Страница:
Рабичев Леонид
Манеж 1962, до и после
Леонид Рабичев
Манеж 1962, до и после
"Вот та эпоха, которую бы я назвал - эпохой великих надежд и великих разочарований...."
Натан Эйдельман, 1989
Почему пишу
Каждый день все начинается с нуля, сначала в живописи, как следствие - в поэзии, может быть, наоборот. Постепенно добиваюсь органического соединения личного опыта жизни с профессиональным умением, иногда мне кажется, что это удается. Независимо от результатов работаю. Это счастье. Основная тема личная: любовь, семья, война, живопись, поэзия.
А художник Анатолий Сафохин, он заслуженный, спрашивает: "Почему пишешь о Манеже сорокалетней давности, десять минут говорил с Хрущевым, пытался доказать ему, что тринадцать художников, стоявших между ним и тобой, не педерасты, это что - пик твоей жизни и ничего потом значительного уже не было?"
А я отвечаю ему, что пик моей жизни не сорок лет назад, а сегодня, а завтра - пик будет завтра, и так далее, а пишу о "Манеже 1962" только потому, что кроме меня никто не напишет, умирают свидетели тех двух месяцев, и описать, что было, могу я один, а если не напишу, то никто не узнает, а надо бы, уж очень похоже на некоторые коллизии современной жизни, и не исключены повторения.
А он мне говорит, что уже написали и Эрнст Неизвестный, и Борис Жутовский, и Нина Молева, и что правду написали они, а не я. А мне наплевать, кто, и что, и о чем написал, потому что пишу я то, что хорошо помню и о своем детстве, и о довоенной юности, и о войне, и об "оттепели", когда, пересмотрев все свои позиции, наряду с Феофаном Греком и художником Тропининым полюбил творчество Сезанна и Пикассо и думал уже, что я по-настоящему свободный человек, как вдруг 20 декабря 1962 года оказался на сцене грандиозного театра абсурда, на месте гармоничной структуры российской цивилизации обнаружил подобную "квазару" дыру. И не только я, а значительная часть русской интеллигенции, которая возникла то ли за последние пятьдесят лет, то ли за три века, оказалась в положении Иозефа К. из романа Кафки "Процесс".
Не будучи ни в чем виноват, я жду то ли изгнания из страны, то ли ареста. Меня лишают любимой работы. Руководители государства у меня на глазах проявляют полную свою некомпетентность в вопросах искусства, но я-то помню и о кибернетике, и о языкознании, и о культе личности с позорным единогласием, и о деле врачей, и о целине. Все как бы объединяется вместе. Хрущев обитает в мире иллюзий. Все вокруг обмануты, и все обманывают.
И вот "империя лжи" заставляет меня писать покаянные письма, а театрализованное правление Московского союза художников окончательно выбивает меня из колеи, я каюсь, вру, окончательно перестаю себя уважать, лишенный веры, потерявший иллюзии, разуверившийся в мифах, двадцать пять лет я не пишу ни стихов, ни картин. Это "ПОСЛЕ".
До и после. Время стремительно. До Хрущева и после Андропова, до Горбачева и после Глазунова, до Путина и после Церетели. Иллюзии, ассоциации и похожие одно на другое моря' лжи. Поэтому пишу.
Студия при Московском городском комитете графики и плаката
Когда в 1958 году я случайно попал на первое свое занятие, студия существовала в том или ином виде уже несколько лет. Шел урок анатомии, но для меня, давно окончившего Полиграфический институт, было на этом занятии необычно: я едва успевал прикалывать листы бумаги, а соседи мои - мальчики, девочки, старики, старушки, люди всех возрастов, - прекрасно укладываясь в сроки, создавали нерукотворные рисунки, чем-то напоминавшие мне то Матисса, то Пикассо, то Ван Гога. Педагог импровизировал, я сидел, раскрыв от удивления рот, на подиуме стояли две натурщицы. Начинались двадцатиминутные задания. Графические и живописные композиции. Ритмы, цветоведенье, цветопластика, карандаши, кисти, но кроме карандашей и кистей - гвозди, фломастеры, тряпки, щетки, гребешки, а кроме красок - стеарин, керосин, мыло, но главным было то, что говорил педагог, Элий Михайлович Белютин, неожиданные для меня концепции. Довольно часто он говорил о Чистякове, значительно позже о Сезанне, Бюффе, Дюфи, но не в этом дело. Язык его был метафоричен, утверждения парадоксальны, внезапное прозрение и неожиданно вслед за ним одна из невероятных мистификаций. Был он автором нескольких книг, в том числе и учебника по изобразительному искусству.
Натура поэтически одаренная, артист, наделенный великолепной памятью, способный к постоянному самосовершенствованию и постоянной самоотдаче, к иронии и, что важнее, к самоиронии, художник, путем изучения и экспериментирования сосредоточивший в своих руках секреты техники, приемы мастеров эпохи Возрождения, русского классицизма, французских школ последней четверти девятнадцатого века, немецкого экспрессионизма начала двадцатого века, русского авангарда. Однако его потребность к розыгрышам и мистификациям раздражала начальников и шокировала добропорядочных обывателей. Гимн, гимн Элию Белютину! Да!
Но! Он не был диссидентом, да, как и все мы, он мечтал "не разрушать до основанья, а затем...", а гармонизировать и улучшать то государство, которое не им было преступно и непростительно разорено, и дар Божий и интуиция неустанно требовали от него свершений, и он мечтал о возрождении великого русского искусства, дьявольски обескровленного за несколько десятилетий советской власти идеологами культуры социалистического реализма.
Тогда почти каждого из нас сдерживала инерция тридцатых, сороковых годов, порожденная страхом репрессий, гибелью кумиров и родственников, деятельностью НКВД-КГБ, шепотом на кухне. В то же время в воздухе носились идеи - ну что-то наподобие "пражской весны". Уже ходил по рукам и героический самиздат, в искусстве множились и расцветали в виде полунамеков идеи о самовыражении и свободе личности.
В узком кругу в своих мастерских, дома устраивались персональные, самобытные, а то и мятежные выставки всевозможных оттенков, но трудно, почти невозможно было выступить публично, да еще коллективно, массово.
Выставки студии Белютина продемонстрировали возможность открытого разговора, это были первые массовые публичные выступления московских художников-авангардистов (вне рамок официального Союза художников). Наиболее заметными стали выставки в Доме кино, в гостинице "Юность", в Доме ученых, в Литературном институте, и самая представительная - в Доме учителя на Большой Коммунистической улице (на Таганке) совместно с Эрнстом Неизвестным, Юло Соостером, Владимиром Янкилевским и Нолевым-Соболевым, которая почти в полном составе 1 декабря 1962 года была по указанию заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС Поликарпова перенесена в Манеж и как бы завершила собой замечательный период "оттепели".
