Страница:
Глядит на вмиг осунувшееся Витькино лицо.
- Чье письмо-то?
- Отца.
- А он где? На Севере? На Дальнем Востоке?
- Погиб он...
Женщина умолкает.
- Так, - наконец произносит она. - Так... Знаешь что? Зайди-ка тут неподалеку, на Фонтанку. Там мастер - Сергей Иванович. Запомнил? Сергей Иванович. Попроси. Пусть хоть как-нибудь. Чтоб только один раз прокрутить. А мы здесь - перезапишем. Понял?
Витька кивает. На душе у него становится чуть полегче. И тут только он замечает: ух, как здесь красиво! Стены отделаны полированным деревом, блестящим и скользким, как лед. Все залито светом, хотя ламп не видать. Кресла какие-то чудные, низкие. И столики тоже, как в детсаде, только круглые и ножки - растопыркой. Все это напоминает Витьке кадр из какого-то заграничного фильма.
А вот и сама студия! Дверь в нее приоткрыта. Ну и дверь! Витька думал, такие бывают только в подвалах банка, где хранится золото, или бомбоубежищах. Толстенная! Из одной такой можно пять сделать! Краешком глаза Витька заглядывает внутрь студии; стены обиты чем-то светлым, вроде клеенки, и почему-то все усеяны дырочками. Зачем? Непонятно. На столиках какие-то приборы, вроде микрофонов. Или это и есть микрофоны?
Витька вздыхает: надо идти.
Сергей Иванович оказался тощим и длинным, как гвоздь. Хмур и молчалив. Пожилой уже. Он курил и глухо, надсадно кашлял. Посмотрел на пластинку, присвистнул.
"Сейчас скажет "в утиль", - подумал Витька.
И мастер сказал:
- В утиль...
Витька едва не заплакал. Но вовремя прикусил губу.
- Вы хоть чуть-чуть, - тихо выдавил он. - Хоть немножко... А?
- Немножко? - Сергей Иванович усмехнулся, покачал головой, протянул сверток обратно мальчику.
- А тут что? - ткнул он пальцем в пластинку. - Рок-н-ролл? Буги-вуги?
- Отец, - пробормотал Витька. - Погиб он.
Сергей Иванович из-под лохматых бровей, нахмурившись, оглядел Витьку, молча развернул фланель. Освободив место на столике, стал с лупой разглядывать бороздки.
- Да, - протянул он. - Работенка!
Витька молчал.
Сергей Иванович долго изучал пластинку.
- Где погиб отец-то? - спросил он.
- Возле Зальценбурга. Он сапером был. - Витька помолчал. - А деньги вот - рубль тридцать... Но, если мало, - заторопился он, - я еще добуду.
Сергей Иванович маленькой мягкой щеточкой неторопливо чистил пластинку. С лупой, зажатой в глазу, со щеточкой в руке, он походил на часовщика.
- Так, - сказал Сергей Иванович. - Значит, достанешь деньги? А откуда?
Витька насупился.
- У матери свистнешь? - подсказал Сергей Иванович. - Или коньки загонишь?
- Я не свистну, - сказал Витька. - Я добуду...
Сергей Иванович, разговаривая, продолжал чистить пластинку.
- Под Зальценбургом есть маленький городишко, забыл название, негромко сказал он. - Смешной городок. Все домики разноцветные, с острыми крышами, как игрушечные. И тротуары из желтых кирпичиков, тоже как игрушечные. И флюгера на крышах - тоже игрушки. Тут тебе и Дюймовочка, и Золушка, и Кот в сапогах, и Красная Шапочка. Но больше всего деревянных человечков - Буратино. На крышах, на окнах, на дверях...
- А знаете, - вдруг некстати сказал Витька. - Я родился восемнадцатого апреля. В сорок пятом. В тот самый день, когда погиб мой отец...
К чему он это сказал? Вовсе некстати. Но мастер кивнул:
- Да...
Помолчал и прибавил:
- А у меня вот сынишка был... Поменьше тебя. Погиб. Тут, в Ленинграде... Сын погиб, а я жив. - Он покачал головой, словно удивляясь этой нелепости: молодой умер, а старый живет.
Сергей Иванович вынул лупу из глаза - под веком, возле носа, врезался глубокий багровый рубец, - достал из шкафа пузырек с какой-то зеленоватой жидкостью, помочил тряпочку и осторожно потер самый краешек пластинки. Посмотрел в лупу, опять потер.
- "Grusse und Kusse!" - прочел он и усмехнулся. - Ну до чего слезливый народ эти немцы. Прямо как девицы.
В мастерскую вошла пожилая женщина. Вынула из сумки сахарницу с отколотой ручкой и стала ждать, когда освободится мастер.
- Вот что, - сказал Сергей Иванович Витьке. - Оставь свое письмо. Сейчас некогда. Народ. Приходи к закрытию. К семи. Вместе помудруем. Авось что и выйдет.
Витька кивнул, пошел к двери. Конечно, он придет! А как же!
- Да! А насчет денег - вытряси из головы! - крикнул ему вслед Сергей Иванович.
...Целый вечер провели Витька и Сергей Иванович в пустой мастерской. Мастер выстроил на столике шеренгу разноцветных бутылочек.
- Главное, подыскать удачный растворитель, - объяснил он Витьке. Такой, чтобы клей растворил, а целлулоид - ни-ни, не трогал. Иначе Grusse und Kusse! Пиши пропало...
Витька присмотрелся: бороздки на вид были одинаковы. А ведь звуки получаются разные! Значит, чем-то совсем незаметным, совсем крохотным, вовсе даже невидимым глазу, каждый миллиметр бороздки отличается от соседнего.
Пробуя разные жидкости, мастер разговаривал с Витькой. Говорил он отрывисто, с большими паузами.
- Что мать? Одна? - спросил он.
- Одна...
Мастер взял другую бутылочку, красноватую, посмотрел в лупу, щеточкой почистил пластинку.
- Неправильно...
- Что неправильно? - не понял Витька.
- Неправильно, говорю, что одна. "Мертвый в гробе мирно спи". А живой он живой и есть...
- А сами вы? - тихо сказал Витька.
Он уже знал, что мастер одинок: жена и сын погибли в блокаду.
- И я - неправильно, - согласился Сергей Иванович. - Домой приду, хоть со столом беседуй.
Поговорили о школе, о кино. Обнаружилось: Сергей Иванович любит кино не меньше Витьки. Сразу сошлись, что "Дело Румянцева" мировая картина. И "Летят журавли" - тоже. А вот насчет "Платы за страх" мнения разделились. Сергею Ивановичу очень нравилось; Витька считал, что неплохо, но скучновато.
Часам к десяти вечера клей с пластинки полностью удалили.
- Еще как будет со звуком, - беспокоился Сергей Иванович. - Жаль, прокрутить не на чем.
Витька не потащил пластинку домой: еще повредят по дороге. И все равно ведь надо перезаписать. А ателье "Говорящее письмо" тут, неподалеку.
На следующий день после уроков он опять поехал к Сергею Ивановичу. Взял пластинку, завернутую в мягкую фланель.
