Однако, я, видимо, упустил из виду главное – радости надо было делать своими руками, в моем случае, своей рукой… Ладно. Рад, конечно, домой еду, жду встречи с мамой, по ней я соскучился жутко и поволновался немало, хоть и переписывались с ней часто, думал-передумал о ней я там, аж мозги раскалялись, жалко мне ее было – хоть плачь, чего она только не перенесла, не вытерпела из-за меня, ждала с войны, ежедневно помирая со страха, ждала из тюряги, состарилась раньше времени, все глаза выплакала, бедная, и тогда я дал себе слово там, в зоне, что, если выйду, то есть, когда выйду, сделаю все, чтобы она не нуждалась ни в чем, хватит победствовала, все сделаю, чтобы жила нормально, ни в чем отказа не будет знать, чтобы мне сдохнуть, иначе, какой же я сын, век воли не видать? Еду, значит, смотрю из окна поезда на поля, пустые степи, небольшие лесочки попадаются, и как ни увижу какое-нибудь живописное место – думаю, вот бы хорошо тут домик построить и жить с мамой подальше от всех, а что, разве плохо, живи тут, горя не знай, не то, что в городе, в болоте людском, где так и норовят унизить, оскорбить, наплевать в душу, подвести под монастырь, где на каждом шагу вынужден держать себя в руках, чтобы не заехать в морду оскорбившему твое человеческое достоинство… Мама когда увидела меня, чуть сознание не потеряла от радости, хоть я и писал ей, что возвращаюсь. Я подхватил ее, усадил на диван, накапал ей валокордину. Немного пришла в себя и стала тихо плакать. Ну, что ты, мама, – говорю, – все же хорошо, что ты, успокойся, родная… Она, конечно, здорово сдала, постарела еще больше, болезни замучили, со зрением стало хуже, да и моя биография ей здоровья не прибавила. Конечно же, она и на суде была, и жалобы писала, рассылала во все инстанции куда только можно было, вплоть до генерального прокурора страны, писала, что сына ее оклеветали, заставили взять на себя убийство, что он не может быть убийцей даже случайно, просила в письмах, чтобы тщательнее разобрались в этом (вот следователь и разбирался, выколачивал из меня правду, ну, ладно, дело прошлое), из сил вся выбивалась, пока я отсиживал свой срок. Но я вышел, говорю ей, я с тобой и все хорошо, мама, теперь все будет хорошо, все плохое уже позади. Потом, когда все главное было сказано, основные разговоры были переговорены, она меня о деньгах тех спросила. Я говорю, одно могу тебе сказать: деньги эти не ворованные, они принадлежат мне, а значит и тебе, я ведь в записке своей писал об этом. Я знаю, говорит, я сразу этому поверила, когда прочитала твою записку, знаю, что ты не обманешь, что не украдешь, но откуда, откуда у тебя столько? Не спрашивай, говорю, я тебе сказал – не ворованные, и это ведь главное, правда? Я боюсь, говорит, боюсь, как бы ты снова не попал в дурную компанию, как бы не оступился, большие деньги нам ни к чему, говорит, что с ними делать?.. Тут я, зная мамин характер, наивный и бесхитростный, насторожился, но ничем этого не выдал, ничего не сказал, ждал – сама все скажет, что надо. Ну, конечно, вскоре призналась, что десять тысяч Акраму отдала, Зачем? – спрашиваю. Она стала заметно волноваться, сразу убеждать меня принялась, будто я о чем-то с ней спорил и не соглашался, я же просто спросил, я ведь ничего, но она так разволновалась, что я пожалел о заданном вопросе. Выяснилось, что Акраму срочно понадобилось покупать квартиру, даже не квартира это была, а домик в пригороде со своими маленьким участком и садиком, потому что в старой квартире, где они жили, была ужасная сырость и двое детей уже болели ревматизмом. Ну, что на это возразишь, ничего, конечно, родной брат взял деньги на такое нужное, можно, сказать жизненно необходимое дело – речь ведь идет