В середине июля наш лагерь был передислоцирован.
   В одно отнюдь не прекрасное утро колонна усталых и изможденных бывших немецких солдат потянулась по пыльной проселочной дороге навстречу новому мученичеству. Естественно, перед выходом нас снова обыскали. Часов я уже давно лишился, так что терять мне было уже нечего. Свои часы я однажды очень удачно обменял на добрый кусок хлеба. В этом походе, в течение которого мы прошли не более 70 километров, стало ясно, что может произойти с людьми после семи недель русского плена. Не прошло и часа, как многие товарищи стали падать от слабости. На дороге разыгрывались ужасающие сцены, описывать которые у меня нет ни желания, ни душевных сил. Серая кишка изможденных и изнуренных немецких солдат тащилась от городка к городку. Содрогаясь от боли, эта кишка тем не менее ползла по пыльным дорогам. Песок разъедал раны, а с неба огнем палило беспощадное солнце.
   Вечером нас пригнали на очередной луг. Там каждый получил по куску хлеба. Потом мы без сил попадали в мокрую от росы траву. В тот момент мы были не способны ни о чем думать. Слава богу, нам разрешили спать. Около полуночи начался сильный дождь. Промокшие до нитки, мы поднялись и, поддерживая друг друга, пошатываясь, простояли несколько часов до рассвета, словно превратившись в первозданную глину, которую Создатель снова швырнул на землю.
   С рассветом мы пошли дальше. Преодолевая боль и усталость, мы с трудом переставляли оцепеневшие ноги с растертыми в кровь ступнями. Некоторые шли босиком. Снова поднялась пыль, которая, опускаясь, слоями ложилась на потные лица, противной коркой хрустела на губах, раскаленным шлаком жгла утомленные глаза.
   Во второй половине дня мы дошли до Немецкого Брода. Этот богемский городок стал вторым этапом моей жизни в плену. До наступления темноты мы расположились на летном поле аэродрома, а потом нас погнали в новый лагерь. Но до этого нас снова обыскали. Что у нас хотели найти, для меня навсегда осталось загадкой, но, как злая шутка судьбы, эти обыски регулярно повторялись на всем протяжении лагерной жизни.
   Лагерь в городке Немецкий Брод имел уже то преимущество, что в нем были настоящие дома с крышей, да и вообще на первый взгляд условия здесь были несравненно лучше, чем в Пацове. Мы вошли в лагерь через громадные, по русскому обычаю, ворота. Нас встретил небольшой оркестр, игравший легкую танцевальную музыку, так что многим показалось, что мы наконец попали в рай. С огромного портрета на нас взирал сверху Сталин, развевались красные флаги, а на многочисленных плакатах красовались слова о свободе и правах человека. Все воспрянули духом, решив, что все же недалек час возвращения на родину.
   Преисполнившись новых надежд, серая кишка втянулась в чрево гигантского лагеря.
   В нем уже находилось великое множество наших товарищей, которые с нетерпением ожидали от нас каких-то новостей и сгорали от желания встретить старых фронтовых товарищей среди новоприбывших. Для начала все мы прошли санобработку. Мы выстроились в длинные очереди перед дезинсекционными камерами. До группы, в которой находился я, очередь дошла только к полуночи. Душевые установки были поставлены прямо под открытым небом. Вещи мы сложили в печь для обеззараживания, оставшись совершенно голыми стоять в тусклом свете фонарей под звездным небом. От ночной прохлады наши истощенные тела мерзли немилосердно. Чтобы спастись от холодного ветерка, мы сбились в кучку, тесно прижавшись друг к другу, как овцы в стаде. Потом нас повели в душ. От холодной воды захватило дух. Струи ее хлестали нас, словно плети. Или это было что-то другое? То, чего в тот момент мы не могли ни понять, ни осознать? То, что было чуждо телу и недоступно душе? После того как помывка кончилась, нам пришлось ждать. Мы ждали целую вечность – не меньше часа. Все это время мы простояли голые, мучаясь от невыносимого ночного холода. Наконец из автоклава достали нашу форму. О, наши старые добрые мундиры! Мне часто, с разными вариациями, впоследствии вспоминался тот момент, когда холод и физическая боль были так сильны, что мне хотелось выть от них. Я описываю это событие как одно из многих мучений, которым нас время от времени – то чаще, то реже – подвергали. Можете себе представить, как нас постепенно превращали в животных, и те, кто смог сохранить ясный рассудок, с ужасом наблюдали это страшное превращение.
