Страница:
Натиг Расулзаде
Записки самоубийцы
Мне двадцать пять, я воевал и уже больше трех лет назад, в конце 1981-го вернулся из Афганистана, еще десять месяцев оставалось мне до полного дембеля – подорвался на мине, остался без руки, вернее, не я подорвался, а товарищ рядом в цепочке, мы шли цепью, подходили к афганскому поселку, и место это, мы знали, не было заминировано, а мина, на которой подорвался наш товарищ, была случайной, какой-то гаденыш приладил ее на всякий случай для олухов, и вот товарищ наш и наступил на нее, взлетел на воздух на моих глазах, а меня отшвырнуло в сторону взрывной волной, я упал, почувствовал тут же пронзительную боль в локте и, прежде чем потерять сознание, успел поднять голову и увидеть, как в двух шагах от меня, в облаке сухой пыли, камней, бесшумно сыпавшихся с неба – я ненадолго оглох от разрыва мины – опадают на землю мелькавшие в воздухе человеческие внутренности непонятно какого цвета. Мы здесь мины не ожидали, угораздило же его наступить на эту гадину, сам сыграл в ящик, да и меня изуродовал, ну, ладно, дело прошлое… Я с ним дружбу не водил, не то, чтобы поцапались, а просто, как бывает, сразу не сконтачили, ну и в дальнейшем не сошлись близко; парень, как я его знал был не очень-то, короче, трусоват был, хоть и нехорошо так о покойниках; но хорошо, или нехорошо, а правда, это замечали за ним все в нашей части, не очень-то лез он в герои, любил не высовываться, отсидеться спокойно в укромном месте, но Афган не парк культуры и отдыха, особенно не отсидишься, на то она и война, и мы все тут боялись, боялись умереть, боялись покалечиться, ну, то есть, стать инвалидами, потому, что уже хорошо знали – если ты стал в Афгане инвалидом и вернулся домой, тут тебе и хана будет, никто тобой не займется по-настоящему, будут делать вид, что тебя вообще нет, так же, как и нет войны в Афганистане, одну пенсию выбивать приходится так, что все остальное здоровье оставишь, психом сделаешься. Ну, героям, ясное дело, немного полегче, да насчет героев ведь тоже туго – не грибы после дождя, на всех нас звездочек не напасешься, хотя моя бы воля, я бы всем ребятам, которые достойно вели себя тут давал бы звезду, честное слово, потому что даже это здесь нелегко – вести себя достойно, не бояться, не трусить. Я, например, честно скажу, боялся, на каждом шагу боялся, потому что постоянно мыслями был дома, а дома, в Баку у меня мама осталась, отец совсем недавно умер, только я на похороны его не смог поехать, в госпитале провалялся, еще брат у меня есть, но тот давно живет не с нами, в Саратове живет, после армии остался там, женился, теперь у него давно уже семья, дети, работа, старше он меня намного, ему теперь за сорок, и давно он живет там своей жизнью, и маму нашу почти забыл, а у мамы кроме нас двоих никого близких нет, случись со мной что-нибудь, заботиться о ней кто будет, вот я и боялся, как же тут и не бояться, что убьют, или ранят? Вот так вот. Что-нибудь случится со мной, как мама проживет одна? На ту пенсию, что дадут за меня и кошка не проживет сейчас. Она уже старая, больная, есть, пить надо? Ладно, допустим, совсем плохо будет кушать, дешевую колбасу покупать, без фруктов и овощей обойдется, но ведь ей лекарства нужны, ей постоянно диабет лечить нужно, зоб лечить нужно, все свои старческие болячки надо лечить, а лекарства – пойди достань, да даже если дадут, эти аптекари-суки у нас такие цены заломят – жить не захочешь. А брат старший, Акрам, он не помогает маме, почти совсем забыл ее, раньше хоть изредка присылал деньги, а сейчас у него трое детей, да все в таком возрасте одеваться-обуваться модно им надо, да и жена его, Люся не ладит с мамой, потому что мама была против, чтобы брат женился там на Люсе, а хотела, чтобы женился Акрам в Баку на своей, азербайджанке, ну, та с тех пор и запомнила и потом делала все, чтобы отдалить Акрама от нас, да и чем он может помочь маме, сами они еле концы