о здоровье детей, а что может быть важнее этого? Все правильно, говорю, все правильно, мама, одно не могу понять, почему он вспомнил о тебе именно тогда, когда у тебя появились деньги? Ничего подобного, говорит мама, она даже испугалась, услышав мои слова, мне показалось, что она ожидала, что я скажу что-нибудь в таком духе, видимо, и сама думала об этом. Ничего подобного повторила мама, опять приходя в сильное волнение, – просто он написал мне письмо, откуда ему было знать, что ты оставил мне деньги, откуда ему было знать вообще, что у нас тут творится? А оттуда, – говорю, начиная кипеть, – что я из зоны отослал ему в самом начале одно письмецо, чтобы он не оставлял тебя без внимания, пока я там, вот он и не оставил. Да мне много ли надо? – говорит мама, – Одно нехорошо вышло: деньги, получается, без твоего разрешения я отдала, деньги ведь твои, я уже писать хотела тебе об этом, спросить разрешения, можно ли отдать, а тут как раз твое письмо получила, что возвращаешься, это ведь совсем недавно я отдала ему деньги, с месяц, наверно, или полтора назад, и, думаю на радостях, ну, что, думаю, Рустам, слава богу, возвращается, проживем как-нибудь, главное, что деньги эти честные, не ворованное, а как же сыну родному отказать, если у него такое серьезное дело? А он ведь и не просил у меня, просто написал большое письмо, где подробно спрашивал, не нужно ли мне чего, а заодно и о своих делах и неприятностях сообщил. Ведь может же быть такая минута, когда захочется написать матери большое письмо, будто всласть поговорили по душам, правда? Да, говорю, может быть такая минута. Ну вот, заметно обрадовалась мама, и он написал, заодно уж сообщил, что домик продают за десять тысяч, в пригороде, воздух там чудесный, детям хорошо будет, а так они болеют, он уж и не знал, как быть. А я в ответ написала, что могла бы дать ему эти деньги, но что деньги твои, и я должна спросить у тебя разрешения, и лучше будет если он сам за ними приедет, за деньгами, то есть, потому что по почте такие деньги отправлять мне страшновато, потеряют вдруг и вообще, если спросят, откуда у меня, что я скажу? Он и приехал, с сыном приехал, – с гордостью уточнила мама, будто то, что ей привезли показать внука, одного из внуков, точнее, ей прежде следовало заслужить, и вот она горда, что заслужила это, – погостили два дня, похудел, бедный, тяжело ему приходится, – тут мама вздохнула, помолчала немного, потом продолжила, – седых волос у него полно, я и не видела, как он начал седеть, вся голова почти седая… Ну, вот, погостили, значит, и уехали. Сказал, что обязательно вернет, чтобы ты не беспокоился, и говорит, не брал бы у меня, если бы не острая необходимость – дети болеют, им, говорит, во что бы то ни стало со старой квартиры съехать надо, нельзя оставаться в такой сырости, болезнь обостряется. Причина нешуточная, Рустам, сам видишь. Мы ведь с тобой не пропадем без этих денег, а, Рустамчик, верно ведь? Не пропадем, – говорю, – бог с ними, мама, с этими деньгами, ты так говоришь, будто оправдываешься, а это ведь твои деньги, я же писал тебе, чтобы ты тратила их, как тебе нужно. Расскажи лучше о себе, как ты жила это время? Как я могла жить, – говорит, – сильно скучала по тебе, беспокоилась, дважды в больнице лежала пока тебя не было, соседям спасибо, очень помогали, ох, если бы не они, не знаю, что бы и делала, кто на базар сходит, кто за хлебом, кто в аптеку, кто «скорую» вызовет, ноги у меня совсем никудышные стали, пухнут в пухнут, что с ними будешь делать, к ночи болят, обычно… Ну, не буду тебя своими старческими болячками пугать… Да! Чуть не забыла, у меня еще осталось целых четыреста рублей! Эх, мама, – говорю, – что такое в наше время четыреста