– А из какого рода Шырдыкули? – Мальчик ожидал услышать нечто необыкновенное.
   – Никакого, сынок. Такие люди безродны. Нет для них ничего святого…
   И Черкез, очнувшись, словно вернулся издалека и спросил:
   – Как называют наш род, Шаммы-ага?
   – Гушлар, как птиц.
   – Да, гушлар. Я тоже вспомнил. Говорят, на знамени нашего рода было изображение орла. Это было еще до того, как арабы пришли на нашу землю… Выходит, он наш родич? – улыбнулся Черкез, вглядываясь в небо, где по-прежнему в воздушных потоках парил орел.
   – Орлы – как хорошие люди, – глаза Шаммы-ага потеплели, – верны друг другу до самой смерти. К родному гнездовью привязаны.
   Черкез опустил голову, сердце полоснула обида. Неужели они с Джемал глупее птиц, этих неразумных существ? Он вслушивался в голос Шаммы-ага, ровный, спокойный, и каждое его слово, мудрое, убедительное, западало в самую душу. Другие вели себя иначе. Хырслан был криклив и груб, Мадер – поначалу игрив, а выпивши – сентиментален, Мустафа Чокаев – фальшив и снисходителен, Шырдыкули – неискренен и вкрадчив. А вот Шаммы-ага доверителен, говорит как равный с равным. Так с ним еще разговаривает Джемал. Но она ему жена, самый родной, любимый человек на чужбине.
   «О чужбина, чужбина! Будь ты проклята!.. Чего это я?! – спохватился Черкез. – Тогда не встретил бы Джемал, так и осталась бы она пленницей Хырслана. Что тогда?»
   У ног Черкеза, вздыхая, бился в каменных теснинах горный Сумбар, вздувшийся от паводка. А ему чудились людские вздохи, крики, конский топот. Виделся тот день, когда уходил из родных Каракумов. Стремя в стремя с ним скакал Хырслан со своими головорезами. Черкез часто оглядывался назад, и всякий раз чудилось, что за ним неотступно бегут отец, мать, брат Кандым. Но они же убиты! Своими глазами видел, прикасался к их окоченевшим лицам, рукам. А теперь они, казалось, у самого конского крупа. Отец и брат молчали, а мать слезно умоляла: «Вернись, сынок! Что ты в чужом краю забыл?..» Сразу же за кордоном видения вмиг исчезли, словно им не хотелось расставаться с родиной. Чужая земля претила даже призракам.
   – Ты помнишь, кто приходил к вам в Сувлы? – Голос Шаммы-ага опять вернул Черкеза к действительности.
   – Джунаид-хана помню, его сыновей, Дурды-бая с сыновьями. Еще дядю Тагана, нашего дальнего родича по матери, отца Джемал. Он вроде служил у Джунаид-хана, а потом к красным переметнулся. Его сын Ашир навещал моего отца. – Черкез чуть растерянно улыбнулся. – Мне кажется, они дружили. Ашир – родной брат Джемал. Где он сейчас?
   – Кого ты еще помнишь? – Шаммы-ага сделал вид, что не расслышал вопроса.
   – Армянина помню – курчавый, веселый такой. Мелькумов, кажется, его фамилия. Он, подарив отцу кортик в золотых ножнах, сказал: «Это тебе, Аманли, за верную службу от советской власти». Бывал еще один русский – коренастый, в бушлате и тельняшке. Отец звал его Иваном. И еще один приходил, русоволосый, разговаривал по-туркменски и по-русски, но отец сказал, что он немец, и называл его не то Иоганном, не то Гербертом.
   – А ты бы узнал их всех сейчас?
   – Если покажут, узнаю. Тогда и после я не понимал, почему отец относился к ним душевнее и теплее, чем к Джунаид-хану и его людям. Он был с ними доверительнее, сердечнее, они платили ему тем же. Я это понял только сейчас, перейдя границу, коснувшись родной земли.