До Манежа
Борис Поцелуев
В 1954 году я женился на бывшей своей однокурснице Виктории Шумилиной. Через четыре месяца, в апреле 1954 года, я в качестве литературного корреспондента, а Виктория в качестве художника были командированы журналом "Смена" на целину. Первую партию добровольцев сопровождал инструктор райкома ВЛКСМ Борис Поцелуев. Провожали нас торжественно с флагами, транспарантами и духовыми оркестрами, а на пустынных берегах Иртыша ни нас, ни наших добровольцев никто не ждал. В холодных бараках, в неотапливаемых колхозных клубах замерзали ребята, а мы, я, Виктория и Борис, на обкомовском "газике" метались между Павлодаром и Иртышском в поисках несуществующего начальства и затерявшейся техники. Мороз, ураганный ветер, поземка. Без дорог, ничего не видя, потому что в воздухе клубились снежные и туманные вихри, по трое суток пробивались мы от одного селения до другого, в минуты усталости и отчаяния рассказывали друг другу о своей довоенной, военной и послевоенной жизни. Почти все наши добровольцы-целинники разбежались кто куда, а в конце апреля и мы практически ни с чем возвратились в Москву. Я написал очерк, который не был напечатан, а весь этот разговор к тому, что произошло в 1962 году, почему именно меня вызвал в МГК партии на улицу Куйбышева инструктор МГК КПСС по культуре Борис Поцелуев.
Белютин и Шпиндлер
Одно из первых моих впечатлений в студии Белютина. Двухминутные задания по методу Чистякова. Одна минута на соображение, одна на исполнение. Пытаюсь сосредоточиться, но мешает стук за спиной. Оборачиваюсь. Марлен Шпиндлер. Волосы торчат во все стороны, руки не умещаются в рукавах курточки. Отбегает от мольберта, втыкает кисть в палитру, бежит к мольберту и с грохотом втыкает кисть в картон (бумагу).
Смотрю на то, во что он ударяет. Никакого отношения к заданию педагога не имеет, но интересно: хаос, свобода, цвет. Разрываюсь между Белютиным и Шпиндлером.
Третья летняя практика студии Белютина
в Доме отдыха "Красный стан"
Бильярд. Мужики-завсегдатаи, два-три "профессионала". В бильярдную входит Оля Барченко, кареглазая, желтоволосая. Просит кий, все смеются, но спокойная, уверенная в себе, разбивает треугольник, два шара в лузах, затем серия ударов - и игра завершена. Не то "ах!", не то "ох...". Оля улыбается и уходит.
А Белютин задолго до завтрака, до подъема - молодой, длинноногий... Мне вспоминается Петр Первый на картине не то Бенуа, не то Лансере.
Я не сплю и вижу его, мелькающего вдали, перебегающего с холма на холм, мчащегося вдоль берега Москва-реки. Это он, в моем представлении уже не Петр, а Наполеон Бонапарт, составляет диспозицию: кому, где, на каком месте и с какой целью начать первую свою красностанскую картину. Забыл написать еще, чем и на чем. Тут необходимо возвратиться дней на десять назад, вспомнить, как бегали мы по московским хозмагам и покупали свечи, гвозди, разных размеров щетки, банные и коридорные, разных фактур резиновые коврики, и мочалки, и губки, а в "Детском мире" по пятьдесят листов бумаги и картона, цветные бумаги и поролоновые детские игрушки, и выпрашивали у своих жен и матерей старые дамские капроновые чулки, набивали их ватой, и еще много-много мыла для спонтанной живописи при заходе солнца. Но это уже второй наш вечер. Детали я забыл: дорога на Можайск. Поезд, автобус. Но столовая.
Борис Жутовский приглашает меня за стол. Борис, Лена Киверина, Петр Адамович Валюс, я четвертый, и жена моя уже сидит за столиком с Леной Лебедевой и Олей Барченко.
Лена только что окончила художественное отделение Полиграфического института, а Оля - десятиклассница, восемнадцать лет, но - бильярд! Еще в Москве на занятиях я обратил внимание на ее живопись.
Белютин говорит, а она вроде слушает и не слушает, а краски экспрессивные, колорит неожиданный, и с перспективой и рисунком у нее все наоборот, не то Руо, не то Бюффе, ни того, ни другого я тогда не знал, не ведал, это попытка из сегодняшнего дня заглянуть назад, и мне неудивительно, что рядом со мной стоит и смотрит, разинув рот, на то, что она делает, Марлен Шпиндлер. Должен сказать, что его грубость, необузданность, язык с "блять" после каждого слова, бесцеремонность в быту слегка напугали меня, когда он устроился в комнате на соседней со мною кровати, кроме него в комнате были Игорь Виноградов, Люциан Грибков, Николай Воробьев.
Марлен Шпиндлер пил, воровал, по пьянке бил и оскорблял людей, любил женщин, просидел в тюрьмах более двадцати лет и написал около тысячи картин, писал где угодно и на чем угодно. Сотни его работ находятся в музеях мира, о творчестве его пишут статьи, часть работ приобретена Третьяковской галереей.
После серии инсультов к нему все же вернулся дар речи, и он продолжает, прикованный к креслу, работать.
В 1960 году я помог ему, и, несмотря на различные обстоятельства наших отношений, ощущаю свою причастность к его судьбе и ныне.
Предыстория
Из детства. Дом пионеров на улице Стопани. Лекции по античной литературе профессора Радцига, и после каждой он читает на греческом языке главы из "Илиады" или "Одиссеи", что-нибудь из Гомера. Маленький лысый человечек с низким, густым, звонким, свирепым, сексуальным, огромным и шумным голосом, громы и молнии были там, и стрелы, и яд. Гармония, поэзия, трагедия и предчувствие бессмертия - искусство...
Тогда в Исторической библиотеке, конспектируя Светония и потрясенный описаниями проскрипций в Древнем Риме, я увидел у соседа книжечку Корнея Чуковского о поэте Александре Блоке и любопытства ради выписал. Книжка меня привела в смятение, ранний символизм Блока оказался созвучен моей первой влюбленности, я стал читать все о Блоке, у букинистов купил "Петербург" Андрея Белого, потом началось увлечение стихами Велимира Хлебникова и Бориса Пастернака, потом сам стал писать стихи. Таким образом ассоциативно я был подготовлен и к мысли о прелести новизны, и к искушению заняться формотворчеством. Присоединялась магия музыки. Я не пропускал ни одного концерта Софроницкого, играл тот самозабвенно, самобытно, а потом впервые "Поэма огня" Скрябина, "Колокола" Рахманинова, увлечение звукописью и латинским языком. Часто не понимая значения фраз, я наслаждался их звучанием: тэрра террарум, рерум публикорум, сальва домина etc... И еще. Много раз я ходил до войны на Кропоткинскую улицу в Музей западной живописи, и мне нравилось ходить туда и смотреть картины, но импрессионисты привлекали и волновали меня не своей пленэрной правдой, а своей таинственностью.
