, про кого же они поют.
Здесь Азбелев обращается к материалам Тидрек-саги и Иоакимовской летописи. Столь очевидно сходство былинного Ильи и Ильи Русского из саги, столь очевидно НЕ сходство «Вальдемара, конунга русов» из саги и Владимира Святого. В Иоакимовской летописи Владимиром зовут одного из легендарных древних князей. Любопытно, что предшествуют Владимиру в этой летописи очевидные выходцы из мифического эпоса, герои-эпонимы, прародители — Словен, Рус, Вандал, Волх и прочие. А после него идет череда двенадцати безымянных поколений вплоть до почти исторического Буривоя, отца знаменитого и уже безусловно исторического Гостомысла.
«Явную соотносимость некоторых существенных эпизодов и одновременно героев в... былинах в фольклорных источниках Иоакимовской летописи и в средневековых обработках германского эпоса нельзя объяснить игрой случая», — утверждает исследователь.
Каким же временем датирует Сергей Николаевич время жизни прототипов героев былинного эпоса? Если Владимир былин тождественен «Вальдемару» Тидрек-саги и Владимиру Иоакимовской летописи, то на этот вопрос легко ответить. Первый сражался с готами и гуннами, второй был предком в тринадцатом колене Гостомысла, умершего, согласно германским хроникам, в 844 году. Нетрудно подсчитать, что жил он около V века, как раз во времена готов и гуннов.
То есть та самая «середина первого тысячелетия нашей эры», которую считают временем зарождения былин петербургские соавторы.
Итак, как видите, читатель, представители разных школ разными методами пришли к выводу о формировании былевого эпоса в середине первого тысячелетия нашей эры. Очередь за предсказанным еще Н.Н. Трубицыным «сочетанием» принципов и методов обеих школ былиноведения, прекращением их бесплодного соперничества, не менее полувека тормозившего исследования былин, и объединением усилий их сторонников. Попыткой «сочетания» методов, выработанных обеими школами, и является книга, которую вы, читатель, держите сейчас в руках.
Часть 2.
За былинными героями -в глубь веков
Глава 1 От вехи к вехе. Проблема датировки былин
Любой исследователь былин, изучающий их не как чисто литературные произведения, но применительно к истории русской, сталкивается с проблемой датирования. Каким образом определить время возникновения былины?Обыкновенной для исторической школы опорой были и остаются имена персонажей. «Первичными датирующими признаками служат имена исторических лиц», наставлял Б.А. Рыбаков в учебном пособии «Русское народное поэтическое творчество». Однако опора эта, как неоднократно уже отмечалось, весьма ненадежная, И дело здесь не столько даже в том, что отыскание исторических прототипов былинному имени, как настаивает Б.Н. Путилов, должно-де производиться в строгом соответствии с правилами лингвистической науки. Это требование сильно отдает профессиональным снобизмом филолога. Да и можно ли безоглядно распространять точные лингвистические правила на изучение живой речи, в особенности фольклора, где слова изменяются зачастую не по выведенным языковедами законам, а по игре смыслов и созвучий? Особенно это относится к именам. В соответствии с какими законами языкознания, например, злополучный польский князь Конрад Мазовецкий, призвавший на берега Балтийского моря крестоносную чуму Тевтонского ордена, «превратился» в русских летописях в... Кондрата? Или насколько вероятна, с точки зрения строгих ученых-филологов, трансформация имени императора Франции в «Неопален» и далее — в «Опален» в русском фольклоре XIX столетия?
Мы так привыкли повторять «лингвистика — точная наука», что мало кто из произносящих сию магическую фразу вдумывается в ее смысл. А ведь «точная» в применении к науке обозначает отнюдь не положительную оценку («точный выстрел», «точный рассказ»). «Точная наука» означает наука абстрактная, отвлеченная от реалий «данного нам в ощущениях» мира. Точные науки — геометрия, алгебра и прочие — имеют дело с, выражаясь словами Даля, «умозрительными конструктами», и применять их методы к изучению реального мира надо с сугубой осторожностью. Никто ведь не предполагает, что две параллельные улицы никогда не пересекутся. Впрочем, пример математических методов, навязанных гуманитарной науке, у всех перед глазами — прискорбно знаменитая «теория» Носовского и Фоменки, пытающаяся «складывать», «делить» и «приводить к знаменателю» людей и события. Столь же осторожно, думается мне, надо бы использовать и методы точной науки лингвистики в истории и фольклористике, в областях, исследующих мир факта и живого слова; мир, в котором, как отмечал еще Достоевский, и дважды два иной раз может быть равно не четырем, и даже не пяти, а стеариновой свечке.