   – Ты когда-нибудь называл их имена Мадеру или еще кому-либо?
   – Нет, Шаммы-ага. Память об отце свята, и все, что связано с ним, храню на дне сердца, а вход туда открыт не каждому.
   – Мой тебе совет, забудь эти имена.
   Черкез молча кивнул. В его больших, чуть навыкате глазах мелькнула тень беспокойства, сожаления, будто что-то мучило, не давало ему покоя… Почему над всем этим он не задумывался раньше – в Иране, в Германии? Был замотан, измучен учебой, тренировками? И такое случалось. Прыгал с парашютом под Потсдамом, совершал по ночам марш-броски, ходил по азимуту до полного изнеможения, встречался в лесу с радисткой Джемал, и они, развернув рацию, передавали очередную радиограмму Мадеру, дожидавшемуся от них вестей в Аренсдорфе, своем родовом имении. Но это было так давно.
   А в последнее время Черкез больше занимался делами фирмы по продаже хны и басмы, завозимых из Ирана, Турции. Он с Джемал успели прослыть преуспевающими дельцами, приехавшими в Германию по приглашению немецких друзей. Фирма, созданная на капиталы, доставшиеся в наследство от Хырслана, действительно процветала. Да и Вилли Мадер, внесший свой пай, делал все, чтобы она обрастала солидной клиентурой, заказами. Не без его заинтересованного участия удалось открыть ее филиалы на юге Франции, в Монте-Карло, на севере Италии, в Испании. Мадер настолько вошел во вкус, что поговаривал завязать коммерческие отношения и со странами Латинской Америки.
   Черкез был весь поглощен своим бизнесом, хотя знал, что Мадер имел на него другие виды. Как и на Джемал. Недаром немец пичкал их материалами о Срединной империи, об истории Средней Азии, требовал, чтобы они больше ездили, запоминали, настойчивее обзаводились знакомствами, особенно среди азиатов, интересовались их занятием, образом мыслей.
   И вот однажды в Париже, когда Черкез по заданию Мадера впервые встретился с Мустафой Чокаевым, тот представил его собравшимся собутыльникам как великомученика, спасшегося от «большевистской каторги» лишь благодаря «личному героизму и помощи верных друзей». Он еще долго распинался о побеге Черкеза, о его «заслугах» перед будущим «великим националистическим движением».
   Откуда Чокаев, безвылазно живший в Париже, был так осведомлен о Черкезе? И чем больше распинался он о «коварстве большевиков-гяуров», тем больше Черкез сомневался в правдивости слов подвыпившего оратора. Его сумбурная речь лишь разбередила впечатлительную душу Черкеза, и он вновь задумался о странной гибели родителей и брата. Мысль эта мучительно терзала его своей загадочностью. И он все чаще думал о Туркмении, о земле своих предков. Тоска, боль по родине с каждым днем становилась все острее…
   Жизнь шла своим чередом. В контору фирмы «Восточная красавица» на Данцигштрассе иногда привозили рулоны рекламных плакатов. Их присылало какое-то общество, разумеется, не без санкции ведомства Геббельса, знавшее, что фирма поставляет хну и басму почти всей Европе. Как-то Черкез, получив очередную партию, развернул один рулон. Броский рекламный плакат со свастикой по четырем углам, в центре – сочные фотографии с красивыми видами. А под ними готическим шрифтом выведено: «Немец! Посмотри вокруг, как божественно красива твоя вечная родина! Родина тысячелетнего рейха! Как великолепны берега северных озер, их песчаные пляжи, где отдыхали твои победоносные предки – викинги! Как восхитительны вечнозеленые хвойные леса и уютные хижины со всеми удобствами! В девственных чащах, где охотились еще славные викинги, ты найдешь покой и уединение… Немец! Прекраснее твоей родины не сыскать на всем белом свете. Хайль!»