с концами сводят, не шутка – трое детей, накорми их, одень, обуй, ну, ладно… Потому я и боялся, что могу погибнуть там в Афгане, и тогда маме очень трудно придется, ведь она и пенсию не получает, не дотянула до пенсии, заболела, и теперь только выясняют, достойна ли она получать, и сколько… И вот, как назло не повезло мне, осколком садануло в руку, в локоть попало, разворотил осколок весь локоть, так, что в госпитале, как увидел врач рану, так и не сомневался, что только ампутация тут необходима, ну и ампутировали, конечно, и теперь я без левой выше локтя, чего боялся, то и случилось – инвалидом сделался; раньше, до Афгана на заводе работал, в институт после школы поступал, не поступил, конечно, просто разохотился в институт, потому что у нас в классе почти все ребята были из зажиточных семей и все говорили, что обязательно после школы в институт пойдут, ну и я решил не отставать, хоть и предупреждали меня, готовь, говорили, бабки, или блат крепкий заведи, у меня, конечно, ни того, ни другого, да и знания после школы, честно говоря, были такие, что нетрудно меня срезать, но ведь я пройти мог, ведь ставят же кому хотят вместо двойки пятерку, почему же не поставить вместо тройки тройку, так нет же – срезали; ну и хрен с ними, пошел на завод, это называется – знай сверчок свой шесток, вкалывал на заводе, пока не призвали в армию и не послали в Афган; раньше, значит, у станка стоял, неплохо зарабатывал, а теперь, куда я, безрукий денусь, куда я гожусь такой, ну, ладно… А товарищу нашему – ну, тому, что на мине подорвался, Витей его звали – посмертно героя дали, за то, что на случайной мине взлетел и меня заодно подорвал, а что, может, и правильно это?.. Я, наверно, очень сумбурно излагаю свои мысли, пишу бестолково, но в школе я хорошо учился по литературе, вообще, предмет этот любил, много читал, дай, думаю, начну что-то вроде записок о моей жизни, особенно навязчиво эта мысль приходила после Афгана, где я, кажется, уже всего насмотрелся, но почти сразу, как вернулся, даже отдохнуть не успел как следует, срок потянул, пришлось в зоне отпахать, а после зоны взялся вот все описывать, потому что, чувствовал, много разной дряни накопилось во мне, злости набралось – на взвод солдат хватит, на весь мир был зол после всего, что испытать пришлось: дай думаю, писать начну, может, полегчает, а тут, к тому же, девушку одну встретил, перевернулось все во мне, уже настоятельно надо было делиться с кем-то, а делиться, поговорить по душам было не с кем: друзей после школы у меня не осталось, новых не заводил, не перед кем было душу излить а это иногда так бывает необходимо: вот и стал записывать, заодно решил вспомнить и то что раньше было, до встречи с этой девушкой; кроме того, я всегда был уверен, что когда пишешь, как-то легче становится, освобождаешься что ли от всякой накопившейся в душе дряни, переносишь это на бумагу, и то плохое, что произошло с тобой, немного отдаляется, и можно на это посмотреть более спокойно, глазами постороннего; я эту мысль и у писателей встречал, точно, читал где-то, в какой-то книжке, и очень поверил этому, ну и решил записывать для себя все, что со мной случилось и дальше случится, все записывать в эту книжку записную, я ее теперь постоянно с собой таскаю в кармане, почти никогда не расстаюсь с ней, записываю разное, где и когда придется. Вот запишу и будто поговорил с близким, добрым человеком, поделился с ним чем-то гнетущим, легче стало. Хотя, наверно, любые записки пишутся с тайной надеждой, что их когда-нибудь прочитают. Ну, не знаю… Короче, значит, отрезали мне в госпитале руку, был в беспамятстве, очнулся от боли, чуть не взвыл, жжет, проклятая, хоть и нет ее больше, но так болит, как будто есть, и до того нестерпимо, что, наконец, не выдержал, сил не стало терпеть, скрипел, скрипел зубами, потом, думаю, черт, не выдержу, кричать буду, ну и стал орать, прибежала медсестра, потом убежала и доктора