- Ну, - протянул руку мастер, - желаю! Потом зайди, расскажи, как звук...
Витька хотел сказать что-то хорошее, душевное, поблагодарить. Но вокруг были люди. Он пожал руку Сергею Ивановичу и ушел.
В ателье с черной луной худощавая женщина встретила Витьку как старого знакомого.
- Удалил? - спросила она. - Молодчага!
Витька прошел за ней в студию. Оказывается, там внутри стеклянной перегородкой отделена особая комната - аппаратная. В ней уйма каких-то приборов. Женщина взяла Витькину пластинку, положила на резиновую подкладку проигрывателя. Это не обычный проигрыватель. Огромный, с массой каких-то рычажков, кнопок, он совсем не похож на тот, который есть у Витьки.
"Ну? - волнуется Витька. - Как звук?"
И вот - знакомый шорох. Два слабых щелчка... Шипение, и сквозь него такой родной, глуховатый с хрипотцой голос:
- Здравствуй, Феня, родная моя. С приветом к тебе из далекого Зальценбурга твой муж...
Что-то сжимает горло Витьке, жмет так сильно, - кажется, задушит. Витька отворачивается, чтобы эта худощавая седая женщина не заметила его волнения. Впрочем, она не глядит на него. Не мигая смотрит она в стену, обитую светло-бежевой клеенкой, "дырявую" стену, будто видит там что-то важное, значительное.
Кое-где в пластинке провалы, звук словно срывается, игла скрипит, скрежещет, но это длится лишь секунду. Потом опять все идет хорошо, звук чистый, ясный. И опять - срыв. Не беда. Все слова понятны. А что и непонятно, так Витька же наизусть знает. Главное, голос, родной, глуховатый голос, вот он, живой, близкий!
Потом женщина налаживает аппаратуру и перезаписывает письмо на новую пластинку.
- Деньги есть? - спрашивает она.
Витька кивает.
- Тогда плати. Вон касса.
И вот Витька уже дома. В портфеле у него две пластинки. Старую он прячет на печку, новую, завернутую во фланель, кладет на дно бельевого ящика, на ее обычное место.
Вечером приходит с работы мать. Ужинают.
"Ну же! Ну! - мысленно подталкивает ее Витька. - Ты же давно не слушала..."
И мать, словно повинуясь, выдвигает ящик, достает пластинку.
Витька понимает: сейчас мать, конечно, заметит, что пластинка другая. Немного светлее той и чуть больше в диаметре. И в середине нет старинного замка и нет "Grusse und Kusse" Витька готов: теперь он все расскажет, все без утайки. Пусть мать ругает, пусть!
Но мать неторопливо ставит пластинку на проигрыватель. Подперев ладонями голову, слушает.
Неужели она ничего не замечает? Странно. Или... нарочно?
В коридоре звонит телефон. По оживленному голосу матери Витька безошибочно угадывает: Николай Кириллович.
- Не знаю, - говорит в трубку мать. - Вряд ли... Не хочется мне сынишку одного оставлять. Ну, конечно, не маленький. А все же... Лучше другой раз...
Витька вспоминает Сергея Ивановича: "Неправильно это".
Витька понимает: сейчас надо бы подойти к матери и грубовато сказать:
- Чего уж... Шагай... Я все одно весь вечер буду физику зубрить. Без тебя еще и спокойней.
Это было бы по-настоящему, по-мужски. Но почему-то у Витьки так не получается.
"Ладно, другой раз скажу", - думает он, а пока...
- Мам, ты сиди. Сиди! Я сам уберу со стола, - говорит он и гремит посудой.
ЗОЛОТАЯ
Леонид Грачев, тощий, угловатый, нескладный, похожий на Дон-Кихота, только без бородки и в спортивной куртке на "молнии", сидел в большой комнате отдела музыкального вещания в Доме радио и просматривал письма. Как всегда, целую пачку их положила ему на стол секретарша Анечка.
Письма были всякие.
В трех письмах слушатели возмущались: вчера в концерте диктор вместо Скрябина назвал Мусоргского: "Поэма экстаза" Мусоргского.
"Может быть, и у Мусоргского есть "Поэма экстаза"? - не без ехидства спрашивал один из пишущих. - Мы раньше, правда, такой не знали".
"Дотошный народ! - покачал головой Грачев. - И как быстро: вчера передали, а сегодня уже - бац! - сразу три сигнала!"
Эта скрупулезность, придирчивость слушателей раздражала, но в то же время и радовала его; значит, не зря он трудится, значит, каждую передачу действительно слушают. А то некоторые говорят, что телевизор совсем вытеснил радио. Передаем, мол, в эфир. Ну, в эфир, в атмосферу и уходят наши радиоволны. А люди, как припаянные, торчат возле голубых экранов. И нас не слушают. Нет, дудки! Очень даже слушают!
Прочитал еще два письма и засмеялся.
В первом некий "Лопарев М.Н., студент" негодовал: мало звучит легкой музыки.
"Трудящийся человек после работы желает отдохнуть, - писал он. - А вы тюкаете его по башке тяжелыми, как гири, симфониями. Или боитесь джаза? Западное влияние пришьют? Бросьте! Кончились те времена!"
А в другом письме "Никитич А.Г., домохозяйка" с грустью писала: "Эфир заполонили модные синкопы, бешеные ритмы, взвизги, пришепетывание. А где же чудесная истинная музыка, волнующая душу, облагораживающая сердце? Где симфонии, романсы, отрывки из опер?"
"Вот, всегда так!" - усмехнулся Грачев.
Был он молод, работал на радио всего второй год и еще не утратил счастливой способности радоваться каждой удачной передаче, каждому хорошему письму, огорчаться из-за любой пустяковой промашки.
Когда однажды диктор объявил "Роберт Шуман" вместо "Роберт", Грачев побелел, будто обрушился потолок.
Старые сотрудники, убедившиеся на своем многолетнем опыте, что без "накладок" дело не обходится, посмеивались над ним, но в то же время умилялись этой его чистоте, наивности. В самом деле, не так уж часто сейчас встретишь двадцатишестилетнего мужчину, краснеющего, как девица.
А Грачев краснел так, что даже шея у него начинала полыхать.
Леонид окончил консерваторию года два назад. Его товарищи, даже менее способные, стали преподавать в музыкальных школах и техникумах, работать в театральных и всяких других оркестрах, некоторые уехали в консерватории и театры Сибири и Дальнего Востока.
А он месяца два болтался без дела, а потом стал работать редактором на радио. Должность была маленькая и оплачивалась не ахти как. Друзья пожимали плечами: Ленька Грачев заслуживал большего. Но он был доволен: работа интересная, живая и, главное, все время словно купаешься в музыке. А музыкой этот долговязый, нескладный парень прямо-таки дышал. Без нее он, наверно, просто зачах бы, захирел.
...Грачев просмотрел еще несколько писем. Вот и последнее. На тетрадочном листе в клетку:
"Родные мои товарищи из радиопередач.