   Напыщенно-хвастливые фразы почему-то коробили Черкеза. И зайцу родной холм дороже всего на свете, говорят туркмены. Но почему немцы всегда старались подчеркнуть свое превосходство, исключительность во всем? Все у них необычное: вода и земля, воздух и язык, нравы и обычаи… Послушаешь, так будто на свете никого, кроме немцев, нет. Все любят свое, но не настолько слепо, чтобы не примечать чужого, того, что рядом с тобой, если оно доброе, прекрасное. Едэм дас зайне! Каждому свое! Немцы, не задумываясь, а может, нарочно, любят повторять это библейское изречение.
   И всякий раз, когда туристическое общество присылало очередную партию плакатов, Черкез неосмотрительно выбрасывал их в мусоропровод. Узнай об этом гестапо, Черкезу и Джемал концлагеря не миновать.
   И однажды за этим занятием их застали… Дверь конторы, обычно запертая, почему-то оказалась открытой, и Мадер, бесшумно пройдя переднюю, возник на пороге. Он был без очков, и казалось, будто вместо глаз, прищуренных в хитроватой улыбке, зияли пустые глазенки, тупые, бессмысленные.
   От неожиданности Джемал выронила плакаты, и те веером рассыпались по полу, у открытого зева мусоропровода. Черкез растерянно улыбался, стараясь скатать их в рулоны. Мадер же, словно ничего не замечая, прошел за стол, опустился в кресло и объяснил свой неожиданный приход тем, что неподалеку от конторы фирмы разбил свои очки, столкнувшись с каким-то бежавшим юношей, за которым гнались полицейские.
   Черкез и Джемал долго терялись в догадках, почему Мадер ничего им не сказал, не выговорил. Не заметил из-за близорукости? Что тогда означала его не сходившая с лица саркастическая ухмылка? Потомственный дворянин, барон, потомок тевтонских рыцарей-крестоносцев, считавший себя асом разведки, он не одобрял политики Гитлера, правившего страной гестаповскими методами, с помощью охранных отрядов СС. И вообще Мадер презирал всю эту шайку мясников, лавочников, владельцев пивных, что захватила власть. Он испытывал антипатию ко всем имперским бонзам, считая их выскочками, авантюристами, а самого фюрера называл иногда «ефрейтором», чаще – «наш всегерманский дневальный», хотя предпочитал его режим «анархии большевиков».
   Мадер просто не видел резона ставить под удар своих компаньонов, которые хорошо управлялись с делами фирмы, приносившей и барону немалые доходы. Донести на своих воспитанников, значит, запустить бумеранг в самого себя. Кто носился с супругами, кто предрекал им большое будущее в «великом Туране?» Он, Вилли Мадер. Зачем рубить сук, на котором сидишь, зная, что Черкез и Джемал находятся на особом счету у самого руководителя германского абвера адмирала Фридриха Вильгельма Канариса. Его Мадер считал своим единомышленником: шеф военной разведки, как и Мадер, терпеть не мог выскочку-ефрейтора. Молодая чета ждала своего звездного часа, и Мадер, связывая с ней многое в будущем, не хотел бы навлечь на себя беду…
   Спокойный голос Шаммы-ага снова вернул Черкеза издалека.
   – За речкой чужая земля, – Шаммы-ага вытянул узловатые пальцы, – туда рукой подать. Вроде одна земля, что там, что здесь. Но своя – роднее. И объяснить не сможешь, почему так любишь ее. За что дитя любит свою мать? Всех языков мира не хватит, чтобы выразить. Так и это. На своей земле ты сильнее, человеком себя чувствуешь. Бывал и я в чужих краях, – разоткровенничался старый чекист. – Встречал земляков, исходивших тоской по родине. Чуть с ума не сошел, видя их горе, слезы. Одно лишь меня там утешало – знал, что вернусь домой.
   Черкез и сам мечтал там, на чужбине, дожить до той минуты, когда ступит на родную землю. Но всякий раз отгонял от себя эту мысль прочь: слишком поверил он врагам, нашептавшим, будто возврата назад быть не может.