Дивизионисты писали цветными точками. Зачем? Почему? Почему не просто? Или они нравились мне недомолвками?
Тауэр в тумане?
Непредсказуемая штука жизнь. Белютин тратил время, силы, а ученики уходили, отпочковывались. Того, что они получали в студии, хватало им на весь остаток жизни. Незаметно бывшие авангардисты становились консерваторами. Вот и я на всю жизнь остался в плену неразрешимых задач постимпрессионизма. Неужели все так просто?
А как же самобытные гении? Или не всегда искусство начинается с нуля? Разве искусство не удел единиц? Моцарт и Сальери. Могут ли существовать под одной крышей триста Моцартов? Белютин отвечал, что да, могут!
Выставка на Таганке состоялась 26 ноября 1962 года. Пригласительный билет. На обложке был изображен глаз и текст - "Экспериментальная студия живописи и графики". Внутри билета - 30 подписей участников.
На обороте билета - "Художники студии и скульптор Эрнст Неизвестный приглашают Вас познакомиться с их новыми работами. Они Вас ждут 26 ноября в 18 часов. Адрес - метро "Таганская", Большая Коммунистическая, 9, студия живописи.
20 ноября 1962 года на очередное занятие студии пришел Эрнст Неизвестный. Он четыре часа наблюдал за работой, переходил от одного мольберта к другому. Работы студийцев ему понравились, и он предложил принять участие в росписях интерьеров Физического института, где должны были стоять выполненные им скульптуры.
Чтобы получить представление, как это будет выглядеть, решили устроить совместную выставку 26 ноября во флигеле при Доме учителя на Большой Коммунистической (дом No 9) - вечером была открыта однодневная совместная выставка студийцев, Эрнста Неизвестного и его трех друзей - В. Янкилевского, Ю. Соостера и Ю. Соболева.
Были приглашены будущие заказчики - академики Капица, Тамм, их коллеги, гости, друзья художников. Стены небольшого по площади, но высокого зальчика были почти сплошь завешаны одноформатными (70 х 104 см), в одинаковых рамах работами художников и являли собой необычное зрелище - раскованные, трансформированные, то буйные, цветные, спонтанные, эмоционально открытые, то тяжелые экспрессивные, нарочито предметные картины, образуя непрерывный рельеф, органически сливались со скульптурами Э. Неизвестного. Атмосфера выставки была шумной, праздничной, непринужденной, художники что-то объясняли, гости спорили друг с другом, были противники, не все всё понимали, но всех объединяло ощущение неординарности происходящего. Помещение не могло вместить всех. Образовалась толпа перед входом, одни уходили, заходили вновь прибывающие. Разошлись поздно вечером. Демонтаж выставки перенесли на утро. Утром следующего дня первыми за своими работами приехали Вера Ивановна Преображенская и Люциан Грибков, открыли помещение, заперли за собой дверь. В дверь постучали. Трое иностранцев с сумками и штативами объяснили, что намерены сфотографировать выставку. Приезд их не был предусмотрен. Вера Ивановна направилась в соседнее помещение, позвонила Белютину.
Когда через пять минут она вернулась, зал был освещен софитами, из подъехавших автофургонов в него вносили телеаппаратуру, началась съемка. Приехал Белютин, на вопрос одного из корреспондентов: "Разрешено ли это искусство в вашей стране?" - он ответил утвердительно. Я уверен, что его ответ был искренним, еще не кончилась "оттепель", и он верил в реальность предстоящих заказов. Экспозиция была разобрана, все картины и скульптуры развезены по домам и мастерским.
А на следующий день под девизом "Абстрактное искусство на Большой Коммунистической улице!" по межконтинентальным телевизионным каналам выставка была показана в Европе и Америке. Вскоре на Кубе, на пресс-конференции, которую давала советская дипломатическая миссия во главе с Микояном, одним из иностранных корреспондентов (кажется, их было около трехсот) был задан вопрос: "Действительно ли в СССР разрешено абстрактное искусство?". Никто ничего не знал. Позвонили в ЦК. Там никто ничего не знал. Запросили МГК КПСС. Инструктор МГК партии по искусству Борис Поцелуев поехал по указанному ему на основании телепередачи адресу в Дом учителя и на пригласительном билете обнаружил мою фамилию. Тут же позвонил мне и предложил утром 30 ноября явиться к нему на улицу Куйбышева. Он позвонил именно мне, потому что мы были давно и достаточно хорошо знакомы. Утром я рассказал ему все, что знал о студии, о талантливости педагога, о "Красном стане", поездках на пароходе, о художниках, об их работе, как лично мне много дали эти три года занятий в студии. В том, что я говорил правду, у него не возникало сомнений.
Между тем в кабинет Поцелуева заходили вызванные им "товарищи": секретарь парторганизации МОСХ Щеглов, директор МОХФ Мазур, директора комбинатов Художественного фонда.
По предложению Поцелуева я позвонил Белютину, вместо него приехала Нина Михайловна Молева, вызвали старосту одной из групп студии художницу Гедду Яновскую, собрались работники аппарата МГК, никто не интересовался нашими работами, но все требовали, чтобы мы ответили, зачем мы пригласили иностранцев. Мы их не приглашали, ничего ответить не могли. В 12 часов Поцелуева и сотрудников МГК вызвали в соседний кабинет, а потом Поцелуев вернулся сияющий, отпустил всех, кроме нас троих, и сказал, что завтра наши картины с выставки на Большой Коммунистической будут смотреть руководители партии и правительства, что к 8 часам вечера они должны быть доставлены в Манеж. Это был приказ.
Нина Молева сказала, что без Белютина мы решить этот вопрос не можем. Втроем мы поехали к Белютину. "Это провокация, - сказал Элий Михайлович, выставлять работы не будем".
Зазвонил телефон...
Д. Поликарпов
Элий Михайлович подошел к телефону. Звонил заведующий Отделом культуры ЦК КПСС Поликарпов. Мы в соседней комнате размышляли, надо ли нам выставлять свои работы. Поликарпов приказывал, требовал, Белютин сопротивлялся, говорил, что художники развезли работы по домам, что многих участников уже нет в Москве, выставку в том виде, какой она была на Таганке, восстановить невозможно, художников может не быть на месте. Поликарпов настаивал. Вдруг Белютина осенило, и он задал вопрос: можно ли в случае отсутствия художников заменить их работы на другие, то есть не те, которые висели на Большой Коммунистической (на Таганке), а на любые другие по усмотрению студии? Поликарпов предложил везти по усмотрению, что получится. "Значит, можно заменить работы?" "Пожалуйста", - сказал Поликарпов. И тут мы все успокоились и решили показать наши последние пароходные работы: пейзажи волжских берегов, портреты рабочих, речные порты, краны, карьеры, виды городов Городца, Ульяновска, Волгограда, Казани, композиции на производственные темы, а Поликарпов сказал, что уже выслана машина (пикап) для сбора и доставки работ в Манеж, что машина поступает в полное наше распоряжение, что он лично каждые пятнадцать минут будет звонить Белютину по поводу того, как идут дела по сбору картин. Элий Михайлович тянул с ответом.