   Под утро нас повели в бараки. Наконец-то свершилось – у нас над головой была настоящая крыша. В доме, куда нас привели, прежде располагался военный лазарет, и нас набили туда, как сельдей в бочку, от пола до самого потолка. Я даже не могу точно сказать, сколько нас там было. Могу только сказать, что в помещении не было такого места, такого уголка, где не лежал или не сидел бы, скорчившись, человек. Бывший лазарет напоминал кишащий насекомыми муравейник. Единственная разница заключалась в том, что все движения и перемещения в муравейнике упорядочены и целенаправленны, а в нашем бараке это была беспорядочная толкотня и суета, сопровождавшаяся руганью и стычками, так как люди постоянно наталкивались и наступали друг на друга. Но зато теперь у нас была крыша над головой! Кто из нас в то время втайне не тосковал по землянкам Пацова? Там мы могли оставаться людьми – во всяком случае, те, кто сохранил стойкость и присутствие духа. Там мы могли свободно перемещаться хотя бы по территории лагеря и, объединяясь в небольшие кружки, в чем-то помогать друг другу. Здесь же масса людей была загнана в тесное ограниченное пространство. Здесь человеческая масса варилась в одном котле, который душил всякое человеческое побуждение. Здесь формировалась мрачная, темная, вялая и инертная душа массы, развернувшаяся во всей своей неприглядной красе. Этот отвратительный дух давил, рос, лишал воздуха. Рано утром нас выгоняли из дома. С нами обращались при этом как со стадом бессловесных скотов. Потом начиналось бесконечное, бессмысленное шествие безучастной серой массы вокруг массивного здания, бывшего нашим ночным убежищем. Вокруг каждого здания образовывалось серое кольцо, топтавшееся на путях, превращавших в безвольную массу некогда свободных людей. Теперь это был замкнутый круг, по которому покорно шли рабы. Да, это были круги, из которых было невозможно вырваться. Они, эти круги, казались жерновами гигантской мельницы. Да! Это и была сатанинская мельница, перемалывавшая наши души.
   Вскоре мы столкнулись с явлением, которое начисто отсутствовало в Пацове и которое можно смело отнести к самым отвратительным и, как теперь говорят, позорным для любого немца фактам. Мы убедились, что среди нас нашлось очень много негодяев, готовых поднять плеть на собственных соотечественников. Предатели делали это ради лишнего куска хлеба, ради двойной порции супа. Этот сброд именовал себя лагерной полицией. Самые безвредные действия или любые, самые мелкие нарушения не имеющего никакого смысла «лагерного порядка» карались лишением хлеба или заключением в карцер, где пленных переставали кормить вообще. Стоило кому-нибудь сойти с вечного круга и отойти на лужайку, чтобы пару минут спокойно посидеть на солнце или в тени, как рядом тут же оказывался «полицейский», и наказание следовало неотвратимо: лишение хлеба на сутки. Если кто-то, исхитрившись, покидал свою колонну и присоединялся к другой, такой же, чтобы попытаться отыскать там старого товарища, с которым можно было бы поговорить по душам, и если такого смельчака обнаруживали, то его отправляли в карцер, где он несколько дней голодал. Это что еще больше увеличивало его и без того немалые страдания. Те, кто все это делал, были нашими соотечественниками! Не русские били и унижали нас. Не русские своими издевательствами доводили нас до отчаяния. Нет, это были немцы! Откуда взялись эти уроды? Разве не все мы в течение шести лет, проявляя небывалое боевое товарищество, противостояли всем силам ада? Куда подевалось фронтовое товарищество? Чтобы успокоиться, я говорил себе, что вся эта клика лагерных прихлебателей, горлопанов и бахвалов состояла из тыловых крыс, не принадлежавших фронтовому братству. Как иначе смогли бы мы сохранить спаянность и взаимовыручку перед лицом смерти? Но против воли в сознание закрадывалась страшная мысль: значит, существуют условия, в которых даже такое единство может дать