Может, вам покажется чудным мое стариковское послание. Скажете: "Ишь, дед, ему помирать самая пора, а он вона чего надумал!"
Вскорости, точнее говоря, 11 марта стукнет ровно пятьдесят годков, как обвенчался я с моей Полинушкой.
И вот 11 марта вечерком сберутся у нас ради такого события сродственники, дети и внуки. А у меня, скажу не хвастая, одних только внучат обоего пола девять голов! И вот, хорошие вы мои, нижайшая к вам просьба. Уважьте старого дурня, сыграйте по радио песенку "Знакомое окошко" и непременно присовокупьте: "Передаем, значит, по личной просьбе персонального пенсионера Митрохина Кондратия Максимовича, каковой в сей вечер отмечает золотую годовщину своей свадьбы".
"Знакомое окошко" исполните потому, как именно эту песенку не единожды певал я моей Полинушке, когда был молод и ухаживал за ней и торчмя торчал под ее окошком.
Так что, будьте столь ласковы, не откажите старику..."
Подобные письма Грачев читал не раз. То какой-нибудь моряк просил исполнить "Раскинулось море широко", то шахтер в день своего рождения просил дать по радио что-нибудь "насчет уголька", то девушка, уехавшая на целину, просила сыграть "До свиданья, мама, не горюй", это будет приветом от нее матери.
Но письмо старика чем-то тронуло его.
"Золотая свадьба!" - Грачев даже покрутил головой. Ему, молодому, пятидесятилетний юбилей совместной жизни казался чем-то невероятно огромным, как высоченная гора или бескрайний океан (которого он, кстати, никогда в жизни не видел).
Грачев показал письмо Валентине Ивановне, редактору, сидящему за соседним столом, и они тут же решили, что грех не порадовать старика в такой день.
- А что это за "Знакомое окошко?" - насупила брови Валентина Ивановна. - Я что-то не помню...
Грачев тоже не знал такой песенки.
- Может быть, "На окошке на де-е-евичьем, все горел огонек", - негромко пропела Валентина Ивановна. - Впрочем, нет, это песенка военных времен. Сороковые годы. А старик ухаживал за своей Полинушкой еще до революции.
Оба задумались. Грачев позвонил в фонотеку.
- Сейчас Илью Яковлевича заведем, - зажав трубку ладонью, подмигнул он Валентине Ивановне.
Илья Яковлевич - заведующий фонотекой, вспыльчивый, темпераментный - не раз хвастал, что в его фонотеке "все есть".
- Илья Яковлевич, - сказал Грачев. - Тут, понимаете, трудное дельце. Мы прямо в тупике. Да и вам, вероятно, не решить, - он опять подмигнул Валентине Ивановне.
- Что за ребусы?! Не тяните, молодой человек! - загромыхал заведующий фонотекой. - Как-никак у нас на стеллажах шесть тысяч часов звучания.
"Сейчас станет перечислять, чем еще славится его фонотека, - подумал Грачев. - Уникальные записи великих людей, все оперы, все "шумы" и так далее, и так далее".
Он объяснил, что ему нужно.
- "Знакомое окошко"? - переспросил Илья Яковлевич с такой интонацией, что, мол, как не стыдно беспокоить занятых людей по пустякам. - А я-то полагал, вам нужен уникальный Ершов или неизвестная запись Менухина. Через пятнадцать минут, молодой человек, будете иметь свое "Окошко"! - он положил трубку.
Прошло пятнадцать минут, и полчаса, и час, - Илья Яковлевич не звонил. Грачев сам спустился в фонотеку.
Это были сплошь уставленные стеллажами три зала. Они напоминали библиотеку, с той лишь разницей, что на полках хранились не книги, а плоские коробки с пластинками, лентами и пленками, да на столах - всевозможные проигрыватели и магнитофоны.
- Вот, извольте, четыре "Окошка", - сказал Илья Яковлевич. - "У окошка" - музыка Спенсарова, "За окошком" - музыка Голещанова, "Не торчи под окошком моим" - музыка Хлястикова и "Парень с девкой целовались за окном" музыка Пронина. Но... - Илья Яковлевич сдвинул очки на лоб, - все эти песни созданы в двадцатых - тридцатых годах. Ясно, молодой человек?
Грачев молчал.
- Окошек у нас в фонотеке на целый поселок хватит, - усмехнулся Илья Яковлевич. - Но дореволюционных - ни одного. Просто старикан, наверно, перепутал название. Да, господи, ну, прокрутите какое-нибудь из моих четырех окошек, и ваш пенсионер прослезится от умиления. Ему же главное, чтоб на весь свет возвестили: такой-то, имя, отчество, фамилия, сегодня справляет свой юбилей. А "Окошко" - так, довесок...
Да, Грачев это и сам понимал. Можно, конечно, заменить стариковское "Окошко" каким-нибудь другим. Слушатели и не заметят. Да и вообще формально все правильно. Просил "Окошко" - получай "Окошко". А хотел другое - надо было указать композитора и поэта.
И все-таки...
- А знаете, - сказал Грачев, - позвоним-ка Константину Филимоновичу!
Константин Филимонович - известный музыковед, славящийся своей эрудицией, не раз выручал "радистов" в трудных случаях. Память у него была прямо-таки устрашающая. Запоминал все - и притом накрепко. Даже телефонный номер, однажды увиденный, навсегда застревал в его мозговых извилинах, как в прочных сетях.
Грачев позвонил.
- "Знакомое окошко"? - переспросил Константин Филимонович. - Одну секундочку, одну секундочку...
Он что-то бормотал, гудел себе под нос, и Грачев мысленно видел, как с трубкой возле уха мечется этот пожилой профессор около аппарата, словно цепью прикованный к нему длинным телефонным шнуром. Все знали: Константин Филимонович ни минуты не мог стоять спокойно возле телефона.
- Вероятно, это "жестокий романс", столь модный в те времена, - наконец сказал профессор. - Но не ручаюсь. Мало данных. Слишком мало...
Грачев вернулся к себе в отдел.
- Съезди-ка к старику, - посоветовала Валентина Ивановна. - Может, он вспомнит мотив? Или слова? Ну, хоть частично. И вообще проверить не мешает.
Грачев обрадовался. Конечно, надо навестить старика. Разузнать подробности о "Знакомом окошке". А заодно и проверить. А вдруг никакого старика и золотой свадьбы и в природе нет?! А просто кто-то разыгрывает. Объявим по радио: передаем "Знакомое окошко" по просьбе пенсионера такого-то, а шутники будут со смеху покатываться: ловко, мол, обдурили простаков!
Грачев поехал.
Автобус вывез его на окраину. Здесь совсем не по-городскому пахло талым снегом, пряной мокрой корой деревьев, тем извечным запахом начинающейся весны, который всегда так будоражит кровь и настойчиво напоминает: ты еще молод, все еще впереди. Находясь целыми днями в шумном, суетливом Доме радио, среди бесконечных заседаний, прослушиваний, разговоров, Грачев как-то отвык от этих бодрящих весенних запахов, словно вовсе даже забыл, что они существуют, и теперь прямо-таки хмелел от них.