   И вот он наконец на родной земле, дышит ее воздухом, видит родное лицо Шаммы-ага, так похожего на отца. Но почему к этой великой радости примешивалась какая-то горечь? Почему он чувствовал себя гостем, которому, как бы радушно его ни приветили, непременно придется вернуться. Едва дождавшись долгожданного мига, Черкез должен снова оставить родину – ради будущего, чтобы заслужить право жить на ней хозяином. Он дал слово Шаммы-ага, поклявшись святой памятью отца. Черкез никого не винил: за малодушие всегда расплачиваются…
   Снова донеслась ровная речь Шаммы-ага, не сводившего глаз с орла, принесшего с собой в гнездо зеленую веточку, словно в подарок орлице. А Черкез подумал о Джемал, представил ее теплые руки, тревожные глаза.
   – Орлы выводят своих птенцов только в родном гнезде, – продолжал Шаммы-ага и тут же воскликнул: – Смотри, Черкез, как он взлетает!..
   Орел красиво взмыл с вершины арчи ввысь без единого взмаха крыльев, поднимаясь по широкой витиеватой спирали в заоблачный простор, и стал парить в воздушных потоках, бесстрашно скользя навстречу свежему ветру.
 
   Издали просторный каменный дом, возведенный на горе по воле местного помещика, походил на хекем[3]. И сам Вилли Мадер, тощий и худой, каждое утро взбиравшийся на чердак, тоже смахивал на изможденную птицу. Резидент часами высиживал в укрытии, терпеливо наблюдая в бинокль за той стороной Сумбара.
   Оттуда доносился мерный рокот мотора: советские колхозники испытывали перед жатвой сверкающий заводской краской комбайн, красовавшийся на краю волнующейся нивы. А у самой речки, на иранской стороне, куда подступали заросли камыша и бурьяна, на лоскутных межах кривыми серпами жали ячмень батраки помещика.
   Мадер заскользил взглядом по чужой земле, отыскал на изгибе Сумбара высокие арчи – на одной из них тайник для передачи сведений. Он пошарил глазами по ветвям деревьев, придирчиво осмотрел заросли кустарников, едва приметную тропинку, каждую кочку. Ничего не вызывало подозрений. Успокоился и тут же поймал себя на мысли, что радуется. Чему? Ах да, вчерашней весточке: «Наши агенты, – сообщил связной, – благополучно добрались до Ашхабада, приступили к выполнению задания». Резидент суеверно одернул себя, чтобы приберечь радость к тому моменту, когда Новокшонов и Черкез вернутся и доложат о завершении операции.
   Пока все шло как задумано. Тьфу-тьфу! Есть у него давняя примета: у хорошего, благополучного начала всегда отличный конец. Началось с конспиративной квартиры, с дома на горе, построенного при содействии влиятельного чиновника, который служил в ирано-германском отделении авиакомпании «Юнкерс», а с приходом к власти Гитлера перешел в Национальный банк, находившийся под контролем немецких монополий. Мадер уже собрался завербовать этого покладистого иранца с обширными родственными и деловыми связями, как из Берлина передали пароль для контакта с германским агентом по кличке Ариец, оказавшимся тем самым чиновником. Он-то и познакомил Мадера со своим родичем – помещиком, членом нелегальной фашистской партии Ирана, которую возглавлял иранский фюрер доктор Джахансузи. Представляя германского резидента помещику, Ариец угодливо рассуждал:
   – Немцы наши братья, такие же арийцы, как и мы. И символ у нас один – свастика, признак духовной общности арийцев Севера и нации Зороастры…
   У Мадера мелькнула дурашливая мысль: как тогда быть с религией, ведь вы, иранцы, – мусульмане, а мы, немцы, – христиане, для вас гяуры? Но промолчал, с презрением подумав о своих собеседниках: «Как слепы люди, коль не замечают уродства фашизма. Расовая теория! Бред сивой кобылы. Это же ахинея горе-теоретика нацизма Альфреда Розенберга, недоучки и профана… Впрочем, надо же как-то держать в узде толпу, всех, кто попал под пяту тысячелетнего рейха. Опровергателем быть легче всего…»
   – Да-да! – Мадер зашелестел страницами небольшой брошюры, изданной в Штутгарте. – Мой агайи[4] прав. Даже наши вожди похожи… Вот. «Как создатель нового Ирана, – начал он читать вслух, – Реза-шах Пехлеви восходит к знаменитостям истории. Он значит для Ирана то же, что Адольф Гитлер для Германии, Бенито Муссолини для Италии. Он принадлежит к тому героическому типу людей двадцатого столетия, которые из событий великих бед и тяжелой борьбы вышли победителями, созревшими государственными мужами, львами…»
   Резидент в душе все же досадовал на дубоголовых обалдуев из ведомства Геббельса. Как бездарно они тужатся перетянуть на сторону Германии Реза-шаха, вчерашнего кавалерийского офицера, который и сейчас на конюшне чувствует себя уверенней, чем на шахском троне. Как им хочется оторвать этого солдафона от англичан и заронить в его сердце симпатию к Гитлеру.