Звонок. Открываем дверь. В квартиру входит дама, говорит, что приехала из ЦК КПСС, машина внизу в нашем распоряжении, а она сама посидит с нами и подождет, пока все картины не будут собраны, и села на стул в углу комнаты.
Кто, кто она была? Должность, характер деятельности, фамилия? Ее присутствие сковывало нас, лишило нас возможности обмениваться мнениями. В этой неприятной ситуации Белютин вынужден был принять предложение Поликарпова.
Каждые пятнадцать минут звонил Поликарпов. Дверь квартиры была открыта настежь. Художники привозили оформленные картины, расставляли вдоль стен, складывали на пол, сами оставались. В необыкновенной тесноте Элий Михайлович отбирал. Часть сугубо экспериментальных работ он заменял тематическими того же плана и времени. Следует отметить, что по стилю они мало отличались от выставлявшихся прежде на Таганке и являли собой образцы того же вида экспрессионизма.
Около девяти часов вечера мы, кто на машине с работами, кто на такси подъезжали к Манежу, у входа нас встречали сотрудники аппарата ЦК, в основном руководящие работники. Вероятно, они боялись, что мы не приедем совсем, и очень были рады, шутили и, улыбаясь, помогали заносить картины в вестибюль и на второй этаж, где, к моему великому изумлению, уже на полу стояли скульптуры Эрнста Неизвестного, а вдоль стен компоновали свои картины В. Янкилевский, Ю. Соостер и Ю. Соболев. Из запасника кто-то принес кубические постаменты для скульптур, но почему-то они были покрыты то ли грязью, то ли плесенью. Эрнст волновался. Я, Леня Мечников, и кажется, Алеша Колли, и еще три художника пришли ему на помощь. Развесчики работ принесли большую банку белил. Мы сначала занялись реставрацией тумб, а потом помогали Эрнсту поднимать и устанавливать на белые тумбы его работы.
Итак, выставка наша должна была разместиться на втором этаже Манежа в трех залах бывшего буфета. Присутствовало двадцать пять художников, расставляли работы вдоль стен, делали экспозицию, в правом зале - работы студии, в небольшом центральном - друзей Эрнста, в последнем, левом, - скульптуры его самого. Приступили к работе развесчики. Белютин компоновал, а мы все помогали.
Между тем, один за другим приезжали члены правительства, секретари ЦК КПСС, члены идеологической комиссии. В 12 часов ночи приехала Фурцева, потом Мазуров, Ильичев, потом художники Сергей Герасимов, В. Серов, другие, потом Аджубей. По их лицам невозможно было определить, как они относятся к работам. Они не задавали вопросов, просто не замечая нас, проходили, смотрели и уходили. У входа в наш зал на столике стоял телефонный аппарат. В два часа ночи, когда, усталые и расстроенные, мы уже собирались разойтись по домам, раздался звонок. Просили Элия Михайловича Белютина. Звонил редактор из отдела искусства газеты "Известия": "Нам стало известно, - сказал он, - что экспозиция выставки "30 лет МОСХ" перед сегодняшним просмотром ее руководителями партии и государства дополнена новыми работами молодых художников Москвы, - какова концепция новой экспозиции, назовите фамилии и названия работ". Элий Михайлович говорил. Мы, еще не понимая, в чем дело, волновались, наконец он положил трубку, и лицо его впервые за эти сутки просветлело. "Друзья! - сказал он, - вас признали. Я обещал вам, что вы будете в Манеже, и вот вы победили, можете больше не волноваться!" Мы шутили, смеялись, обнимали друг друга.
...А минут через десять с печатной машинкой появился Борис Поцелуев. Выяснилось, что печатать умею только я. Борис сказал, что утром на просмотре разрешили присутствовать Неизвестному, Янкилевскому, Соостеру, Соболеву, Белютину и еще девяти художникам его экспериментальной студии - тем, кого сами они выберут. Белютин предложил выбрать тех, кто в состоянии был говорить об искусстве, о программе студии и ее задачах, и поручил мне перепечатать составленный кем-то под его диктовку (вероятно, Верой Ивановной Преображенской) список с анкетными данными - партийность, членство в Союзе художников, место работы, должность, домашний адрес. В список вошли Николай Воробьев, Дмитрий Громан, Борис Жутовский, Алексей Колли, Леонид Мечников, Вера Преображенская, Михаил Сапожников, Леонид Рабичев, Владимир Шорц, все беспартийные, членами Союза художников были только Эрнст Неизвестный и я, членом Союза журналистов был М. Сапожников.
В половине четвертого утра все разошлись по домам, а в девять часов утра, нарядных и счастливых, наружная охрана по списку пропустила нас в Манеж.
Ариадна Соколова
Чтобы лучше понять, что за работы у нас были и что мы собирались теоретически защищать, да и в интересах повествования считаю необходимым вернуться назад. Помню, как еще за год до описываемых событий у памятника героям Плевны подписывали мы коллективное письмо в ЦК КПСС, доказывали, что наше искусство необходимо партии и народу. Мы все в это верили, и чтобы доказать свою правоту, летом закупили пароход, который ночью плыл, а с восходом солнца становился каждый день у причала нового города, доезжали по Волге до Ульяновска, Казани, Сталинграда и писали там свои картины. Позже эти пароходные работы мы выставили совместно с Эрнстом Неизвестным на Таганке. Вот своими словами я передам, что мне в конце шестидесятых годов рассказала молодая в то время ярославская художница Ариадна Соколова. Она окончила Ленинградскую Академию художеств, была принята в Союз, успешно работала в комбинате Художественного фонда и горя не знала. Но однажды утром шла по набережной и увидела, как к пристани пристал пароход и по трапу спустилось больше двухсот художников с огромными планшетами, рюкзаками, этюдниками. Разные по возрасту и своему положению, скромные совсем юные девочки и мальчики, уверенные в себе экзотически одетые бородатые пижоны и модницы, пожилые интеллигентные женщины, сорокалетние ветераны войны, совсем старые художники и художницы разошлись по городу, останавливались на перекрестках улиц, напротив приглянувшихся зданий или деревьев и с места в карьер начинали писать картины. Смотрели на одно, а делали совершенно другое.