Он долго стоял возле канавы, по которой мутная вода несла почерневшие льдинки, щепки, какой-то мусор, потом неторопливо побрел по мощенной булыжником улочке.
Оказалось, жили старики в двух смежных комнатушках в большой коммунальной квартире.
Комнаты были полны птиц. Клетки стояли на полках, этажерке, на столах, на шкафу. Клетки висели у окон, на стенах, под потолком. Отовсюду неслось дзеньканье, цвиканье, щелканье, свист. Прыгали, порхали крохотные пестрые комочки. Благодаря птицам приплюснутые комнатушки с дешевой невзрачной мебелью казались словно просторнее, больше и выше.
Кондрат Максимович, маленький, суетливый, сохранял еще бойкость ума и живой блеск вертких глаз, хотя было ему уже за семьдесят.
Грачеву он очень обрадовался, усадил, стал рассказывать какую-то длинную путаную историю. Грачев терпеливо слушал. К чему эта история, он не понимал, но слушал. Однако история все не кончалась... Грачев покраснел, кашлянул:
- Простите, а вы помните мотив "Знакомого окошка"? - спросил он. - Или слова?
- Как же! Как же! - встрепенулся старик.
Откашлялся и дребезжащим тоненьким дискантом затянул:
Знакомо мне твое окошко...
Птицы вдруг сразу все замолкли, словно и они хотели послушать старика.
Но он тотчас прервал пение. Вторую строку забыл. Долго вспоминал ее, на все лады повторял "Знакомо мне твое окошко", очевидно надеясь, что рано или поздно она механически выскочит за первой.
Но она не выскакивала.
Провал в памяти так расстроил старика, что он даже прослезился.
- Чудная песенка. И я столь часто певал ее. Знаете, ее еще так душевно исполняла Маня Зарубина, ну, певица из цыганского хора, известная в те времена...
- А вы не волнуйтесь. Вы хоть без слов, только мотив, - посоветовал Грачев.
Старик снова откашлялся и дребезжащим голоском затянул:
- Та-та-ти-та... ти-ти-ти... та-та...
Мелодия была не яркой. А может, старик и тут что-то забыл? Но Грачев все-таки ухватил ее и записал.
Пока старик пел, одна из пичужек, крохотная, бархатисто-палевая, смешно и очень искусно передразнивала его: ее тоненький голосок тоже дребезжал и срывался.
- Тю, дурашка! - присвистнул старик. - Срам какой!
И пичуга замолчала.
На стене висела грамота под стеклом. Грачев подошел. Сверху на грамоте был изображен мускулистый рабочий, похожий на циркового борца. Он рвал опутывающие его цепи. Очевидно, цепи капитализма... Внизу под грамотой подпись: Буденный.
- Это за Первую Конную, - сказал старичок.
Грачев чуть вслух не удивился. Вот уже не подумал бы, что тщедушный старикан когда-то скакал на коне с саблей наголо.
Вошла маленькая пухлая старушка.
"Полинушка", - подумал Грачев.
Старушка поставила на стол пирог с капустой. Нет, песенки она не помнила. Грачев для приличия съел кусок и распрощался.
Обратно Грачев всю дорогу улыбался. Старички понравились ему. И птицы понравились. Словно в каком-то тропическом саду побывал. Довольный, он глядел в окно автобуса, близоруко щурился, и тогда лицо его принимало такое выражение, будто он собирался чихнуть.
Вернувшись в отдел, он сразу позвонил в фонотеку. Пропел Илье Яковлевичу первую строчку и мотив.
- Нет, не помню.
- Жаль, - Грачев уже хотел положить трубку, потом добавил: - Эту песенку цыганка Маня Зарубина исполняла...
- Маня Зарубина! - воскликнул Илья Яковлевич. - Чего же вы раньше молчали?! Сразу бы и сказали: из репертуара Зарубиной. Ждите.
Вскоре Илья Яковлевич позвонил:
- Нашел! Это старинный романс. Называется вовсе не "Знакомое окошко", а "Осенний вечер". У нас его Михаил Каширин под гитару исполняет.
Грачев спустился в фонотеку. Поставил на магнитофон отложенную ленту. Прослушал романс и поставил снова.
Нет, это не выдающееся музыкальное явление. Обычный романс. Правда, теплый, с душой. И чуть сентиментальный, как, впрочем, большинство старинных романсов. И все же надо исполнить. Пусть старички порадуются.
Дадим небольшое лирическое вступление: мол, поздравляем с таким чудесным юбилеем. Ведь не так-то часто бывают в городе золотые свадьбы. Это и для молодежи поучительно: вот как дружно прошли по жизни супруги. Не как некоторые нынешние юнцы: сегодня в загс, жениться, через месяц - в суд, разводиться.
На следующий день Грачев говорил со старшим редактором. Показал письмо, улыбаясь рассказал, как разыскивал "Окошко".
- Хочу включить в концерт по заявкам, - сказал Грачев. - Одно только трудно: как добиться, чтобы концерт прошел одиннадцатого марта, вечером? Именно одиннадцатого. В этом вся соль...
Старший редактор, Николай Гаврилович, пожилой, хмурый, неразговорчивый, слушал Грачева молча.
- Сам говоришь - обычный романс. Зачем же засорять эфир? - спросил он. - К тому же, рекомендуют давать побольше советской музыки...
Грачев снова с жаром рассказал насчет золотой свадьбы и симпатичных старичков. Говоря, он брал со стола пресс-папье, календарь, стаканчик для карандашей. Вертел, переворачивал, катал. Николай Гаврилович молча, один за другим, отбирал их у него.
- Симпатичных старичков на свете много, - хмуро произнес старший редактор. - И вообще... Что это за мода стала?! Именины, свадьба, встреча, разлука - по любому поводу сыплют заявки. Давай исполняй! Используют нас, как какой-то бесплатный оркестр. Честное слово!
Грачев молчал.
- Мы должны давать в эфир только лучшие произведения, имеющие большую идейно-художественную ценность, интересные для всего народа, - размеренно, четким голосом продолжал Николай Гаврилович. - А твое "Окошко"? Кому, кроме этих "молодоженов", оно нужно?
Грачев молчал. Он знал: когда у старшего редактора появляется вот такой металл в голосе, все, его уже не переспоришь.
- Да и вообще: ты же знаешь, концерты по заявкам у нас обычно идут утром по воскресеньям, а одиннадцатое - это... - старший редактор заглянул в календарь, - это вторник. Что же, специально для твоих симпатичных старичков передвигать концерт?
Грачев сказал:
- Не всегда же по воскресеньям... И почему не порадовать хороших людей?
Старший редактор покачал головой:
- Тебе бы в собесе работать, Грачев. Или в детсаду. Любвеобильное сердце у тебя. Наше дело - нести музыкальную культуру в массы, а не заботиться о разных старичках. Так-то...
Старший редактор встал. Грачев понял: разговор окончен. Он ушел.
Было обидно. Обидно и глупо. Вообще-то пустяк. Ну, передадут "Окошко" или нет - ничего не случится. И все-таки обидно. И за старичков. И за свой труд напрасный.