привела, он осмотрел обрубок, кивнул ей, она мне укол воткнула, чуть отпустила боль и я заснул, как убитый, а потом проснулся, но уже болело меньше, можно было терпеть, я и не жаловался, а скоро совсем боль прошла, культяпка моя затягивалась быстро, хорошо, на мне вообще все раны с детства, как на собаке зарастали, врач был доволен, что быстро на поправку иду, сестры со мной шутили, все были довольны, только я был злой и постоянно мрачен и ничто меня не радовало, руки не было, что же тут радостного, куда мне теперь деваться, на черта мне этот обрубок, что с ним делать, разве что засунуть тому гаду… кто нас бросил в эту заваруху?.. Я иногда думал об Акраме, о маме думал постоянно, это да, а об Акраме – редко, и однажды подумал, как ему повезло, что ему за сорок и что отслужил он в армии до начала этих Афганских дел, ведь его бы обязательно взяли, могли бы убить, или покалечить, как меня, обязательно взяли бы и его, потому что семья у нас бедная, откупиться нечем, я не шучу, откупались, еще как откупались, и вместо одного какого-нибудь чада из богатой семьи со связями брали другого парня и отсылали на войну в Афган, я сам с одним таким служил, земляк мой как раз оказался, он мне и рассказал, что сначала ему объявили, что в Казахстане будет служить, а в последний день только поставили, как говорится, в известность, тут же без лишних слов отправили в Афганистан, он потом как-то узнал, тоже ушлый был парень, узнал, что того, вместо которого он прибыл в Афган, просто откупили, есть такие случаи, есть, у нас полно, еще бы не было, как же тогда объяснить, что среди наших солдат-афганцев я сколько воевал там, ни разу не встретил, скажем, ни одного сына министра, или замминистра, или работника ЦК, или Совмина, или хотя бы сына какого-нибудь большого начальника, ни одного такого не встретил, а кого ни спросишь – отец рабочий, колхозник, шахтер, пенсионер и так далее, ни один из них не был отпрыском каких-нибудь шишек-родителей. Что случилось? Разве у высокопоставленных людей нет сыновей? Есть, конечно, только что им там было делать, под пулями? Взлетать на воздух, как бедняга Витя? Разлетаться на куски? Ранеными, под обстрелом, срываться в ущелье? Попадать в плен, чтобы с них требовали выкупа, а в случае несостоятельности, пытали, жгли, издевались, резали и, наконец, осквернив испражнениями еле дышащее тело, отсекали голову? Что им было делать на этой чужой земле, когда таких, как я вполне достаточно? Они лучше будут в институтах девок лапать на лекциях, курить дорогие сигареты, брать у родителей сотни рублей на карманные расходы. Э, что там говорить… Конечно, что тут им было делать на войне, что они потеряли на чужой земле? А что мы потеряли на этой чужой земле, или для кого она чужая, а для кого нет, для таких как я, выходит, нет? Что потеряли в Афгане десятки парней, что за год с лишним только на моих глазах погибли под пулями? Что я потерял в Афгане? Теперь могу точно ответить на этот вопрос – руку, да еще веру в мудрость наших руководителей, которая у меня и раньше не очень-то крепкая была. В госпитале, помню, через койку от меня лежал молодой лейтенант, обе ноги ему ампутировали, снарядом разворотило, вернее, осколки попали, да так были ноги напичканы этими осколками, что целой косточки не оставалось, так что сохранить ноги не представлялось возможным, молодой парень, чуть постарше меня. Мы с ним несколько раз разговаривали, хотя он и был молчун, особенно не разговоришься, конечно, когда тебе так не повезло, он мне рассказывал как-то, что не хотел быть военным, но дома настояли, потому, что у них все мужики в роду потомственные военные и дед, и отец, а сам он с детства мечтал, что артистом станет, да и красивый парень был, что и говорить, лицо такое одухотворенное, отец у него и сейчас служит – полковник, и это он настоял на военной карьере сына. Не нравилось парню быть военным, но вот он отучился, дали ему лейтенантские погоны