   – Бале, бале[5]! – угодливо подхватил Ариец. – Правда ваша, дженабе[6]. Немцы называют нас младшими братьями. В одной семье кто-то ходит и в младших. А наши старшие немецкие братья, строящие великую Германию, помогут нам создать и великий Иран, возродить былое могущество… Так сегодня думает сам шахиншах, его величество Реза-шах Пехлеви, который всем сердцем воспринял идеи Третьего рейха и своего старшего собрата Адольфа Гитлера.
   Мадер едва удержался от презрительной усмешки: таких, как Реза-шах, Ариец и им подобные, не сеют – не жнут, сами родятся. Именно они открывают ворогу врата в собственный дом, из кожи вон лезут, дабы помочь чужеземцам прибрать к рукам их богатства. Досадно, что такая страна, как Германия, пока еще не добралась до иранской нефти, тогда как англичане, самонадеянно считавшие кладовые этой страны своей собственностью, были больше чем уверены, что так будет вечно. Они надеялись на подкупленных вождей кочевых племен, взявших на себя охрану нефтепромыслов. Однако немцы тоже не дремали – вступили в сговор с теми же кочевыми бахтиарами и кашкайцами, заплатив им щедрее, чем английские нефтепромышленники, вооружив их вдобавок винтовками и автоматами.
   Старания фашистской разведки не пропали даром. В этом Мадер убедился, встретившись в Тегеране со своим однокашником, военным атташе. Того буквально распирало – на радостях, не спрашивая Мадера, достал из бара бутылку шнапса, рюмки и протянул ему узкую полоску бумаги с расшифрованным текстом… Агент, действовавший на ирано-иракской границе, сообщал, что сумел склонить к саботажу рабочих-нефтяников Керман-шаха.
   – Это только цветочки! – захлебывался от восторга атташе. – А будут и ягодки. Скоро у томми земля загорится под ногами. Прав наш друг Альфред Розенберг, утверждая, что англичане – это выродившееся племя плутократов, которые неспособны более к творческой жизни. Я выведу из равновесия этих чванливых аристократишек!..
   Друзья еще долго потешались над британским львом, который, завидев плотно обступивших его бравых охотников, лишь притворно огрызался. То ли он был слишком уверен в себе, то ли не принимал всерьез своих давних соперников. Но Германия нагло закреплялась на чрезвычайно важном стратегическом плацдарме, на подступах к Средней Азии, Закавказью, Ираку и Индии. Гитлеровцы не делали большого секрета из того, что делают ставку на мощную иранскую «пятую колонну», костяк которой составляли министры и депутаты меджлиса, высокопоставленные государственные чиновники и генералы, крупные торговцы и промышленники, словом, вся элита страны. Что скрывать, если Иран уже заполонили фашисты и их прихвостни, считавшие гитлеризм даром, ниспосланным самим небом, призванным спасти от большевизма. Секретная служба Ирана контролировалась пронацистскими офицерами, в воинских частях верховодили гитлеровские военные инструкторы, работу почти всех военных заводов направляли немецкие специалисты, на границе с Советским Союзом создавались базы, склады боеприпасов, оружия и военного снаряжения, которыми в час «икс» собирались вооружить всю «пятую колонну».