- Чье письмо-то?
- Отца.
- А он где? На Севере? На Дальнем Востоке?
- Погиб он...
Женщина умолкает.
- Так, - наконец произносит она. - Так... Знаешь что? Зайди-ка тут неподалеку, на Фонтанку. Там мастер - Сергей Иванович. Запомнил? Сергей Иванович. Попроси. Пусть хоть как-нибудь. Чтоб только один раз прокрутить. А мы здесь - перезапишем. Понял?
Витька кивает. На душе у него становится чуть полегче. И тут только он замечает: ух, как здесь красиво! Стены отделаны полированным деревом, блестящим и скользким, как лед. Все залито светом, хотя ламп не видать. Кресла какие-то чудные, низкие. И столики тоже, как в детсаде, только круглые и ножки - растопыркой. Все это напоминает Витьке кадр из какого-то заграничного фильма.
А вот и сама студия! Дверь в нее приоткрыта. Ну и дверь! Витька думал, такие бывают только в подвалах банка, где хранится золото, или бомбоубежищах. Толстенная! Из одной такой можно пять сделать! Краешком глаза Витька заглядывает внутрь студии; стены обиты чем-то светлым, вроде клеенки, и почему-то все усеяны дырочками. Зачем? Непонятно. На столиках какие-то приборы, вроде микрофонов. Или это и есть микрофоны?
Витька вздыхает: надо идти.
Сергей Иванович оказался тощим и длинным, как гвоздь. Хмур и молчалив. Пожилой уже. Он курил и глухо, надсадно кашлял. Посмотрел на пластинку, присвистнул.
"Сейчас скажет "в утиль", - подумал Витька.
И мастер сказал:
- В утиль...
Витька едва не заплакал. Но вовремя прикусил губу.
- Вы хоть чуть-чуть, - тихо выдавил он. - Хоть немножко... А?
- Немножко? - Сергей Иванович усмехнулся, покачал головой, протянул сверток обратно мальчику.
- А тут что? - ткнул он пальцем в пластинку. - Рок-н-ролл? Буги-вуги?
- Отец, - пробормотал Витька. - Погиб он.
Сергей Иванович из-под лохматых бровей, нахмурившись, оглядел Витьку, молча развернул фланель. Освободив место на столике, стал с лупой разглядывать бороздки.
- Да, - протянул он. - Работенка!
Витька молчал.
Сергей Иванович долго изучал пластинку.
- Где погиб отец-то? - спросил он.
- Возле Зальценбурга. Он сапером был. - Витька помолчал. - А деньги вот - рубль тридцать... Но, если мало, - заторопился он, - я еще добуду.
Сергей Иванович маленькой мягкой щеточкой неторопливо чистил пластинку. С лупой, зажатой в глазу, со щеточкой в руке, он походил на часовщика.
- Так, - сказал Сергей Иванович. - Значит, достанешь деньги? А откуда?
Витька насупился.
- У матери свистнешь? - подсказал Сергей Иванович. - Или коньки загонишь?
- Я не свистну, - сказал Витька. - Я добуду...
Сергей Иванович, разговаривая, продолжал чистить пластинку.
- Под Зальценбургом есть маленький городишко, забыл название, негромко сказал он. - Смешной городок. Все домики разноцветные, с острыми крышами, как игрушечные. И тротуары из желтых кирпичиков, тоже как игрушечные. И флюгера на крышах - тоже игрушки. Тут тебе и Дюймовочка, и Золушка, и Кот в сапогах, и Красная Шапочка. Но больше всего деревянных человечков - Буратино. На крышах, на окнах, на дверях...
- А знаете, - вдруг некстати сказал Витька. - Я родился восемнадцатого апреля. В сорок пятом. В тот самый день, когда погиб мой отец...
К чему он это сказал? Вовсе некстати. Но мастер кивнул:
- Да...
Помолчал и прибавил:
- А у меня вот сынишка был... Поменьше тебя. Погиб. Тут, в Ленинграде... Сын погиб, а я жив. - Он покачал головой, словно удивляясь этой нелепости: молодой умер, а старый живет.
Сергей Иванович вынул лупу из глаза - под веком, возле носа, врезался глубокий багровый рубец, - достал из шкафа пузырек с какой-то зеленоватой жидкостью, помочил тряпочку и осторожно потер самый краешек пластинки. Посмотрел в лупу, опять потер.
- "Grusse und Kusse!" - прочел он и усмехнулся. - Ну до чего слезливый народ эти немцы. Прямо как девицы.
В мастерскую вошла пожилая женщина. Вынула из сумки сахарницу с отколотой ручкой и стала ждать, когда освободится мастер.
- Вот что, - сказал Сергей Иванович Витьке. - Оставь свое письмо. Сейчас некогда. Народ. Приходи к закрытию. К семи. Вместе помудруем. Авось что и выйдет.
Витька кивнул, пошел к двери. Конечно, он придет! А как же!
- Да! А насчет денег - вытряси из головы! - крикнул ему вслед Сергей Иванович.
...Целый вечер провели Витька и Сергей Иванович в пустой мастерской. Мастер выстроил на столике шеренгу разноцветных бутылочек.
- Главное, подыскать удачный растворитель, - объяснил он Витьке. Такой, чтобы клей растворил, а целлулоид - ни-ни, не трогал. Иначе Grusse und Kusse! Пиши пропало...
Витька присмотрелся: бороздки на вид были одинаковы. А ведь звуки получаются разные! Значит, чем-то совсем незаметным, совсем крохотным, вовсе даже невидимым глазу, каждый миллиметр бороздки отличается от соседнего.
Пробуя разные жидкости, мастер разговаривал с Витькой. Говорил он отрывисто, с большими паузами.
- Что мать? Одна? - спросил он.
- Одна...
Мастер взял другую бутылочку, красноватую, посмотрел в лупу, щеточкой почистил пластинку.
- Неправильно...
- Что неправильно? - не понял Витька.
- Неправильно, говорю, что одна. "Мертвый в гробе мирно спи". А живой он живой и есть...
- А сами вы? - тихо сказал Витька.
Он уже знал, что мастер одинок: жена и сын погибли в блокаду.
- И я - неправильно, - согласился Сергей Иванович. - Домой приду, хоть со столом беседуй.
Поговорили о школе, о кино. Обнаружилось: Сергей Иванович любит кино не меньше Витьки. Сразу сошлись, что "Дело Румянцева" мировая картина. И "Летят журавли" - тоже. А вот насчет "Платы за страх" мнения разделились. Сергею Ивановичу очень нравилось; Витька считал, что неплохо, но скучновато.
Часам к десяти вечера клей с пластинки полностью удалили.
- Еще как будет со звуком, - беспокоился Сергей Иванович. - Жаль, прокрутить не на чем.
Витька не потащил пластинку домой: еще повредят по дороге. И все равно ведь надо перезаписать. А ателье "Говорящее письмо" тут, неподалеку.
На следующий день после уроков он опять поехал к Сергею Ивановичу. Взял пластинку, завернутую в мягкую фланель.