Манеж 1962, до и после
"Вот та эпоха, которую бы я назвал - эпохой великих надежд и великих разочарований...."
Натан Эйдельман, 1989
Почему пишу
Каждый день все начинается с нуля, сначала в живописи, как следствие - в поэзии, может быть, наоборот. Постепенно добиваюсь органического соединения личного опыта жизни с профессиональным умением, иногда мне кажется, что это удается. Независимо от результатов работаю. Это счастье. Основная тема личная: любовь, семья, война, живопись, поэзия.
А художник Анатолий Сафохин, он заслуженный, спрашивает: "Почему пишешь о Манеже сорокалетней давности, десять минут говорил с Хрущевым, пытался доказать ему, что тринадцать художников, стоявших между ним и тобой, не педерасты, это что - пик твоей жизни и ничего потом значительного уже не было?"
А я отвечаю ему, что пик моей жизни не сорок лет назад, а сегодня, а завтра - пик будет завтра, и так далее, а пишу о "Манеже 1962" только потому, что кроме меня никто не напишет, умирают свидетели тех двух месяцев, и описать, что было, могу я один, а если не напишу, то никто не узнает, а надо бы, уж очень похоже на некоторые коллизии современной жизни, и не исключены повторения.
А он мне говорит, что уже написали и Эрнст Неизвестный, и Борис Жутовский, и Нина Молева, и что правду написали они, а не я. А мне наплевать, кто, и что, и о чем написал, потому что пишу я то, что хорошо помню и о своем детстве, и о довоенной юности, и о войне, и об "оттепели", когда, пересмотрев все свои позиции, наряду с Феофаном Греком и художником Тропининым полюбил творчество Сезанна и Пикассо и думал уже, что я по-настоящему свободный человек, как вдруг 20 декабря 1962 года оказался на сцене грандиозного театра абсурда, на месте гармоничной структуры российской цивилизации обнаружил подобную "квазару" дыру. И не только я, а значительная часть русской интеллигенции, которая возникла то ли за последние пятьдесят лет, то ли за три века, оказалась в положении Иозефа К. из романа Кафки "Процесс".
Не будучи ни в чем виноват, я жду то ли изгнания из страны, то ли ареста. Меня лишают любимой работы. Руководители государства у меня на глазах проявляют полную свою некомпетентность в вопросах искусства, но я-то помню и о кибернетике, и о языкознании, и о культе личности с позорным единогласием, и о деле врачей, и о целине. Все как бы объединяется вместе. Хрущев обитает в мире иллюзий. Все вокруг обмануты, и все обманывают.
И вот "империя лжи" заставляет меня писать покаянные письма, а театрализованное правление Московского союза художников окончательно выбивает меня из колеи, я каюсь, вру, окончательно перестаю себя уважать, лишенный веры, потерявший иллюзии, разуверившийся в мифах, двадцать пять лет я не пишу ни стихов, ни картин. Это "ПОСЛЕ".
До и после. Время стремительно. До Хрущева и после Андропова, до Горбачева и после Глазунова, до Путина и после Церетели. Иллюзии, ассоциации и похожие одно на другое моря' лжи. Поэтому пишу.
Студия при Московском городском комитете графики и плаката
Когда в 1958 году я случайно попал на первое свое занятие, студия существовала в том или ином виде уже несколько лет. Шел урок анатомии, но для меня, давно окончившего Полиграфический институт, было на этом занятии необычно: я едва успевал прикалывать листы бумаги, а соседи мои - мальчики, девочки, старики, старушки, люди всех возрастов, - прекрасно укладываясь в сроки, создавали нерукотворные рисунки, чем-то напоминавшие мне то Матисса, то Пикассо, то Ван Гога. Педагог импровизировал, я сидел, раскрыв от удивления рот, на подиуме стояли две натурщицы. Начинались двадцатиминутные задания. Графические и живописные композиции. Ритмы, цветоведенье, цветопластика, карандаши, кисти, но кроме карандашей и кистей - гвозди, фломастеры, тряпки, щетки, гребешки, а кроме красок - стеарин, керосин, мыло, но главным было то, что говорил педагог, Элий Михайлович Белютин, неожиданные для меня концепции. Довольно часто он говорил о Чистякове, значительно позже о Сезанне, Бюффе, Дюфи, но не в этом дело. Язык его был метафоричен, утверждения парадоксальны, внезапное прозрение и неожиданно вслед за ним одна из невероятных мистификаций. Был он автором нескольких книг, в том числе и учебника по изобразительному искусству.
Натура поэтически одаренная, артист, наделенный великолепной памятью, способный к постоянному самосовершенствованию и постоянной самоотдаче, к иронии и, что важнее, к самоиронии, художник, путем изучения и экспериментирования сосредоточивший в своих руках секреты техники, приемы мастеров эпохи Возрождения, русского классицизма, французских школ последней четверти девятнадцатого века, немецкого экспрессионизма начала двадцатого века, русского авангарда. Однако его потребность к розыгрышам и мистификациям раздражала начальников и шокировала добропорядочных обывателей. Гимн, гимн Элию Белютину! Да!
Но! Он не был диссидентом, да, как и все мы, он мечтал "не разрушать до основанья, а затем...", а гармонизировать и улучшать то государство, которое не им было преступно и непростительно разорено, и дар Божий и интуиция неустанно требовали от него свершений, и он мечтал о возрождении великого русского искусства, дьявольски обескровленного за несколько десятилетий советской власти идеологами культуры социалистического реализма.
Тогда почти каждого из нас сдерживала инерция тридцатых, сороковых годов, порожденная страхом репрессий, гибелью кумиров и родственников, деятельностью НКВД-КГБ, шепотом на кухне. В то же время в воздухе носились идеи - ну что-то наподобие "пражской весны". Уже ходил по рукам и героический самиздат, в искусстве множились и расцветали в виде полунамеков идеи о самовыражении и свободе личности.
В узком кругу в своих мастерских, дома устраивались персональные, самобытные, а то и мятежные выставки всевозможных оттенков, но трудно, почти невозможно было выступить публично, да еще коллективно, массово.
Выставки студии Белютина продемонстрировали возможность открытого разговора, это были первые массовые публичные выступления московских художников-авангардистов (вне рамок официального Союза художников). Наиболее заметными стали выставки в Доме кино, в гостинице "Юность", в Доме ученых, в Литературном институте, и самая представительная - в Доме учителя на Большой Коммунистической улице (на Таганке) совместно с Эрнстом Неизвестным, Юло Соостером, Владимиром Янкилевским и Нолевым-Соболевым, которая почти в полном составе 1 декабря 1962 года была по указанию заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС Поликарпова перенесена в Манеж и как бы завершила собой замечательный период "оттепели".