рублей? Для некоторых это карманные деньги, которые они могут истратить в одну минуту. И тут же спохватился, что зря я это сказал, не подумал, честное слово, без всякой задней мысли сказал, машинально выговорилось, а мама, смотрю, помрачнела, наверно, приняла, как упрек себе. Я глупость сказал, – говорю, обнимая ее за плечи, – не обращай внимания, мама. Подальше бы ты от таких людей держался, сынок, – говорит. От каких таких? – удивился я. От тех, кому четыреста рублей в одну минуту потратить ничего не стоит, – говорит, – не доведут они тебя до добра. Э-э, – говорю, – за меня не бойся, я теперь ученый, битый-перебитый и осторожный… А ночью, когда уже спать ложился, она подошла ко мне и спрашивает: Ты очень огорчился, – говорит, – что я деньги, десять тысяч твои Акраму отдала? Нет, – говорю, – я уже забыл, – я и вправду почти забыл об этом, потому что за Нагиевым, как мы с ним условились еще был небольшой должок, немного, правда, набегало, но для меня сейчас это были немалые деньги, и эта мысль про долг немного успокоила меня и я на самом деле стал забывать о деньгах, отданных Акраму, какая разница, если скоро я должен был быть при бабках? Не огорчайся, сынок, – говорит мама, – ведь он твой родной брат, вы должны помогать друг другу, поддерживать, когда кому-то из вас плохо. Да, – говорю, – ты права мама. Но он обязательно вернет, – говорит мама, – он обещал, сказал, что вернет частями. Если б не это, я бы сохранила для тебя, мне много ли надо, больше пятерки в день у меня не уходило, только вот в больнице два раза пришлось дать немного, если бы не острая нужда Акрама в этих деньгах, я бы сохранила их для тебя. Не думай об этом, мама, – говорю, – отдала и правильно сделала, что ты оправдываешься, честное слово… Она помолчала, потом говорит – оправдываюсь потому, что для таких людей, как мы с тобой, сынок, деньги трудно достаются, их ценить надо, особенно, если они заработаны честно… Конечно, честно, – говорю, – не сомневайся. Я не сомневаюсь, сынок, – говорит, – я всегда верила тебе, и тебе, и Акраму, и очень хочу, чтобы вы поддерживали друг друга, вы же родные братья, нельзя забывать об этом. Ну, спокойной ночи, Рустам. Спокойной ночи, мама. Вышла из комнаты. Поддерживать друг друга. Да, думаю, хорошо он меня поддержал в трудную минуту. Старший брат называется. Хотя что он мог? Я те оправдания мамины еще потому запомнил так подробно и весь разговор о деньгах, что мне, честно говоря, обидно немного стало, если б она еще на себя потратила – дело другое, а тут, выходит, за что я в зоне ишачил? Хотя с другой стороны – дети болеют, крыша над головой нужна, первое дело это – тоже понять можно. Мне запомнилось, как мама за весь этот разговор изо всех сил старалась создать у меня доброе впечатление об Акраме, внушить мне, что он хороший человек, и мы должны с ним сблизиться. Короче, на большую дыру хотела маленькую заплату поставить. Да и как с ним сблизиться, когда он годами не подавал вестей о себе? Мы с ним давно успели стать чужими друг для друга. И разница в возрасте тоже, если б хоть в детстве дружили, а так из детства, что касается Акрама, помню только, как он покрикивай на меня, поучал и награждал подзатыльниками. С тем я и заснул, и наконец-то, за много дней, а вернее, ночей спал спокойно, без кошмарных сновидений. На следующий день я отправился к Нагиеву. Принял он меня хорошо, даже, по-моему, обрадовался, что я вышел, стал угощать дорогим коньяком, сигаретами, но был как-то необычно немногословен, и по всему можно было почувствовать – это уже был не прежний Нагиев-фарцовщик, хоть и крупный, но все же всего лишь спекулянт, цыпленок пареный, теперь это был почти во всем другой человек, говорил не спеша, тщательно