трещину. Наш фронт был железным, и все знали об этом не понаслышке. И здесь, в лагере, стало видно, кто действительно был сделан из стали. Здесь же руководили и задавали тон люди совершенно иного сорта. Людей постепенно лишали основы жизненной силы, без которой слабеет дух. В человеке просыпается дикий зверь. Люди дичают быстро, один за другим. Эта структура начинает воспроизводить самое себя. То, что люди преодолевали в себе тысячи лет, снова взяло верх. В наших душах сохранились все ступени лестницы, по которой мы поднялись над животным царством, но теперь создались условия, в которых эта лестница грозила рухнуть. Голод оказался самой мощной силой! Словно гигантский кулак, голод мял и дробил несчастную человеческую массу. Людьми владело одно желание – получить еду, что-нибудь съесть, насытиться. В результате многие превратились в жестоких эгоистов, забывших о социальных связях и ответственности. Существовал ли вообще когда-нибудь нравственный закон в душах этих отвратительных эгоистичных мерзавцев? Этот вопрос не давал мне покоя.
   Эти люди не ведали никаких моральных тормозов. Без зазрения совести наступали они на горло своим товарищам, если за это им обещали лишний кусок хлеба. Они переставали понимать разницу между своим и чужим. Даже суровая расправа не могла ничего в них исправить. Это меня ужасало. Конечно, в нелюдей превратилось меньшинство. Но разве это не страшно? И разве постыдное бессердечие не становится всеобщей болезнью?
   Эту голодающую и страдающую массу людей мучили, кроме того, душевные переживания, связанные с оторванностью от родины, от всего, что было в жизни любимым и ценным. Мучила неизвестность о судьбах отцов и матерей, жен и детей, неизвестность относительно собственного будущего. Царил духовный застой. Остались лишь горестные раздумья и неутешительные мысли. Все ловили самые невероятные и разнообразные горячечные слухи и толки, которые с быстротой лесного пожара распространялись по лагерю. К этому прибавлялись все пороки однополой среды, которая угнетала даже нас, солдат, привыкших к подчиненному положению и казарменной жизни. Вынужденное существование в тесной близости с другими мужчинами, многие из которых никогда не знали женщин, создавало душную атмосферу отчуждения, которая еще больше угнетала людей. Я не буду описывать все эти переживания, в которых мешались реальность и фантазии, лишавшие людей остатков человечности. Одно это описание может занять тома руководств по психологии, оно не уместится в рамках моего повествования, поэтому я ограничусь описанием пережитых мной событий.
   Время от времени даже там, в Немецком Броде, на мою долю выпала пара-другая счастливых минут. Все началось с того, что в соседнем бараке мне удалось разыскать Феликса. От него я узнал, где находятся Герд и Ганс. Людвиг жил в одном здании со мной, но мы состояли в разных отрядах и поэтому не могли общаться так часто, как нам бы этого хотелось. Правда, в определенные часы мы встречались и проводили в разговорах некоторое время. Это было как глоток чистого воздуха в этой удушливой атмосфере. Феликс сумел раздобыть у Фреймута, который тоже принадлежал нашему пацовскому кружку, том Шекспира, который теперь ходил по рукам. Пожертвовав третью хлебного рациона, я смог добыть книгу Теодора Кернера, чем смог хотя бы немного утолить духовный голод. Да, такая духовная пища была нам нужна, как воздух! Это чувствовали все! Нет нужды описывать, да у меня и не хватит на это слов, с каким пылом мы читали в уголке эти стихи и как они пробуждали наш дух! Именно тогда я понял, что искусство трогает нас даже тогда, когда мы становимся глухи к доводам рассудка. Разумеется, такие переживания доступны не каждому, но у кого в душе есть божественные струны, могут в любой момент их услышать. Мы черпали силы в стихах этого великого поэта. После этого мы снова могли спокойно говорить о вещах желанных, но пока недоступных.