До Манежа
Борис Поцелуев
В 1954 году я женился на бывшей своей однокурснице Виктории Шумилиной. Через четыре месяца, в апреле 1954 года, я в качестве литературного корреспондента, а Виктория в качестве художника были командированы журналом "Смена" на целину. Первую партию добровольцев сопровождал инструктор райкома ВЛКСМ Борис Поцелуев. Провожали нас торжественно с флагами, транспарантами и духовыми оркестрами, а на пустынных берегах Иртыша ни нас, ни наших добровольцев никто не ждал. В холодных бараках, в неотапливаемых колхозных клубах замерзали ребята, а мы, я, Виктория и Борис, на обкомовском "газике" метались между Павлодаром и Иртышском в поисках несуществующего начальства и затерявшейся техники. Мороз, ураганный ветер, поземка. Без дорог, ничего не видя, потому что в воздухе клубились снежные и туманные вихри, по трое суток пробивались мы от одного селения до другого, в минуты усталости и отчаяния рассказывали друг другу о своей довоенной, военной и послевоенной жизни. Почти все наши добровольцы-целинники разбежались кто куда, а в конце апреля и мы практически ни с чем возвратились в Москву. Я написал очерк, который не был напечатан, а весь этот разговор к тому, что произошло в 1962 году, почему именно меня вызвал в МГК партии на улицу Куйбышева инструктор МГК КПСС по культуре Борис Поцелуев.
Белютин и Шпиндлер
Одно из первых моих впечатлений в студии Белютина. Двухминутные задания по методу Чистякова. Одна минута на соображение, одна на исполнение. Пытаюсь сосредоточиться, но мешает стук за спиной. Оборачиваюсь. Марлен Шпиндлер. Волосы торчат во все стороны, руки не умещаются в рукавах курточки. Отбегает от мольберта, втыкает кисть в палитру, бежит к мольберту и с грохотом втыкает кисть в картон (бумагу).
Смотрю на то, во что он ударяет. Никакого отношения к заданию педагога не имеет, но интересно: хаос, свобода, цвет. Разрываюсь между Белютиным и Шпиндлером.
Третья летняя практика студии Белютина
в Доме отдыха "Красный стан"
Бильярд. Мужики-завсегдатаи, два-три "профессионала". В бильярдную входит Оля Барченко, кареглазая, желтоволосая. Просит кий, все смеются, но спокойная, уверенная в себе, разбивает треугольник, два шара в лузах, затем серия ударов - и игра завершена. Не то "ах!", не то "ох...". Оля улыбается и уходит.
А Белютин задолго до завтрака, до подъема - молодой, длинноногий... Мне вспоминается Петр Первый на картине не то Бенуа, не то Лансере.
Я не сплю и вижу его, мелькающего вдали, перебегающего с холма на холм, мчащегося вдоль берега Москва-реки. Это он, в моем представлении уже не Петр, а Наполеон Бонапарт, составляет диспозицию: кому, где, на каком месте и с какой целью начать первую свою красностанскую картину. Забыл написать еще, чем и на чем. Тут необходимо возвратиться дней на десять назад, вспомнить, как бегали мы по московским хозмагам и покупали свечи, гвозди, разных размеров щетки, банные и коридорные, разных фактур резиновые коврики, и мочалки, и губки, а в "Детском мире" по пятьдесят листов бумаги и картона, цветные бумаги и поролоновые детские игрушки, и выпрашивали у своих жен и матерей старые дамские капроновые чулки, набивали их ватой, и еще много-много мыла для спонтанной живописи при заходе солнца. Но это уже второй наш вечер. Детали я забыл: дорога на Можайск. Поезд, автобус. Но столовая.
Борис Жутовский приглашает меня за стол. Борис, Лена Киверина, Петр Адамович Валюс, я четвертый, и жена моя уже сидит за столиком с Леной Лебедевой и Олей Барченко.
Лена только что окончила художественное отделение Полиграфического института, а Оля - десятиклассница, восемнадцать лет, но - бильярд! Еще в Москве на занятиях я обратил внимание на ее живопись.
Белютин говорит, а она вроде слушает и не слушает, а краски экспрессивные, колорит неожиданный, и с перспективой и рисунком у нее все наоборот, не то Руо, не то Бюффе, ни того, ни другого я тогда не знал, не ведал, это попытка из сегодняшнего дня заглянуть назад, и мне неудивительно, что рядом со мной стоит и смотрит, разинув рот, на то, что она делает, Марлен Шпиндлер. Должен сказать, что его грубость, необузданность, язык с "блять" после каждого слова, бесцеремонность в быту слегка напугали меня, когда он устроился в комнате на соседней со мною кровати, кроме него в комнате были Игорь Виноградов, Люциан Грибков, Николай Воробьев.
Марлен Шпиндлер пил, воровал, по пьянке бил и оскорблял людей, любил женщин, просидел в тюрьмах более двадцати лет и написал около тысячи картин, писал где угодно и на чем угодно. Сотни его работ находятся в музеях мира, о творчестве его пишут статьи, часть работ приобретена Третьяковской галереей.
После серии инсультов к нему все же вернулся дар речи, и он продолжает, прикованный к креслу, работать.
В 1960 году я помог ему, и, несмотря на различные обстоятельства наших отношений, ощущаю свою причастность к его судьбе и ныне.
Предыстория
Из детства. Дом пионеров на улице Стопани. Лекции по античной литературе профессора Радцига, и после каждой он читает на греческом языке главы из "Илиады" или "Одиссеи", что-нибудь из Гомера. Маленький лысый человечек с низким, густым, звонким, свирепым, сексуальным, огромным и шумным голосом, громы и молнии были там, и стрелы, и яд. Гармония, поэзия, трагедия и предчувствие бессмертия - искусство...
Тогда в Исторической библиотеке, конспектируя Светония и потрясенный описаниями проскрипций в Древнем Риме, я увидел у соседа книжечку Корнея Чуковского о поэте Александре Блоке и любопытства ради выписал. Книжка меня привела в смятение, ранний символизм Блока оказался созвучен моей первой влюбленности, я стал читать все о Блоке, у букинистов купил "Петербург" Андрея Белого, потом началось увлечение стихами Велимира Хлебникова и Бориса Пастернака, потом сам стал писать стихи. Таким образом ассоциативно я был подготовлен и к мысли о прелести новизны, и к искушению заняться формотворчеством. Присоединялась магия музыки. Я не пропускал ни одного концерта Софроницкого, играл тот самозабвенно, самобытно, а потом впервые "Поэма огня" Скрябина, "Колокола" Рахманинова, увлечение звукописью и латинским языком. Часто не понимая значения фраз, я наслаждался их звучанием: тэрра террарум, рерум публикорум, сальва домина etc... И еще. Много раз я ходил до войны на Кропоткинскую улицу в Музей западной живописи, и мне нравилось ходить туда и смотреть картины, но импрессионисты привлекали и волновали меня не своей пленэрной правдой, а своей таинственностью.