В противном случае... что может быть в противном случае, мы, читатель, ясно видим на примере хозяйничанья лингвистов в исторических источниках, вроде истории с «росскими» названиями днепровских порогов у Константина Багрянородного или именами русских послов из договоров с Византией X века. В первом случае диалектное скандинавское словечко «форс» мало того что вопреки своему основному значению — «стрежень, быстрина» — принуждено обозначать речной порог. Так оно еще и превращается в пределах одного абзаца в «форос» (Варуфо-рос), «фар» (Айфар) и даже «борси» (Улборси). В договорах же одно и то же звукосочетание «льф», опять-таки в одном документе «переходит»-де то в «лав» («Хрольф» — Ролав), то в «леб» («Ульф» — Улеб). Каждый из этих «переходов» с точки зрения языкознания выглядит убедительно, а обращать внимание на вопрос, как все они могли произойти в пределах небольшого текста не стоит. Еще меньше внимания они уделяют вопросу, когда успели произойти такие изменения — ведь законы, которыми их достоверность поверяют лингвисты, выведены на изучении многовековых процессов — в то время как и имена варягов-русов, и названия порогов записаны со слов самих носителей языка.
Этими вопросами должны были бы озадачиться историки, но они лишь, раскрыв, словно птенцы, рты, жадно сглатывают принесенные заботливыми лингвистами «толкования», не жуя — как же, «точная наука».
Но в одном критики исторической школы все же, безусловно, правы — ненадежная опора для историка былинные имена. Слишком изменчивы, многовариантны. И вовсе не обязательно самая ранняя запись сохраняет исходный вариант имени героя. Так, в самом первом изданном сборнике былин, «Древних российских стихотворениях Кирши Данилова», появляются Саул Леванидович и сын его Константенушко Саулович. Те же герои позднее, у Кириевского, появляются под именами Саура Ванидовича и сына его Саура Сауровича. Очевидно, однако, что это именно источник Кирши Данилова или кто-то из его предшественников и учителей по созвучию уподобил непонятные древние имена знакомым, православным. В некоторых записях былины о смерти Чурилы Пленковича боярин Бермята превращается в Ермила. Богатырь с вполне христианскими именем-отчеством Самсон Самойлович, что возглавлял киевскую богатырскую дружину до возвышения Ильи Муравленина, в других вариантах зовется Самсоном Колыбаевичем, а в некоторых записях сохранилось уж вовсе ничего христианского не содержащее Саксон Колыбаевич. Наконец, заглавный герой былины «Хотен Блудович» превращается то в Фадея, то в Фотея, то в Горденко, то даже в Котенко Блудовича. Какой простор для толкований и привязок по методу Рыбакова!
У исследователей западного эпоса таких проблем не возникает. Во-первых, католичество вовсе не требовало обязательно менять имя на греческое, латинское или древнееврейское, как требовало того православие. На Западе даже в святые попадали не только с библейскими именами (Фома Аквинский), но и с народными (святая Хильдегарда), и даже с прозвищами — святого Франциска Ассизского звали по-другому, а «Франческо», «французиком», острые на язык итальянцы прозвали паренька за его худосочное изящество и мечтательность. Во-вторых, не знал Запад и реформ вроде Петровских, когда некалендарные, народные имена превращались в «прозвища», изгоняясь из официального оборота. В результате если для, соответственно, британцев, немцев и французов Нового Времени имена Артура, Зигфрида или Роланда звучали как вполне свои, хорошо знакомые и родные, то для русских сказителей XVIII—XIX веков имена Хотена, Саура или Бермяты русскими уже не казались. Отсюда и потребность «переделать» во что-то привычное, узнаваемое. Обычно меняли по созвучию.
Но та же былина о Хотене опровергает взгляд на былины, как явление литературное, плод чьего-то «творчества». Ведь в таком случае это «говорящее», достойное озорного пера Баркова, имя-отчество главного героя непременно было бы обыграно автором. Но нет — богатырь изображен достойным человеком, отстаивающим честь оскорбленной матери и никак не «соответствующим» своему имени. И свидетельствовать это может лишь об одном — даже в таком частном вроде бы эпизоде, в описании вражды двух киевских придворных семей, сказители следовали не за собственной фантазией, а за традицией, в основе которой, скорее всего, лежал когда-то факт.
Путилов же вновь впадает в крайность, утверждая, будто в эпосе историчны лишь имена, «встроенные», мол, сказителями в какие-то более древние сюжеты. Простое знакомство с западным эпосом не оставляет от такого подхода камня на камне — ведь, скажем, в «Песне о Роланде» историчны не только имена императора Карла и его паладинов — Роланда, Оливье, но и основное событие, гибель Роланда с дружиной в Пиренейских горах в бою с сарацинами. В «Песни о Нибелунгах» и «Саге о Вольсун-гах» отражены не только имена реальных лиц — вождя гуннов Аттилы-Этцеля-Атли, его супруги Ильдико-Кримхильды-Гудрун, ее брата, короля бургундов Гунди-кария-Гунтера-Гуннара. Историчны и их связи, и факт истребления Аттилой бургундского королевского дома. Король Артур действительно существовал и сражался с саксами в битве при Бадоне. Так что, сколь ни ненадежны эпические имена, оставлять их вовсе без внимания историку все же не годится.