взвешивая слова, не хохотал и мало, скупо улыбался, и взгляд у него был такой, ну, будто смотрит он и не видит тебя, и в то же время усиленно, лихорадочно обдумывает, как бы ему тебя использовать, что еще из тебя можно выжать. Он подробно спросил меня, как я сидел, не завел ли там ненужных знакомств, все ли хвосты в зоне обрубил за собой, не станут ли выходить на меня дружки-приятели по зоне, расспрашивал не хуже заправского следователя. Да, изменился Нагиев, что и говорить, мне это сразу бросилось в глаза, он даже обстановку в квартире поменял, квартира была теперь обставлена хоть и по-прежнему богато и, может, даже еще богаче, но без крикливости, строже, не было прежней нахальной яркости, дорогих безделушек, огромных фотографий половых актов, развешанных по стенам в спальне. Короче, все эти изменения, пожалуй, говорили о том (я это почувствовал только) что Нагиев, верно, взлетел еще выше, может, в опасные, рискованные выси; я, конечно, не знал, да и знать не хотел, чем он занимается, я пришел по своим делам, и когда на очередной мой какой-то незначительный вопрос он опять надолго замолчал перед ответом, надулся, как мышь на крупу, видимо, в претензии, что я вообще смею тут задавать вопросы, мне все это порядком осточертело и я ему тут же не очень вежливо брякнул, что он может не отвечать, а пришел я потому, что за ним должок, и пусть он подсчитает и вернет мне оставшиеся деньги, и я не буду ему мешать сидеть с глубокомысленным видом. Да, – сказал он, – я не забыл про долг, с меня еще кое-что причитается, это долг чести и я его отдам, можешь не волноваться. Да я и не волнуюсь, – говорю, _ мне-то что волноваться, пусть волнуется тот, кто отдавать должен, я же теперь только радуюсь, что при бабках буду, что получу свои, в буквальном смысле, потом и кровью заработанные деньги, ради которых отишачил в зоне. Однако, мое ядовитое замечание не было оценено должным образом и повисло в воздухе между нами. Он снова стал задумчив и вдруг заговорил. Слушай внимательно, – говорит, – ты – парень надежный, уже проверенный, и только потому я это говорю тебе, ты мне теперь во многом можешь помочь, если захочешь, бабки ты свои получишь, об этом не думай, подумай лучше о другом: у меня теперь ты можешь вполне прилично подрабатывать, и если тебе нужен постоянный хороший заработок, считай, что ты его уже имеешь, если же тебе больше нравится работа и нищенская зарплата ночного сторожа – дело твое. Что я должен делать? – немного подумав, видно, заразившись глубокомысленным молчанием Нагиева, спросил я. Там видно будет, – неопределенно ответил Нагиев. Я должен знать точно, – стал настаивать я, и фраза получилась какой-то вызывающей, хотя я не стремился говорить таким тоном. Он пристально посмотрел на меня. Ты говоришь со мной неподобающим тоном, – изволил он, наконец, открыть рот, – не забывай, что я тебе даю работу, а не ты мне. Кроме того, ты должен еще помнить, что мы с тобой теперь крепко связаны, – говорил он такими грамотными, округленными фразами, что заслушаться можно было, прямо, речь с трибуны, а не разговор по душам, и в этом тоже ощущалась разительная перемена в Нагиеве, раньше он не особенно церемонился в выражениях и порой, когда злился, речь его состояла из одного отборного мата. Однако, увлекшись формой, я забыл о содержании. А содержание было довольно-таки интересным, он явно клонил куда-то, и вскоре высказал это ясно, без обиняков; он продолжал, – Ты сам подумай: кому ты теперь докажешь, что одессита убил не ты, а?! Так, что советую тебе знать свое место. И не рыпайся… Сказал он это вовремя, потому что именно в эту минуту, когда до меня дошел смысл его слов про одессита, когда он фактически назвал меня