Дивизионисты писали цветными точками. Зачем? Почему? Почему не просто? Или они нравились мне недомолвками?
Тауэр в тумане?
Непредсказуемая штука жизнь. Белютин тратил время, силы, а ученики уходили, отпочковывались. Того, что они получали в студии, хватало им на весь остаток жизни. Незаметно бывшие авангардисты становились консерваторами. Вот и я на всю жизнь остался в плену неразрешимых задач постимпрессионизма. Неужели все так просто?
А как же самобытные гении? Или не всегда искусство начинается с нуля? Разве искусство не удел единиц? Моцарт и Сальери. Могут ли существовать под одной крышей триста Моцартов? Белютин отвечал, что да, могут!
Выставка на Таганке состоялась 26 ноября 1962 года. Пригласительный билет. На обложке был изображен глаз и текст - "Экспериментальная студия живописи и графики". Внутри билета - 30 подписей участников.
На обороте билета - "Художники студии и скульптор Эрнст Неизвестный приглашают Вас познакомиться с их новыми работами. Они Вас ждут 26 ноября в 18 часов. Адрес - метро "Таганская", Большая Коммунистическая, 9, студия живописи.
20 ноября 1962 года на очередное занятие студии пришел Эрнст Неизвестный. Он четыре часа наблюдал за работой, переходил от одного мольберта к другому. Работы студийцев ему понравились, и он предложил принять участие в росписях интерьеров Физического института, где должны были стоять выполненные им скульптуры.
Чтобы получить представление, как это будет выглядеть, решили устроить совместную выставку 26 ноября во флигеле при Доме учителя на Большой Коммунистической (дом No 9) - вечером была открыта однодневная совместная выставка студийцев, Эрнста Неизвестного и его трех друзей - В. Янкилевского, Ю. Соостера и Ю. Соболева.
Были приглашены будущие заказчики - академики Капица, Тамм, их коллеги, гости, друзья художников. Стены небольшого по площади, но высокого зальчика были почти сплошь завешаны одноформатными (70 х 104 см), в одинаковых рамах работами художников и являли собой необычное зрелище - раскованные, трансформированные, то буйные, цветные, спонтанные, эмоционально открытые, то тяжелые экспрессивные, нарочито предметные картины, образуя непрерывный рельеф, органически сливались со скульптурами Э. Неизвестного. Атмосфера выставки была шумной, праздничной, непринужденной, художники что-то объясняли, гости спорили друг с другом, были противники, не все всё понимали, но всех объединяло ощущение неординарности происходящего. Помещение не могло вместить всех. Образовалась толпа перед входом, одни уходили, заходили вновь прибывающие. Разошлись поздно вечером. Демонтаж выставки перенесли на утро. Утром следующего дня первыми за своими работами приехали Вера Ивановна Преображенская и Люциан Грибков, открыли помещение, заперли за собой дверь. В дверь постучали. Трое иностранцев с сумками и штативами объяснили, что намерены сфотографировать выставку. Приезд их не был предусмотрен. Вера Ивановна направилась в соседнее помещение, позвонила Белютину.
Когда через пять минут она вернулась, зал был освещен софитами, из подъехавших автофургонов в него вносили телеаппаратуру, началась съемка. Приехал Белютин, на вопрос одного из корреспондентов: "Разрешено ли это искусство в вашей стране?" - он ответил утвердительно. Я уверен, что его ответ был искренним, еще не кончилась "оттепель", и он верил в реальность предстоящих заказов. Экспозиция была разобрана, все картины и скульптуры развезены по домам и мастерским.
А на следующий день под девизом "Абстрактное искусство на Большой Коммунистической улице!" по межконтинентальным телевизионным каналам выставка была показана в Европе и Америке. Вскоре на Кубе, на пресс-конференции, которую давала советская дипломатическая миссия во главе с Микояном, одним из иностранных корреспондентов (кажется, их было около трехсот) был задан вопрос: "Действительно ли в СССР разрешено абстрактное искусство?". Никто ничего не знал. Позвонили в ЦК. Там никто ничего не знал. Запросили МГК КПСС. Инструктор МГК партии по искусству Борис Поцелуев поехал по указанному ему на основании телепередачи адресу в Дом учителя и на пригласительном билете обнаружил мою фамилию. Тут же позвонил мне и предложил утром 30 ноября явиться к нему на улицу Куйбышева. Он позвонил именно мне, потому что мы были давно и достаточно хорошо знакомы. Утром я рассказал ему все, что знал о студии, о талантливости педагога, о "Красном стане", поездках на пароходе, о художниках, об их работе, как лично мне много дали эти три года занятий в студии. В том, что я говорил правду, у него не возникало сомнений.
Между тем в кабинет Поцелуева заходили вызванные им "товарищи": секретарь парторганизации МОСХ Щеглов, директор МОХФ Мазур, директора комбинатов Художественного фонда.
По предложению Поцелуева я позвонил Белютину, вместо него приехала Нина Михайловна Молева, вызвали старосту одной из групп студии художницу Гедду Яновскую, собрались работники аппарата МГК, никто не интересовался нашими работами, но все требовали, чтобы мы ответили, зачем мы пригласили иностранцев. Мы их не приглашали, ничего ответить не могли. В 12 часов Поцелуева и сотрудников МГК вызвали в соседний кабинет, а потом Поцелуев вернулся сияющий, отпустил всех, кроме нас троих, и сказал, что завтра наши картины с выставки на Большой Коммунистической будут смотреть руководители партии и правительства, что к 8 часам вечера они должны быть доставлены в Манеж. Это был приказ.
Нина Молева сказала, что без Белютина мы решить этот вопрос не можем. Втроем мы поехали к Белютину. "Это провокация, - сказал Элий Михайлович, выставлять работы не будем".
Зазвонил телефон...
Д. Поликарпов
Элий Михайлович подошел к телефону. Звонил заведующий Отделом культуры ЦК КПСС Поликарпов. Мы в соседней комнате размышляли, надо ли нам выставлять свои работы. Поликарпов приказывал, требовал, Белютин сопротивлялся, говорил, что художники развезли работы по домам, что многих участников уже нет в Москве, выставку в том виде, какой она была на Таганке, восстановить невозможно, художников может не быть на месте. Поликарпов настаивал. Вдруг Белютина осенило, и он задал вопрос: можно ли в случае отсутствия художников заменить их работы на другие, то есть не те, которые висели на Большой Коммунистической (на Таганке), а на любые другие по усмотрению студии? Поликарпов предложил везти по усмотрению, что получится. "Значит, можно заменить работы?" "Пожалуйста", - сказал Поликарпов. И тут мы все успокоились и решили показать наши последние пароходные работы: пейзажи волжских берегов, портреты рабочих, речные порты, краны, карьеры, виды городов Городца, Ульяновска, Волгограда, Казани, композиции на производственные темы, а Поликарпов сказал, что уже выслана машина (пикап) для сбора и доставки работ в Манеж, что машина поступает в полное наше распоряжение, что он лично каждые пятнадцать минут будет звонить Белютину по поводу того, как идут дела по сбору картин. Элий Михайлович тянул с ответом.