- Ну, - протянул руку мастер, - желаю! Потом зайди, расскажи, как звук...
Витька хотел сказать что-то хорошее, душевное, поблагодарить. Но вокруг были люди. Он пожал руку Сергею Ивановичу и ушел.
В ателье с черной луной худощавая женщина встретила Витьку как старого знакомого.
- Удалил? - спросила она. - Молодчага!
Витька прошел за ней в студию. Оказывается, там внутри стеклянной перегородкой отделена особая комната - аппаратная. В ней уйма каких-то приборов. Женщина взяла Витькину пластинку, положила на резиновую подкладку проигрывателя. Это не обычный проигрыватель. Огромный, с массой каких-то рычажков, кнопок, он совсем не похож на тот, который есть у Витьки.
"Ну? - волнуется Витька. - Как звук?"
И вот - знакомый шорох. Два слабых щелчка... Шипение, и сквозь него такой родной, глуховатый с хрипотцой голос:
- Здравствуй, Феня, родная моя. С приветом к тебе из далекого Зальценбурга твой муж...
Что-то сжимает горло Витьке, жмет так сильно, - кажется, задушит. Витька отворачивается, чтобы эта худощавая седая женщина не заметила его волнения. Впрочем, она не глядит на него. Не мигая смотрит она в стену, обитую светло-бежевой клеенкой, "дырявую" стену, будто видит там что-то важное, значительное.
Кое-где в пластинке провалы, звук словно срывается, игла скрипит, скрежещет, но это длится лишь секунду. Потом опять все идет хорошо, звук чистый, ясный. И опять - срыв. Не беда. Все слова понятны. А что и непонятно, так Витька же наизусть знает. Главное, голос, родной, глуховатый голос, вот он, живой, близкий!
Потом женщина налаживает аппаратуру и перезаписывает письмо на новую пластинку.
- Деньги есть? - спрашивает она.
Витька кивает.
- Тогда плати. Вон касса.
И вот Витька уже дома. В портфеле у него две пластинки. Старую он прячет на печку, новую, завернутую во фланель, кладет на дно бельевого ящика, на ее обычное место.
Вечером приходит с работы мать. Ужинают.
"Ну же! Ну! - мысленно подталкивает ее Витька. - Ты же давно не слушала..."
И мать, словно повинуясь, выдвигает ящик, достает пластинку.
Витька понимает: сейчас мать, конечно, заметит, что пластинка другая. Немного светлее той и чуть больше в диаметре. И в середине нет старинного замка и нет "Grusse und Kusse" Витька готов: теперь он все расскажет, все без утайки. Пусть мать ругает, пусть!
Но мать неторопливо ставит пластинку на проигрыватель. Подперев ладонями голову, слушает.
Неужели она ничего не замечает? Странно. Или... нарочно?
В коридоре звонит телефон. По оживленному голосу матери Витька безошибочно угадывает: Николай Кириллович.
- Не знаю, - говорит в трубку мать. - Вряд ли... Не хочется мне сынишку одного оставлять. Ну, конечно, не маленький. А все же... Лучше другой раз...
Витька вспоминает Сергея Ивановича: "Неправильно это".
Витька понимает: сейчас надо бы подойти к матери и грубовато сказать:
- Чего уж... Шагай... Я все одно весь вечер буду физику зубрить. Без тебя еще и спокойней.
Это было бы по-настоящему, по-мужски. Но почему-то у Витьки так не получается.
"Ладно, другой раз скажу", - думает он, а пока...
- Мам, ты сиди. Сиди! Я сам уберу со стола, - говорит он и гремит посудой.
ЗОЛОТАЯ
Леонид Грачев, тощий, угловатый, нескладный, похожий на Дон-Кихота, только без бородки и в спортивной куртке на "молнии", сидел в большой комнате отдела музыкального вещания в Доме радио и просматривал письма. Как всегда, целую пачку их положила ему на стол секретарша Анечка.
Письма были всякие.
В трех письмах слушатели возмущались: вчера в концерте диктор вместо Скрябина назвал Мусоргского: "Поэма экстаза" Мусоргского.
"Может быть, и у Мусоргского есть "Поэма экстаза"? - не без ехидства спрашивал один из пишущих. - Мы раньше, правда, такой не знали".
"Дотошный народ! - покачал головой Грачев. - И как быстро: вчера передали, а сегодня уже - бац! - сразу три сигнала!"
Эта скрупулезность, придирчивость слушателей раздражала, но в то же время и радовала его; значит, не зря он трудится, значит, каждую передачу действительно слушают. А то некоторые говорят, что телевизор совсем вытеснил радио. Передаем, мол, в эфир. Ну, в эфир, в атмосферу и уходят наши радиоволны. А люди, как припаянные, торчат возле голубых экранов. И нас не слушают. Нет, дудки! Очень даже слушают!
Прочитал еще два письма и засмеялся.
В первом некий "Лопарев М.Н., студент" негодовал: мало звучит легкой музыки.
"Трудящийся человек после работы желает отдохнуть, - писал он. - А вы тюкаете его по башке тяжелыми, как гири, симфониями. Или боитесь джаза? Западное влияние пришьют? Бросьте! Кончились те времена!"
А в другом письме "Никитич А.Г., домохозяйка" с грустью писала: "Эфир заполонили модные синкопы, бешеные ритмы, взвизги, пришепетывание. А где же чудесная истинная музыка, волнующая душу, облагораживающая сердце? Где симфонии, романсы, отрывки из опер?"
"Вот, всегда так!" - усмехнулся Грачев.
Был он молод, работал на радио всего второй год и еще не утратил счастливой способности радоваться каждой удачной передаче, каждому хорошему письму, огорчаться из-за любой пустяковой промашки.
Когда однажды диктор объявил "Роберт Шуман" вместо "Роберт", Грачев побелел, будто обрушился потолок.
Старые сотрудники, убедившиеся на своем многолетнем опыте, что без "накладок" дело не обходится, посмеивались над ним, но в то же время умилялись этой его чистоте, наивности. В самом деле, не так уж часто сейчас встретишь двадцатишестилетнего мужчину, краснеющего, как девица.
А Грачев краснел так, что даже шея у него начинала полыхать.
Леонид окончил консерваторию года два назад. Его товарищи, даже менее способные, стали преподавать в музыкальных школах и техникумах, работать в театральных и всяких других оркестрах, некоторые уехали в консерватории и театры Сибири и Дальнего Востока.
А он месяца два болтался без дела, а потом стал работать редактором на радио. Должность была маленькая и оплачивалась не ахти как. Друзья пожимали плечами: Ленька Грачев заслуживал большего. Но он был доволен: работа интересная, живая и, главное, все время словно купаешься в музыке. А музыкой этот долговязый, нескладный парень прямо-таки дышал. Без нее он, наверно, просто зачах бы, захирел.
...Грачев просмотрел еще несколько писем. Вот и последнее. На тетрадочном листе в клетку:
"Родные мои товарищи из радиопередач.
Может, вам покажется чудным мое стариковское послание. Скажете: "Ишь, дед, ему помирать самая пора, а он вона чего надумал!"