убийцей, я вскочил, рванулся к нему, чтобы взять его за горло, но рука моя застыла на полпути к нагиевскому горлу, потому что заползла в голову подленькая мысль с подачи Нагиева – в самом деле, кому я теперь докажу, что убил не я, если сам я и признавался, что убил и стоял на этом? На мне крепкое клеймо убийцы, век воли не видать! Почему-то только сейчас эта мысль дошла до меня во всей своей гадкой наготе, прожгла сознание, хоть и много времени было у меня подумать об этом, но только сейчас, когда напомнил об этом человек посторонний, когда он ясно и недвусмысленно назвал меня убийцей, я был почти ошеломлен. Выпей, – сказал Нагиев, наливая в мою рюмку «Наполеон», – и хорошенько подумай, если ты жаждешь вернуться в свою сторожевую будку на стройке – дело твое, удерживать не буду, но советую крепко подумать, что ты теряешь. Я в институт поступать хотел, – пробурчал я в ответ рассеянно, сам не знаю, к чему я это сказал ему. В институт, – спокойно, без язвительности сказал Нагиев, – что ж, это мысль. Даже если ты сможешь каким-то чудом поступить за те гроши, что я остался тебе должен, то окончишь через пять лет и будешь получать свои сто сорок, как раз хватит раза два на базар сходить. С чем тебя и поздравляю. У меня ты будешь иметь столько в два-три дня, понял, за три дня будешь зарабатывать столько, сколько твой дипломированный инженеришка за месяц получает, но если не хочешь, пожалуйста, иди, поцелуй свой диплом, он даст тебе возможность каждый день есть хлеб с картошкой… Он помолчал. Я рассеянно глянул на его полную рюмку. А почему ты не пьешь? – спросил я без особого любопытства, наверно, чтобы только нарушить тягостное молчание, наступившее после его слов. Он вяло махнул рукой. Изжога от коньяка, – сказал он, – потом всю ночь мучаюсь. Да все равно пью… Все-таки, что я должен буду делать? – спросил я опять, после небольшой паузы. В основном, в командировки ездить, – скучно ответил Нагиев. И это все? – спросил я, смутно подозревая, что говорит он мне не всю правду. Посылки небольшие перевозить, – сказал он. Я подумал. Это меня устраивает, – говорю. Еще бы, – говорит он, – еще бы это тебя не устраивало, вези себе небольшие посылочки и получай за это две-три косых за каждую поездку, неплохая жизнь, а? Ладно, – говорю, – Я пока тебе не нужен? Пока нет, – говорит он, – но послезавтра позвони обязательно, вот тебе номер, телефон у меня изменился, – он записал на листочке блокнота номер и протянул мне. Я хотел было положить листок в карман, но он сказал, – нет, лучше запомни, я написал, потому, что так легче запоминается, посмотри немного и запомни. Прямо как шпион, – говорю. Запомнил? – спрашивает, – а теперь давай сюда. Я вернул ему листок, он смял его, бросил в пепельницу. Вообще-то, я не очень охотно согласился на предложение Нагиева, думал, пока стану помогать ему, а там – подзаработаю немного, долг свой заберу и соскочу, надо было устраиваться понадежнее, но пока мне было некуда деваться, походил немного между нагиевскими командировками, пробовал сунуться туда-сюда, на работу устроиться, смотрел объявления, шел по ним, если попадалось что-нибудь подходящее для однорукого, короче, обивал пороги, но куда там, как только узнавали, что срок отсидел и слышать не хотели ничего, пришлось устроиться кочегаром в котельной под одним многоэтажным домом, а там, конечно, зарплата – чтобы только не подохнуть с голоду, на остальное не хватает, ну и пришлось хитрить, ведь с одной стороны – участковый милиционер пристает, чтобы не сидел без работы, хоть к знает, что я инвалид войны и получаю пенсию, но тут он видно ради перестраховки начал собственную инициативу проявлять, решил, что буду сидеть без дела, опять что-нибудь