Звонок. Открываем дверь. В квартиру входит дама, говорит, что приехала из ЦК КПСС, машина внизу в нашем распоряжении, а она сама посидит с нами и подождет, пока все картины не будут собраны, и села на стул в углу комнаты.
Кто, кто она была? Должность, характер деятельности, фамилия? Ее присутствие сковывало нас, лишило нас возможности обмениваться мнениями. В этой неприятной ситуации Белютин вынужден был принять предложение Поликарпова.
Каждые пятнадцать минут звонил Поликарпов. Дверь квартиры была открыта настежь. Художники привозили оформленные картины, расставляли вдоль стен, складывали на пол, сами оставались. В необыкновенной тесноте Элий Михайлович отбирал. Часть сугубо экспериментальных работ он заменял тематическими того же плана и времени. Следует отметить, что по стилю они мало отличались от выставлявшихся прежде на Таганке и являли собой образцы того же вида экспрессионизма.
Около девяти часов вечера мы, кто на машине с работами, кто на такси подъезжали к Манежу, у входа нас встречали сотрудники аппарата ЦК, в основном руководящие работники. Вероятно, они боялись, что мы не приедем совсем, и очень были рады, шутили и, улыбаясь, помогали заносить картины в вестибюль и на второй этаж, где, к моему великому изумлению, уже на полу стояли скульптуры Эрнста Неизвестного, а вдоль стен компоновали свои картины В. Янкилевский, Ю. Соостер и Ю. Соболев. Из запасника кто-то принес кубические постаменты для скульптур, но почему-то они были покрыты то ли грязью, то ли плесенью. Эрнст волновался. Я, Леня Мечников, и кажется, Алеша Колли, и еще три художника пришли ему на помощь. Развесчики работ принесли большую банку белил. Мы сначала занялись реставрацией тумб, а потом помогали Эрнсту поднимать и устанавливать на белые тумбы его работы.
Итак, выставка наша должна была разместиться на втором этаже Манежа в трех залах бывшего буфета. Присутствовало двадцать пять художников, расставляли работы вдоль стен, делали экспозицию, в правом зале - работы студии, в небольшом центральном - друзей Эрнста, в последнем, левом, - скульптуры его самого. Приступили к работе развесчики. Белютин компоновал, а мы все помогали.
Между тем, один за другим приезжали члены правительства, секретари ЦК КПСС, члены идеологической комиссии. В 12 часов ночи приехала Фурцева, потом Мазуров, Ильичев, потом художники Сергей Герасимов, В. Серов, другие, потом Аджубей. По их лицам невозможно было определить, как они относятся к работам. Они не задавали вопросов, просто не замечая нас, проходили, смотрели и уходили. У входа в наш зал на столике стоял телефонный аппарат. В два часа ночи, когда, усталые и расстроенные, мы уже собирались разойтись по домам, раздался звонок. Просили Элия Михайловича Белютина. Звонил редактор из отдела искусства газеты "Известия": "Нам стало известно, - сказал он, - что экспозиция выставки "30 лет МОСХ" перед сегодняшним просмотром ее руководителями партии и государства дополнена новыми работами молодых художников Москвы, - какова концепция новой экспозиции, назовите фамилии и названия работ". Элий Михайлович говорил. Мы, еще не понимая, в чем дело, волновались, наконец он положил трубку, и лицо его впервые за эти сутки просветлело. "Друзья! - сказал он, - вас признали. Я обещал вам, что вы будете в Манеже, и вот вы победили, можете больше не волноваться!" Мы шутили, смеялись, обнимали друг друга.
...А минут через десять с печатной машинкой появился Борис Поцелуев. Выяснилось, что печатать умею только я. Борис сказал, что утром на просмотре разрешили присутствовать Неизвестному, Янкилевскому, Соостеру, Соболеву, Белютину и еще девяти художникам его экспериментальной студии - тем, кого сами они выберут. Белютин предложил выбрать тех, кто в состоянии был говорить об искусстве, о программе студии и ее задачах, и поручил мне перепечатать составленный кем-то под его диктовку (вероятно, Верой Ивановной Преображенской) список с анкетными данными - партийность, членство в Союзе художников, место работы, должность, домашний адрес. В список вошли Николай Воробьев, Дмитрий Громан, Борис Жутовский, Алексей Колли, Леонид Мечников, Вера Преображенская, Михаил Сапожников, Леонид Рабичев, Владимир Шорц, все беспартийные, членами Союза художников были только Эрнст Неизвестный и я, членом Союза журналистов был М. Сапожников.
В половине четвертого утра все разошлись по домам, а в девять часов утра, нарядных и счастливых, наружная охрана по списку пропустила нас в Манеж.
Ариадна Соколова
Чтобы лучше понять, что за работы у нас были и что мы собирались теоретически защищать, да и в интересах повествования считаю необходимым вернуться назад. Помню, как еще за год до описываемых событий у памятника героям Плевны подписывали мы коллективное письмо в ЦК КПСС, доказывали, что наше искусство необходимо партии и народу. Мы все в это верили, и чтобы доказать свою правоту, летом закупили пароход, который ночью плыл, а с восходом солнца становился каждый день у причала нового города, доезжали по Волге до Ульяновска, Казани, Сталинграда и писали там свои картины. Позже эти пароходные работы мы выставили совместно с Эрнстом Неизвестным на Таганке. Вот своими словами я передам, что мне в конце шестидесятых годов рассказала молодая в то время ярославская художница Ариадна Соколова. Она окончила Ленинградскую Академию художеств, была принята в Союз, успешно работала в комбинате Художественного фонда и горя не знала. Но однажды утром шла по набережной и увидела, как к пристани пристал пароход и по трапу спустилось больше двухсот художников с огромными планшетами, рюкзаками, этюдниками. Разные по возрасту и своему положению, скромные совсем юные девочки и мальчики, уверенные в себе экзотически одетые бородатые пижоны и модницы, пожилые интеллигентные женщины, сорокалетние ветераны войны, совсем старые художники и художницы разошлись по городу, останавливались на перекрестках улиц, напротив приглянувшихся зданий или деревьев и с места в карьер начинали писать картины. Смотрели на одно, а делали совершенно другое.