Вскорости, точнее говоря, 11 марта стукнет ровно пятьдесят годков, как обвенчался я с моей Полинушкой.
И вот 11 марта вечерком сберутся у нас ради такого события сродственники, дети и внуки. А у меня, скажу не хвастая, одних только внучат обоего пола девять голов! И вот, хорошие вы мои, нижайшая к вам просьба. Уважьте старого дурня, сыграйте по радио песенку "Знакомое окошко" и непременно присовокупьте: "Передаем, значит, по личной просьбе персонального пенсионера Митрохина Кондратия Максимовича, каковой в сей вечер отмечает золотую годовщину своей свадьбы".
"Знакомое окошко" исполните потому, как именно эту песенку не единожды певал я моей Полинушке, когда был молод и ухаживал за ней и торчмя торчал под ее окошком.
Так что, будьте столь ласковы, не откажите старику..."
Подобные письма Грачев читал не раз. То какой-нибудь моряк просил исполнить "Раскинулось море широко", то шахтер в день своего рождения просил дать по радио что-нибудь "насчет уголька", то девушка, уехавшая на целину, просила сыграть "До свиданья, мама, не горюй", это будет приветом от нее матери.
Но письмо старика чем-то тронуло его.
"Золотая свадьба!" - Грачев даже покрутил головой. Ему, молодому, пятидесятилетний юбилей совместной жизни казался чем-то невероятно огромным, как высоченная гора или бескрайний океан (которого он, кстати, никогда в жизни не видел).
Грачев показал письмо Валентине Ивановне, редактору, сидящему за соседним столом, и они тут же решили, что грех не порадовать старика в такой день.
- А что это за "Знакомое окошко?" - насупила брови Валентина Ивановна. - Я что-то не помню...
Грачев тоже не знал такой песенки.
- Может быть, "На окошке на де-е-евичьем, все горел огонек", - негромко пропела Валентина Ивановна. - Впрочем, нет, это песенка военных времен. Сороковые годы. А старик ухаживал за своей Полинушкой еще до революции.
Оба задумались. Грачев позвонил в фонотеку.
- Сейчас Илью Яковлевича заведем, - зажав трубку ладонью, подмигнул он Валентине Ивановне.
Илья Яковлевич - заведующий фонотекой, вспыльчивый, темпераментный - не раз хвастал, что в его фонотеке "все есть".
- Илья Яковлевич, - сказал Грачев. - Тут, понимаете, трудное дельце. Мы прямо в тупике. Да и вам, вероятно, не решить, - он опять подмигнул Валентине Ивановне.
- Что за ребусы?! Не тяните, молодой человек! - загромыхал заведующий фонотекой. - Как-никак у нас на стеллажах шесть тысяч часов звучания.
"Сейчас станет перечислять, чем еще славится его фонотека, - подумал Грачев. - Уникальные записи великих людей, все оперы, все "шумы" и так далее, и так далее".
Он объяснил, что ему нужно.
- "Знакомое окошко"? - переспросил Илья Яковлевич с такой интонацией, что, мол, как не стыдно беспокоить занятых людей по пустякам. - А я-то полагал, вам нужен уникальный Ершов или неизвестная запись Менухина. Через пятнадцать минут, молодой человек, будете иметь свое "Окошко"! - он положил трубку.
Прошло пятнадцать минут, и полчаса, и час, - Илья Яковлевич не звонил. Грачев сам спустился в фонотеку.
Это были сплошь уставленные стеллажами три зала. Они напоминали библиотеку, с той лишь разницей, что на полках хранились не книги, а плоские коробки с пластинками, лентами и пленками, да на столах - всевозможные проигрыватели и магнитофоны.
- Вот, извольте, четыре "Окошка", - сказал Илья Яковлевич. - "У окошка" - музыка Спенсарова, "За окошком" - музыка Голещанова, "Не торчи под окошком моим" - музыка Хлястикова и "Парень с девкой целовались за окном" музыка Пронина. Но... - Илья Яковлевич сдвинул очки на лоб, - все эти песни созданы в двадцатых - тридцатых годах. Ясно, молодой человек?
Грачев молчал.
- Окошек у нас в фонотеке на целый поселок хватит, - усмехнулся Илья Яковлевич. - Но дореволюционных - ни одного. Просто старикан, наверно, перепутал название. Да, господи, ну, прокрутите какое-нибудь из моих четырех окошек, и ваш пенсионер прослезится от умиления. Ему же главное, чтоб на весь свет возвестили: такой-то, имя, отчество, фамилия, сегодня справляет свой юбилей. А "Окошко" - так, довесок...
Да, Грачев это и сам понимал. Можно, конечно, заменить стариковское "Окошко" каким-нибудь другим. Слушатели и не заметят. Да и вообще формально все правильно. Просил "Окошко" - получай "Окошко". А хотел другое - надо было указать композитора и поэта.
И все-таки...
- А знаете, - сказал Грачев, - позвоним-ка Константину Филимоновичу!
Константин Филимонович - известный музыковед, славящийся своей эрудицией, не раз выручал "радистов" в трудных случаях. Память у него была прямо-таки устрашающая. Запоминал все - и притом накрепко. Даже телефонный номер, однажды увиденный, навсегда застревал в его мозговых извилинах, как в прочных сетях.
Грачев позвонил.
- "Знакомое окошко"? - переспросил Константин Филимонович. - Одну секундочку, одну секундочку...
Он что-то бормотал, гудел себе под нос, и Грачев мысленно видел, как с трубкой возле уха мечется этот пожилой профессор около аппарата, словно цепью прикованный к нему длинным телефонным шнуром. Все знали: Константин Филимонович ни минуты не мог стоять спокойно возле телефона.
- Вероятно, это "жестокий романс", столь модный в те времена, - наконец сказал профессор. - Но не ручаюсь. Мало данных. Слишком мало...
Грачев вернулся к себе в отдел.
- Съезди-ка к старику, - посоветовала Валентина Ивановна. - Может, он вспомнит мотив? Или слова? Ну, хоть частично. И вообще проверить не мешает.
Грачев обрадовался. Конечно, надо навестить старика. Разузнать подробности о "Знакомом окошке". А заодно и проверить. А вдруг никакого старика и золотой свадьбы и в природе нет?! А просто кто-то разыгрывает. Объявим по радио: передаем "Знакомое окошко" по просьбе пенсионера такого-то, а шутники будут со смеху покатываться: ловко, мол, обдурили простаков!
Грачев поехал.
Автобус вывез его на окраину. Здесь совсем не по-городскому пахло талым снегом, пряной мокрой корой деревьев, тем извечным запахом начинающейся весны, который всегда так будоражит кровь и настойчиво напоминает: ты еще молод, все еще впереди. Находясь целыми днями в шумном, суетливом Доме радио, среди бесконечных заседаний, прослушиваний, разговоров, Грачев как-то отвык от этих бодрящих весенних запахов, словно вовсе даже забыл, что они существуют, и теперь прямо-таки хмелел от них.