натворю, вот под его нажимом и устроился в котельной; но так как это мешало моим поездкам, то есть, мешало вместо восьмидесяти рублей получать в десять раз больше, то я и вынужден был пойти на хитрость: ушел из котельной, где осуществить мою мысль было бы невозможно, а устроился на стройку рабочим, предварительно договорившись с начальством, а конкретнее, с прорабом, чтобы он оформил меня, как «мертвую душу» и получал бы причитающуюся мне зарплату, а я буду время от времени наведываться на стройку на всякий пожарный случай. Ну, значит, оформили все честь честью, перед участковым нашим я отчитался, что устроился на стройку, где требовались однорукие рабочие – он, не понимая шуток, удивленно уставился на меня – и эта проблема, можно считать, была решена. Что касается учебы, то, честно говоря, у меня не было ни желания теперь, ни возможности учиться, и на что я выучусь, министром не стану, большим начальником не сделаюсь, так на черта мне это сдалось, чтобы как говорит Нагиев, промучавшись пять лет впроголодь, получать скромную, – более чем скромную, точнее – зарплату инженера или школьного учителя? Ну, учеба, хрен с ней, она не очень-то меня колышет, нужно только выбрать специальность доходную, поучиться и стать хорошим специалистом, скажем, мастером по ремонту холодильников или телевизоров, всегда прибыльное дело, или, скажем, зубным техником, можно здорово подрабатывать, ну, это, пожалуй, я перегнул, это не для меня, однорукого, но, главное, надо же, в конце концов, прилично зарабатывать. И я решил поошиваюсь немного с Нагиевым, подзаработаю, и накопив денег, выучусь на хорошую, башлевую специальность. А вот порой думаешь, ну в самом деле, не век же мне кирпичи сторожить на стройке, разве нельзя было создать для калек в нашем городе нормальные условия, обеспечить их хорошей работой, ведь калеки – безрукие, безногие – они такие же граждане, как и двуногие и двурукие. Вот я передачу недавно видел по телевизору, как в Америке организовывают для слабоумных детей спортивные соревнования. Разве это не гуманно? Даже по телевизору можно было заметить, как были они счастливы, какая радость была на лицах этих несчастных. Э, да что говорить, многому учиться надо, а не отпихивать от себя ногами, как у нас привыкли делать… Через день я был у Нагиева. Он передал мне портфель с шифровым замком, билет на поезд, вагон СВ и отправил в Ереван, дав двести пятьдесят рублей на непредвиденные расходы, хотя какие у меня могут быть непредвиденные расходы? Я у него так и спросил. Там видно будет, сказал Нагиев, и тут же, как мне показалось, чуть-чуть смешался, пожалел о сказанном. Мне бы в этот момент и насторожиться, и призадуматься, да ведь я лопух лопухом, пропустил его слова мимо ушей, вернее, не стал искать в них какой-то смысл, слова как слова, ничего особенного. Было начало лета, и я ехал в поезде с удовольствием, глядел в окно, даже, помню, был немножко счастлив в эти минуты, так что и забывал вовсе о том, что я калека. И вот именно в одну из таких минут из соседнего купе вышла девушка примерно моих лет и стала в коридоре у окна. Мне она показалась красавицей, правда я, ясное дело, теперь не очень-то имел успех у женщин, да, впрочем, и раньше, до инвалидности я по этой части был не очень… Может, она потому и показалась мне красавицей, что в последнее время у меня со слабым полом был почти утерян контакт, и я каждую более или менее симпатичную женщину желал? Нет, она и вправду была очень миленькой. Молодость переполняла меня, я забыл про свой уродливый обрубок, спрятанный в подвернутый рукав рубашки, и смело подошел к ней, стал рядом. Она рассеянно глянула на меня, ветер задувал в окно и раскидал ей волосы по лбу, и я невольно