и направили в Афганистан, да еще и отец дал, так сказать, свое благословение. И вот как вышло. Стал инвалидом человек. Однажды просыпаюсь среди ночи от странного бормотания над головой. Тихонько обернулся – вижу: на подоконнике, в двух шагах от меня – безногий лейтенант, сидит на подоконнике и тихо что-то шепчет, я машинально, еще не понимая, что происходит, стал прислушиваться… тумбочка, помню, была у подоконника… видимо, он ее отодвинул от изголовья к окну и с постели вскарабкался на тумбочку, а с нее – на окно… Ну вот, значит, сидит на подоконнике, шепчет что-то, будто молитву читает, так монотонно, как человек, у которого уже не хватает душевных сил, чтобы с выражением читать, только водит изредка рукой с вытянутым указательным пальцем, будто отчитывает провинившегося ребенка. Я прислушался. «Мать вашу так и так, и чтобы вам ни дна, ни покрышки, и вашего слабоумного отца, украшенного орденами, и все ваши ордена, и мать вашу туда, и все ваши награды, и всю вашу распаскудную житуху на этом свете, – перебирая матом, говорил он, дико скрипя зубами. Вот это, примерно, я и услышал, и сначала ничего не понимал, потом вдруг как обожгло – окно ведь открыто, он стоит на подоконнике, перед распахнутым окном! Я невольно вскрикнул, он испуганно оглянулся на меня, процедил тихо еще что-то сквозь зубы, развернулся на руках, ловко откинулся затылком назад, и подоконник в тот же миг опустел. Я крикнул, уже громко, зовя дежурную сестру, крик вышел какой-то жуткий, звериный, все проснулись, а я, кажется, еще какое-то время кричал, показывая рукой на окно. Потом подбежал к окну, сестра уже была в палате, свет зажгли, глянул я вниз – лейтенант лежал в майке и трусах, которые полностью накрывали обрубки его ног, лежал с как-то неестественно подвернутой головой, раскинув руки… Госпиталь наш находился в Кабуле, палата – на четвертом этаже, последнем, ударился парень, видимо, как и рассчитывал – прямо головой, когда мы побежали вниз, я подошел к нему и ясно увидел, как расплющилась его голова, череп был расколот и показывалось в огромной трещине что-то темное внутри черепа, один глаз выпал и лежал на ключице лейтенанта, глазница была мертвая, страшная, страшная для меня еще потому, что я хорошо помнил живые, подвижные и грустные светло-голубые глаза этого парня, а то, что недавно было слишком живо, а теперь мертво, кажется мертвым вдвойне и каким-то жутким, как сама смерть. Труп тут же накрыли простыней. Врач потом говорил, что умер парень моментально. И на том спасибо. Жена и маленькая дочка остались у него. Через день после этого случая меня выписывали из госпиталя. И выписанный из госпиталя, без одной руки отправился я прямиком домой, еще десять месяцев до полного дембеля оставалось. В каком-то смысле, повезло, выходит. Что ж, нет худа без добра, так хоть без одной руки, да возвращаюсь, а мог бы в цинковом гробу обратно… Ну, и поехал я в Баку, домой, а куда же еще? Дай, думаю, маму обрадую своей культяпкой. Ну, обрадовалась, конечно, с рукой, без руки, все же сын, хорошо, хоть живой вернулся. Она-то приблизительно знала, что там, где я был, творится, писал я ей, хоть и старался в письмах полегче, не всю правду, чтобы она не очень беспокоилась, описывал не так уж мрачно эту войну, ни о каких опасностях не сообщал, не всю правду, одним словом, как у нас пресса освещает события, видимо, тоже не хотят беспокоить население по пустякам, как я – свою маму не хочу беспокоить. Прижалась ко мне, обняла, долго не отпускала, в буквальном смысле оросила мне культяпку слезами. Спасибо, живой вернулся, сынок, – говорит сквозь плач, – в Баку уже у стольких сыновья там погибли, я от страха каждый день дрожала, думаю, не дай бог… спасибо, живой вернулся… Спасибо. Это же надо. Что ты меня благодаришь, – говорю, – спасибо партии и правительству скажи, что я живой вернулся. Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это. Вот так примерно. Эх, – мама чуть улыбнулась и шлепнула меня по спине, – и на войне побывал, а ума не прибавилось. Ничего, – говорит мама, – проживем, раз ты вернулся, теперь проживем, только ты не говори такие вещи будь осторожен, того и гляди, можно из-за необдуманного слова молодостью расплатиться. В маме жив еще страх тех давних лет репрессий. Ну, – говорю, – ты насчет расплатиться не бойся, мы с тобой, кажется, полностью расплатились, я вот инвалидом стал, а какие мои годы, посмотрим, как теперь с нами расплачиваться будут. И вот, как в воду смотрел насчет этой расплаты. Пенсия мне полагалась, как инвалиду войны, так пока я ее выбивал, чуть не сдох. Вспомнить противно, сколько порогов пришлось обивать, справок доставать, заявлений писать, награды демонстрировать, мол, вот они, все в порядке, все законно, не только у нашего мудрого руководителя, есть они и у меня, есть, не беспокойтесь, и культяпка, товарищи в военной медкомиссии, тоже настоящая, не поддельная, можете ручками потрогать… И так однажды мне гадко от всего этого сделалось, хоть криком кричи, хоть возьми нож да и зарежь этих гадов, от которых пенсия эта жалкая зависит, или сам зарежься при них, как какой-нибудь японец, с надеждой, что всю оставшуюся жизнь их будет мучить совесть… Тогда я пошел на свой завод, хотя и знал заранее: ничего хорошего из этого не получится. Так и случилось. Гад в отделе кадров – ряшку отъел, – мне под конец нашего разговора заявляет, мол, не я тебя на войну посылал, какие, мол, могут быть ко мне претензии, а на завод можем тебя взять, – тут этот гаденыш так тонко ухмыляется, как у всех гаденышей принято ухмыляться, – если только рука отрастет. И не сдержался, захихикал, так ему собственное остроумие понравилось. Да, – говорю и чувствую – киплю уже, еще немного – взорвусь и тогда ничего толком не смогу сказать, еле сдерживаюсь, потому что еще в этом Афгане я последние нервы оставил, психом сделался натуральным. – Да, – говорю, – не ты, сучья морда, меня в Афганистан посылал, а я там дрался и подвергался на каждом шагу опасности быть убитым только ради того, чтобы ты тут со своим ублюдками отращивали себе щеки и задницы, чтобы ты тут сдирал с парней бабки за трудоустройство, и на эти их трудовые бабки, гнида сволочная, потом откупал бы своего сына-выродка от службы в армии, а тем паче – от войны, чтобы на трудовые деньги работяг, вроде меня, что ты, как сосун-пиявка сосешь из них, придумывая разные поводы, чтобы на эти деньги потом своих ублюдков в институты устраивал, машины с дубленками им покупал. Сказал я ему примерно вот так вот, под конец на крик сорвался, не мог сдержаться, а он выпучился на меня, побагровел весь, глаза вот-вот выпрыгнут, видно, давно с такой ошарашивающей наглостью не сталкивался, короче, видок у него – сейчас же концы кинет, что было бы очень даже кстати. Но я весь взвинчен, на пределе, не мог просто так уйти и дверью хлопнуть – мало, это пусть интеллигенты дверью хлопают, я его за то, что он над моим боевым ранением насмехался, убить был готов, схватил первое, что под руку попалось – жаль, легкая штука оказалась: пластмассовый прибор для всяких там канцелярских штук – и швырнул в его покрасневшую лысину. Вот, говорю, получай, так и так твою мать. И вышел. Вслед даже крика не послышалось, видимо, сволочь эта в шоке пребывал. Ну, ясное дело, никакой работы, кроме места ночного сторожа я с моим характером (хотя, если подумать, при чем тут характер, надо человека обеспечивать работой без всякого учета его тяжелого или легкого характера, но у нас так уж повелось и все считают это нормальным) в дальнейшем не нашел. В конце концов, и пенсия стала приходить мне, вот уж неожиданные чудеса, а я грешным делом, подумал, вовсе о моем существовании забыли. Ну, пенсия плюс зарплата ночного охранника на стройке, итого: раз пять-шесть на базар сходить. Одним словом, если не одеваться, не обуваться, не лечиться, или делать все это очень редко – денег