Он долго стоял возле канавы, по которой мутная вода несла почерневшие льдинки, щепки, какой-то мусор, потом неторопливо побрел по мощенной булыжником улочке.
Оказалось, жили старики в двух смежных комнатушках в большой коммунальной квартире.
Комнаты были полны птиц. Клетки стояли на полках, этажерке, на столах, на шкафу. Клетки висели у окон, на стенах, под потолком. Отовсюду неслось дзеньканье, цвиканье, щелканье, свист. Прыгали, порхали крохотные пестрые комочки. Благодаря птицам приплюснутые комнатушки с дешевой невзрачной мебелью казались словно просторнее, больше и выше.
Кондрат Максимович, маленький, суетливый, сохранял еще бойкость ума и живой блеск вертких глаз, хотя было ему уже за семьдесят.
Грачеву он очень обрадовался, усадил, стал рассказывать какую-то длинную путаную историю. Грачев терпеливо слушал. К чему эта история, он не понимал, но слушал. Однако история все не кончалась... Грачев покраснел, кашлянул:
- Простите, а вы помните мотив "Знакомого окошка"? - спросил он. - Или слова?
- Как же! Как же! - встрепенулся старик.
Откашлялся и дребезжащим тоненьким дискантом затянул:
Знакомо мне твое окошко...
Птицы вдруг сразу все замолкли, словно и они хотели послушать старика.
Но он тотчас прервал пение. Вторую строку забыл. Долго вспоминал ее, на все лады повторял "Знакомо мне твое окошко", очевидно надеясь, что рано или поздно она механически выскочит за первой.
Но она не выскакивала.
Провал в памяти так расстроил старика, что он даже прослезился.
- Чудная песенка. И я столь часто певал ее. Знаете, ее еще так душевно исполняла Маня Зарубина, ну, певица из цыганского хора, известная в те времена...
- А вы не волнуйтесь. Вы хоть без слов, только мотив, - посоветовал Грачев.
Старик снова откашлялся и дребезжащим голоском затянул:
- Та-та-ти-та... ти-ти-ти... та-та...
Мелодия была не яркой. А может, старик и тут что-то забыл? Но Грачев все-таки ухватил ее и записал.
Пока старик пел, одна из пичужек, крохотная, бархатисто-палевая, смешно и очень искусно передразнивала его: ее тоненький голосок тоже дребезжал и срывался.
- Тю, дурашка! - присвистнул старик. - Срам какой!
И пичуга замолчала.
На стене висела грамота под стеклом. Грачев подошел. Сверху на грамоте был изображен мускулистый рабочий, похожий на циркового борца. Он рвал опутывающие его цепи. Очевидно, цепи капитализма... Внизу под грамотой подпись: Буденный.
- Это за Первую Конную, - сказал старичок.
Грачев чуть вслух не удивился. Вот уже не подумал бы, что тщедушный старикан когда-то скакал на коне с саблей наголо.
Вошла маленькая пухлая старушка.
"Полинушка", - подумал Грачев.
Старушка поставила на стол пирог с капустой. Нет, песенки она не помнила. Грачев для приличия съел кусок и распрощался.
Обратно Грачев всю дорогу улыбался. Старички понравились ему. И птицы понравились. Словно в каком-то тропическом саду побывал. Довольный, он глядел в окно автобуса, близоруко щурился, и тогда лицо его принимало такое выражение, будто он собирался чихнуть.
Вернувшись в отдел, он сразу позвонил в фонотеку. Пропел Илье Яковлевичу первую строчку и мотив.
- Нет, не помню.
- Жаль, - Грачев уже хотел положить трубку, потом добавил: - Эту песенку цыганка Маня Зарубина исполняла...
- Маня Зарубина! - воскликнул Илья Яковлевич. - Чего же вы раньше молчали?! Сразу бы и сказали: из репертуара Зарубиной. Ждите.
Вскоре Илья Яковлевич позвонил:
- Нашел! Это старинный романс. Называется вовсе не "Знакомое окошко", а "Осенний вечер". У нас его Михаил Каширин под гитару исполняет.
Грачев спустился в фонотеку. Поставил на магнитофон отложенную ленту. Прослушал романс и поставил снова.
Нет, это не выдающееся музыкальное явление. Обычный романс. Правда, теплый, с душой. И чуть сентиментальный, как, впрочем, большинство старинных романсов. И все же надо исполнить. Пусть старички порадуются.
Дадим небольшое лирическое вступление: мол, поздравляем с таким чудесным юбилеем. Ведь не так-то часто бывают в городе золотые свадьбы. Это и для молодежи поучительно: вот как дружно прошли по жизни супруги. Не как некоторые нынешние юнцы: сегодня в загс, жениться, через месяц - в суд, разводиться.
На следующий день Грачев говорил со старшим редактором. Показал письмо, улыбаясь рассказал, как разыскивал "Окошко".
- Хочу включить в концерт по заявкам, - сказал Грачев. - Одно только трудно: как добиться, чтобы концерт прошел одиннадцатого марта, вечером? Именно одиннадцатого. В этом вся соль...
Старший редактор, Николай Гаврилович, пожилой, хмурый, неразговорчивый, слушал Грачева молча.
- Сам говоришь - обычный романс. Зачем же засорять эфир? - спросил он. - К тому же, рекомендуют давать побольше советской музыки...
Грачев снова с жаром рассказал насчет золотой свадьбы и симпатичных старичков. Говоря, он брал со стола пресс-папье, календарь, стаканчик для карандашей. Вертел, переворачивал, катал. Николай Гаврилович молча, один за другим, отбирал их у него.
- Симпатичных старичков на свете много, - хмуро произнес старший редактор. - И вообще... Что это за мода стала?! Именины, свадьба, встреча, разлука - по любому поводу сыплют заявки. Давай исполняй! Используют нас, как какой-то бесплатный оркестр. Честное слово!
Грачев молчал.
- Мы должны давать в эфир только лучшие произведения, имеющие большую идейно-художественную ценность, интересные для всего народа, - размеренно, четким голосом продолжал Николай Гаврилович. - А твое "Окошко"? Кому, кроме этих "молодоженов", оно нужно?
Грачев молчал. Он знал: когда у старшего редактора появляется вот такой металл в голосе, все, его уже не переспоришь.
- Да и вообще: ты же знаешь, концерты по заявкам у нас обычно идут утром по воскресеньям, а одиннадцатое - это... - старший редактор заглянул в календарь, - это вторник. Что же, специально для твоих симпатичных старичков передвигать концерт?
Грачев сказал:
- Не всегда же по воскресеньям... И почему не порадовать хороших людей?
Старший редактор покачал головой:
- Тебе бы в собесе работать, Грачев. Или в детсаду. Любвеобильное сердце у тебя. Наше дело - нести музыкальную культуру в массы, а не заботиться о разных старичках. Так-то...
Старший редактор встал. Грачев понял: разговор окончен. Он ушел.
Было обидно. Обидно и глупо. Вообще-то пустяк. Ну, передадут "Окошко" или нет - ничего не случится. И все-таки обидно. И за старичков. И за свой труд напрасный.