залюбовался ею – да, она была красива, что и говорить – залюбовался и сказал ей неожиданно для себя: «Вам так идет». «Что?» – спросила она. «Волосы, – сказал я, – очень красиво вот так». «Как именно?» – спросила она, и взгляд ее вовсе не был неприязненным, к которым я в последнее время привык у девушек, если приходилось заговаривать с ними на улицах, или еще где. «Вот так, – сказал я, – растрепанно.» «Да? – сказала она, смеясь, – раз так, не буду причесываться». Еще раз коротко посмеялась, видимо, тоже от избытка молодых сил и неожиданно торопливо вошла в свое купе и захлопнула дверь. Тут я приуныл, ну все, думаю, сорвалось знакомство. И про обрубок свой, конечно, вспомнил. Это ее, наверно, и напугало, сначала заговорила из вежливости, а потом заметила и – шмыг. Конечно, такая красавица, зачем ей калека нужен, когда молодых парней ей под стать кругом – завались, и у всех у них, здоровых, с руками и ногами и со всеми необходимыми причиндалами одно на уме: как бы поскорее вскарабкаться на какую-нибудь посмазливее. Зачем ей заводить знакомство с калекой? – думал я, вконец расстроившись и уже собираясь вернуться к себе в купе, когда вдруг дверь, за которой минуту назад исчезла она, с шумом распахнулась, и она, еще радостнее и ослепительнее улыбающаяся, вышла в коридор с яблоком в руках. «Хотите?» – спросила она, показывая мне большое яблоко, такое красивое, что вовсе и не было похоже на настоящее. Кажется, я неудержимо и очень глупо улыбался, не отвечая на ее вопрос – стоит ли говорить, как я был рад ее столь замечательному появлению? – так что ей пришлось уже более нетерпеливым тоном повторить свой вопрос. «Хочу!» – сказал я даже немножко с вызовом, что вот, мол, если это вопрос только ради приличия задан – то на вот, получай, и выходи теперь из положения, хотя мне вовсе не хотелось яблока. «Но ведь оно одно», – прибавил я тут же. Тогда она с ловкостью фокусника отделила одну от другой две равные половинки яблока, разрезанного предварительно и соединенного ради баловства. Да, она чуть дурачилась, ее тоже, как и меня, опьянил этот ослепительный день, быстрая езда и, может быть, сознание собственной упоительной и чарующей красоты. Когда она, подражая цирковым волшебникам, отделяла одну от другой две половинки, она тихо, немножко даже, показалось, робко произнесла «ап», и это так мило у нее вышло, что я не мог удержаться и рассмеялся от радости от ее присутствия рядом со мной, взял протянутую мне половину и впился, как и она, зубами в сочную, пахучую мякоть яблока. Сквозь наш общий хруст мне удалось вставить «Вкусно!», чтобы она не сочла меня невежей. Хотя чувствовал я себя с ней очень раскованно, необычно я бы сказал, раскованно. Она, казалось, не понимала, что я инвалид, или просто не хотела замечать, хотя не заметить это было невозможно. Но она умела не замечать. Я и раньше, в юности был робок с девушками, хотя не мог бы пожаловаться на внешние данные – третий рост, сорок восьмой размер, ну и тому подобное – а после того, как ампутировали руку и вернулся с войны, вовсе стал чураться девушек, иногда только переспишь с Нагиевскими девками за полтинник, чтобы хотя бы от поллюций избавиться среди ночных сексуальных видений, вот и вся, как говорится, любовь. Приличные девушки меня за версту обходили, впрочем, и я, заранее уверенный в фиаско, тоже их обходил, бесполезная затея и только. И вот сейчас эта очаровательная девушка рядом со мной в коридоре мчавшегося поезда, у окна, воспринималась мной, как нечто не совсем реальное. Но яблоко, что дала она мне, было вполне реальным, и мало того – вкусным, ее улыбка, звуки ее голоса, ее растрепанные живописно волосы, запах тонких духов от нее – все это было более, чем реальным.