на пропитание хватало. Но я был молод, да и сейчас молод, и хоть инвалид, но порой забывал об этом, честное слово, я хотел модно одеваться, хотел, чтобы в меня девушки влюблялись, или хотя бы иметь бабки на потаскушек, к которым, если у тебя в кармане меньше полтинника в нашем городе лучше и не подходи, хотел, чтобы все у нас было в достатке, и прежде всего хотел, чтобы мама ни в чем не нуждалась, ведь ей, в отличие от меня, нужно только необходимое, что ж если и этого самого необходимого у нее не будет, какой же я тогда сын? И вот потому я постоянно, независимо от себя, думал о деньгах, думал где бы раздобыть, заработать побольше денег, что бы придумать и на что бы такое исхитриться, вот такое вот дело. И вот, сижу я как-то ночью в своей будке, охраняю дерьмо собачье, которого на нашей стройплощадке больше, чем строительных материалов, сижу, любуюсь своей культей, покуриваю «Приму» любимую, потому что постепенно привыкал любить то, что мог иметь; сижу себе, думаю свои невеселые думы, как бы начать жить по-человечески, как бы в люди выбиться, а надо сказать, я по приезде из Афганистана еще раз пробовал в институт поступить, но это уже больше «на ура» было, сам понимал, последние знания там, на войне растерял, но думал что, как участнику и инвалиду поблажку сделают, но несмотря на ветеранские льготы, меня срезали, как суслика, и теперь до новой попытки стать студентом и учиться на инженера у меня был еще целый год впереди, значит, целый год ожидания и масса всевозможных нереализованных возможностей выбиться в люди, не ожидая высшего образования; сижу я так, значит, перекатываю в голове свои невеселые думки, и тут слышу – шаги. Высунулся из будки, вижу: идет один, тепленький, видно, большой охотник до сухих собачьих какашек, идет, шатается. Вышел я ему навстречу, что, говорю, по стройке шастаешь, места тебе мало, или воровать собираешься? Если воровать, сразу скажи, я из тебя вмиг жмурика сделаю, так как поставлен здесь охранять нашу дорогую, еще не растасканную, социалистическую собственность. Поглядел он на меня мутным взглядом, пьян, удивился, наверно, не ожидал в такой поздний час столь изысканного остроумия, похлопал глазами, потом вдруг пьяно икнул, улыбнулся, полез ко мне целоваться. Ну, я его легонько, чтобы на ногах удержался, отстранил рукой, которая у меня хоть и в единственном числе, а здоровая, дай бог, и повторил вопрос настоятельно. Тут он что-то промычал, покивал благодушно, полез в карман и вытащил – боже мой! – пачку пятидесятирублевиков, отделил один полтинник из кучи и сует мне, а кучу всю в карман, нет, чтобы наоборот. Шампанское, – пробормотал, заикаясь, косноязычно, так что я с трудом разобрал, чего он хочет. Шампанского, – говорит, – и побыстрей. На кубинку дуй, – говорит, – мигом, туда-обратно. На такси, – говорит. Разговорился под конец. Я немного постоял, как олух с зелененькой в руке, а он уже пошагал себе обратно. Тут я пришел в себя и за ним пустился, догнал его, когда он уже входил через черный ход – видимо в кухню дверь вела – в кафе-стекляшку, что от нашей стройплощадки через дорогу находилась. Стекляшку эту, поговаривали, сносить собирались в связи с начавшейся тут, рядом с ней стройкой многоэтажного дома, да пока она стояла, уже вся обшарпанная, пыльная от туч цемента и песка со стройки, в ней наши работяги-строители днем обедали за рупь-два. Вот в эту стекляшку я – за ним, позвал, окликнул несколько раз, но он, видно, не услышал, или не обратил внимания, ну, я и зашел за ним, прошел по тухлому, прокисшему коридорчику и вошел в одну неприметную дверь за этим веселым парнем. Как вошел, так и застыл. Было от чего обалдеть. Ярко освещенный, просторный ресторанный кабинет, за столом пьяная гопка, компания человек восемь-десять, на столе – глазам больно от роскоши – чего только нет (потом вспоминал, сообразил: не было шампанского), девки сидят за столом, перед каждой – початая пачка «Мальборо», хохочут, визжат, целуются, а за дверью, когда шел по коридору за этим пьяным психом, все тихо, мертвое царство, дверь, оказывается, обита, звуконепроницаема. Уставились они на меня, потом на того приятеля, что деньги мне сунул. Он уже успел усесться на колени к одной дико завизжавшей от восторга подруге. Ты чего? – говорит псих, непонимающе хлопая на меня глазами. Я ему протягиваю деньги назад. Он стал, как умел, объяснять компании, что посылал меня на кубинку, за шампанским. От этого сообщения все возликовали, пьяны все были тут в дымину, мало, что соображали, и тоже стали совать мне деньги. Ну, думаю, тут вам объяснять, до утра дообъясняешься, черт с вами, поеду, лакайте, почему бы и нет, думаю, проедусь разок за счет сумасшедших, а если какому-то ненормальному во время моего отсутствия придет в голову очистить стройку от собачьего говна, так пусть он им и подавится. Короче, поехал я на кубинку, привез им три бутылки шампанского, блок американских сигарет, выложил на стол все это вместе со сдачей, и уже повернулся уходить, вцепились в штаны, не отпускают, смеются, поглядывая на скомканные деньги на столе, очень, видите ли, их развеселило то обстоятельство, что здесь сдачу возвращают, усадили меня, ну, я не стал ломаться, выпил с ними, да и пожрать охота была, а жратва тут – шик, первоклассная, да и обслуживал их сам повар этого занюханного – выходит, для кого занюханного, а для кого очень даже благоухающего – заведения, по высшему разряду обслуживал, и я понял, что это, видимо, большие человеки, ну, во всяком случае, из богатеньких. Рано утром застолье закончилось, все незаметно как-то расползлись, и мой псих попросил меня довезти его до дому. Адрес-то хоть знаешь? – спросил я. Ну еще бы, – самодовольно ответил он. Времени до прихода начальства у меня было еще достаточно, и я, поддерживая этого приятеля, поймал тачку, усадил его и поехал вместе с ним. Возле его дома я расплатился своими кровными, потому что деньги со стола так и не взял, растолкал его, успевшего заснуть, помог подняться на третий этаж, точнее, потащил его чуть ли не на хребте у себя, и очутился в такой квартире, которая потрясла меня гораздо больше, чем та роскошная ночная пирушка среди развалин стройплощадки. Я такие только музеи видел, да и то нечасто. Квартира богатая, мне ее и описать трудно, на потолке – лепные золотистые амурчики, роскошная мебель, видеомагнитофон, о котором я слышал только, что такие штуки есть, посуда прекрасная, одних сто-стопятидесятирублевых зажигалок на журнальном столике – рублей на тысячу, короче, побудешь в такой хате – в глазах зарябит. Ну, я не стал дожидаться этого зрительного дефекта, тем более что Осман – так психа того звали его друзья, я запомнил – повалился на диван и тут же захрапел. Я вышел из квартиры, тихонько захлопнул дверь за собой… Вот так я познакомился с Нагиевым, это фамилия Османа, он почему-то не любил когда его по имени называли. Дня через два, вечером, только я заступил на смену, вдруг подкатил Нагиев на своих новеньких «жигулях». Подошел и без дальних слов, ты мне нужен, говорит. Короче, стал я ему помогать в разных мелких делишках, туда поезжай, это привези, это достань. Просьбы свои он излагал предельно вежливо, и получалось, что просит он меня, обычно, об одолжении, ну, и бабки он мне отваливал за эти услуги неплохие, порой рублей до шестисот-семисот выходило в месяц. Это, понятное дело, было гораздо больше моей пенсии. Эти деньги очень пригодились дома, и скоро я представления не имел, что бы я делал без Нагиевских денег, потому, что маме уже приходилось лежать в больнице подолгу, а это – опять же расходы и по моим меркам немалые: врачу лечащему, за уколы, медсестре, няньке и прочее – влетало в копеечку, рублей до тысячи порой выходило вместе с едой, которую я ей покупал и привозил, потому что в больницах у нас в городе кормят, так сказать, только символически, чтобы больной не протянул ноги.