   О такой же колонне на туркестанской земле мечтал Мадер. Это было и голубой мечтой Канариса. Недаром, получив сообщение об антисоветском подполье в Туркмении, подтверждавшее давние сведения Штехелле, он вызвал Мадера в Берлин, на Крипицштрассе, где располагалось управление абвера. Простому майору, одному из многих резидентов германской военной разведки, быть принятым самим шефом – высокая честь. Но адмирал, видимо, придавал этому сообщению важное значение и потому решил побеседовать с Мадером наедине.
   Внешне бесстрастно слушая резидента, адмирал холодными глазами ощупывал Мадера, словно сомневаясь в его словах, но, заметив, как тот растерянно замолкал, отводил взгляд, и тогда майор чувствовал себя несколько увереннее.
   – Не дай бог, – небрежно бросил Канарис, – если о подполье пронюхают ищейки СД. Этим костоломам дай только волю, всю обедню испортят. – Он вдруг улыбнулся, его сузившиеся глаза потемнели. Канарис чем-то напоминал еврея, хотя все знали о его греческом происхождении. – Я доложу фюреру. – И неожиданно спросил: – Вы по-прежнему доверяете Эшши-хану и этому… Ходжаку?
   – Эшши-хан наш давний, проверенный агент, сын известного вам покойного Джунаид-хана. – Мадер отвечал не торопясь, стараясь предугадать, что хочет услышать от него шеф. – Ходжак – бывший начальник ханской стражи, ненавидит Советы. – Вспомнив о письмах барона Унгерна фон Штернберга родовым туркестанским вождям, заговорил увереннее: – Есть еще каналы, которые перепроверили полученные нами агентурные сообщения.
   – Говорите, перепроверили? – В хрипловатом голосе Канариса послышались довольные нотки, он тяжело поднялся с места.
   Мадер молча кивнул. Правда, ему хотелось добавить, что антисоветское подполье в Туркмении возникло не вдруг, что ее остовом, вероятно, послужила агентура покойного барона, но промолчал: шеф как пить дать затребует документального подтверждения.
   Однако Канарис сам облегчил задачу майора. Он взял со стола пухлую папку, полистал и, отыскав нужную страницу, сказал:
   – Вот здесь, майор, прочтите имена. – И когда Мадер едва пробежал глазами по листу, шеф абвера закрыл папку. – Это родовые вожди, бывшие баи, кулаки. Они жаждут насолить большевикам. Кого-то из них уже нет в живых, кто-то струсил, постарел, не согласится с нами работать. На них все же следует выйти, отсеять здоровые зерна от плевел и завербовать.
   …Мадер вздрогнул от истошного вопля: где-то под боком, у самого дома, с диким всхрапом взревел ишак, его поддержал другой, под горой. Ишачий «концерт» передался по всему селению. Заметив, как по витой лестнице мечети стал взбираться на минарет мулла в чалме, Мадер подумал: теперь вой завершится нудной полуденной молитвой. Резидент взглянул на часы – стрелки показывали ровно двенадцать, и червь подозрения зашевелился в его душе. Уж не подает ли священнослужитель на ту сторону сигналы? Не мешало бы справки о нем навести.
   Вслушиваясь в молитву, Мадер навел бинокль на муллу и прыснул от смеха: как похож на Кейли! Такой же пухленький, пучеглазый, точно такого же роста. Духовник изрядно развеселил Мадера, напомнив историю с придуманным им антибольшевистским подпольем в Мерве. Тогда немецкий резидент объегорил англичанина, перечеркнув карьеру Кейли, а сам нажил себе на том солидный капитал. Так уж устроен мир – кто кого? А что, если сейчас большевики водят за нос самого Мадера?