Соблазнительно рассматривать как средство определения возраста былины количество так называемой эпической фантастики. Одна загвоздка: а что считать этой самой фантастикой? В былинах про Садко или про Добрыню с Маринкой Кайдаловной для нас, конечно, фантастичны Морской Царь, ведьма Маринка со своим любовником-Змеем, превращающая богатыря в «Тура-Золотые Рога». Однако не только в Древней Руси, но даже и на Русском Севере времени собирания былин все это было никакой не фантазией, а самой что ни на есть заурядной обыденностью. Про то, как взывали к Морскому Царю знахари, как топили ему в жертву коней, я, читатель, уже рассказывал. Ладно, если только коней — вот на Кольском полуострове был случай, когда двое поморов, рыбопромышленников, повадились «кормить» владычицу реки Кицка, «Кицку женку», регулярными... человеческими жертвами! Да не ради спасения в бурю, как в былине про Садко, а ради постоянно обильных уловов, поставляемых братьям, по общему убеждению, именно этой властной особой.
Скорее уж сказочными, фантастическими были для сказителей, поморов да сибиряков, неправославное имя героя, сам неведомый Новгород, гусли.
То же и с былиной про Маринку Кайдаловну и Добрыню Никитича. Непривычное имя богатыря, гуляющего по неведомому Киеву с луком и стрелами, будто остяк или самоед, князь, правящий Русью вместо государя-императора, — одним словом, все то, что для нас сегодня является историчным и придавало в глазах сказителей и слушателей сказочный ореол. В то же время любой из них наверняка знал не одну историю про такую вот «еретницу, злу волшебницу» из соседнего, а то и своего собственного села, полюбовницу огненного змея, способную в сердцах оборотить прогневавшего ее доброго молодца загадочным и непонятным «туром» — если не кем похуже. Собиратель фольклора Н.Е. Ончуков писал когда-то: «Чудесное в былинах для печорца совсем не представляется чем-то особенным. Этим чудесным полна его действительная жизнь, мир, его окружающий, полон чудес и необъясни-мостей: в реках и особенно в озерах обитают водяные, в лесу — лешие, в собственном дому, за печкой, хозяйничает домовой, вокруг оборотни, ведьмы, шишки, колдуны, которые — рассерди их — и ныне обратят в гнедого тура».
С улыбкой вспоминаешь после этого попытки Проппа втиснуть мировоззрение сказителей былин в прокрустовы рамки «исторического материализма», объявляя оборотничество в них «поэтическим приемом», а веру в Морского Царя — утраченной.
И, наконец, с методом Майкова, с исследованием быта и отношений в эпосе, тоже не все слава богу. Именно реалии быта, частной и общественной жизни часто переосмыслялись певцами и «обогащались» всяческими анахронизмами. В западном эпосе, в той же «Песне о Нибелунгах», герои времен Великого переселения народов говорят о вассалах и сеньорах, носят не существовавшие до Крестовых походов звания вроде кухмейстера, сражаются на турнирах за честь прекрасных дам и, словно добрые католики, посещают церковь. В былинах это еще заметнее — наряду с чертами быта Киевской Руси и даже более древними там заметно сказывается и влияние более поздних эпох. Особенно явны следы времен Московского государства (казак, думный дьяк, голи кабацкие, стрельцы), но и Петербургская империя оставила свой отпечаток, как в сфере общественной (сенаторы, предводители, лакеи), так и особенно в бытовой (калоши, трубочки подзорные, проспекты, чемоданы и прочее).
Как же разобраться в этой пестрой смеси напластований разных времен, выясняя «возраст» былины? Тут-то и поможет выработанный В.В. Чердынцевым и Р.С. Липец метод. «Трудно предположить, что в былинах могли быть искусственно введены архаические термины. Поэтому, когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество... должно быть отдано более раннему». «Для хронологизации важны наиболее древние термины и понятия». Говоря на примерах, эпос вооружает героев микенской эпохи, бронзового века, биться под стенами Трои железным оружием — но не заставляет их размахивать каменными топорами. Заковывает кельтских воителей короля Артура в латы рыцарей расцвета Средневековья — но не усаживает на античные колесницы. И это естественно — ведь то, что сказители вносили в саги, сказания, былины, они брали из окружавшей их жизни.
Таким образом, былина не младше самых древних отраженных в ней черт быта и общественного устройства. Если в былинах верховным правителем Руси является князь, а не царь — значит, былины не могут быть младше 1547 года, когда Иван Васильевич, великий князь Московский и всея Руси, нарекся царем. Еще одним признаком, вехой, уводящей нас в глубины времен, является свободное ношение оружия в бытовой обстановке героями былин. В той же былине о Добрыне и Маринке заглавный герой