   Резидент поскучнел и, пытаясь выкинуть из головы глупые мысли, вновь зашарил биноклем по той стороне… Екнуло сердце – отыскал-таки то, что высматривал. За Сумбаром с лопатой на плече бодро шагал мираб – распределитель воды в белом тельпеке. Он остановился у железного щитка, отводящего воду из реки в арык, немного повозился, потом медленно вернулся обратно и скрылся за кустарником. В белой папахе! Это сигнал: на советской стороне все спокойно, пограничники нарушения границы не обнаружили. Появись мираб в черном тельпеке, значит, опасно! В таком случае Мадер и его люди замирали, терпеливо ждали до тех пор, пока все успокоится и агент снова покажется в белом головном уборе.
   Мадер очень дорожил этим агентом по кличке Толстый, на которого его навел Кульджан Ишан, возглавлявший «Туркменский национальный союз» и обосновавшийся в иранском приграничном ауле Хасарча. Внешне Толстый был поджарым, как многие горцы. Необычной упитанностью отличался его отец, крупный феодал, бежавший в Иран и сгоравший от ненависти к советской власти, которая покусилась на его добро. Если возникали какие-либо проблемы с использованием воды, то государственный мираб с ведома пограничных комиссаров обеих сторон имел право перебираться на иранскую территорию, углубляясь туда не дальше десяти миль. А ведь проблемы-то создает человек. Их всегда можно выдумать.
   Услышав шум приближавшихся шагов, Мадер спустился с чердака, открыл дверь. На пороге возникла квадратная фигура кривоглазого перса, исполнявшего обязанности слуги, посыльного и проводника одновременно. Промышлявший и контрабандой, он знал себе цену: несмотря на свое уродство, видел ночью острее рыси, знал на границе каждую лазейку, а опасность чуял, как хищник, за версту. Мадеру, своему новому хозяину, служил лишь из-за страха, хотя тот и щедро платил ему. Фашистскому резиденту не видать бы его как своих ушей, не спровоцируй он жадного контрабандиста на кражу в караван-сарае. А когда в неприятную историю вмешался полицейский чин, кривоглазый убил его. На этом пройдоха и сломался: за воровство ему могли отсечь руку, а за убийство ожидала кровная месть родичей погибшего или медленная смерть в темницах Каср-э-Каджар[7].
   Мадер всю жизнь питал странную слабость к физически ущербным людям. Среди завербованных им агентов были безрукие, безногие, частично парализованные, даже глухонемые. Вражеская контрразведка обычно на таких не обращала внимания; люди же, проникаясь к ним состраданием, были далеки от подозрения, жалели их, откровенничали с ними. Обозленные на весь белый свет за свой физический недостаток, они почти всегда старались чем-то досадить здоровым людям и поэтому лезли из кожи вон, добывая ценные сведения; зато они редко изменяли хозяину, увидевшему в них равного.
   Неравнодушные чувства испытывал Мадер и к женщинам с аномалией. В публичных домах Китая, Маньчжурии, Европы он снимал номера проституток, имеющих определенную патологию глаз, тела. «На таких меньше бросаются, – объяснял он свою склонность друзьям. – Они, по сути, чище других, страстно отдаются тем, кто их избрал…» Видно, из этой морали исходил Мадер, когда женился на перезрелой Агате, дочери прусского барона, страдавшей врожденным плоскостопием, что привело к искривлению позвоночника, а в детстве вдобавок упавшей с лошади, после чего правая нога ее стала короче левой. Физические изъяны не помешали ей родить крупного мальчика Леопольда, который почему-то нисколько не походил на своего отца ни внешностью, ни характером. Мадера это не смущало бы, если бы не прозрачные намеки своей вздорной матери, уверенной, что сноха вовсе не любит ее сына.