   В лагере между тем существовало и «искусство». Под открытым небом была сооружена сцена. Настоящая сцена из досок, приподнятая над землей. Могло показаться, что туда будут сгонять сотни заключенных и демонстрировать им выступление варьете. Но здесь все было не так, как в Пацове. Здесь актеров подбирало русское начальство. Здесь командовали и приказывали. Здесь осуществляли политическое влияние. Режиссер театра с гордостью называл себя коммунистом, по обе стороны сцены развевались красные флаги. Здесь мы впервые что-то услышали об антифашистах. Но пахло все это изрядной гнильцой, это была искусственно сконструированная система. Актеры носили длинные волосы и выглядели вполне упитанными. Они не скрывали, что не хотят иметь с нами ничего общего. Нет, это было не живое искусство Пацова, которое выросло из нашей внутренней потребности и не давало ни актерам, ни режиссерам никаких преимуществ. Но у нас отняли и это! На место подлинного искусства было поставлено очень сомнительное действо. Мне было очень приятно, что никто из моих друзей не стремился попасть на представления этих бесстыдных рабов, этих жалких паяцев. Конечно, мы могли бы при желании пробиться на эту сцену. Феликс был профессиональным режиссером. Людвиг и Ганс были настоящими актерами, Герд – помощником режиссера. Но никто из них не пожелал, как проститутка, играть на этой фальшивой сцене за кусок хлеба. В этом мы были единодушны. Дух нашего товарищества остался непоколебимым, но это стоило нам многих страданий.
   Хочу вспомнить еще двух товарищей, которые сохранили верность самим себе и товарищам по оружие в то полное превратностей время. Они показали себя с наилучшей стороны, продемонстрировав, что истинная человечность не прививается образованием, но вырастает в душе из доброго нрава и здравого смысла. Я всегда буду помнить доброго Филиппа и Августа, клоуна из цирка Саразани. Филипп однажды вечером появился рядом со мной и объявил, что знает меня. Выяснилось, что мы с ним земляки. Он жил в том же городке, в котором я провел свою беззаботную юность. Он родился и вырос в том городе, где и я жил и развлекался, не имея ни малейшего представления о том, какой тяжелой может быть жизнь. Я снова вспомнил юность, она живо предстала перед моим внутренним взором, я мысленно перенесся в то счастливое время! Эти воспоминания на несколько часов скрасили убогую и страшную действительность, которая теперь нас окружала. Теперь рядом была одна живая душа, с которой я мог всласть поговорить о доме. Филипп знал о моей родине все. Он знал, где стояла церковь с высокой колокольней, знал все улицы и переулки нашего городка. Он знал все дорожки и тропинки в лесах и полях моего детства, и мы даже выяснили, что у нас есть общие знакомые. Так как мы находились в одном бараке, мы могли часто и подолгу общаться. Мне становится тепло на душе, когда я вспоминаю наши задушевные разговоры. Как хорошо умел ты рассказывать о своей жене, и кто, кроме меня, мог понять, как ты тоскуешь по родному дому и семье. Ты, Филипп, был одним из тех людей, которые помогли мне сохранить в то страшное время веру в людей. Именно ты однажды дал мне крохотный кусочек хлеба, который оторвал от своей пайки, когда я был готов прийти в отчаяние от голода. Я никогда не забуду тебя, Филипп.
   Вторым задушевным другом стал Август, клоун. Он был небольшого роста, полноватый и ходил как ходят коверные клоуны по манежу. Редко приходилось мне встречать человека с таким неистощимым добродушием, с таким внутренним теплом. И ты, Август, остался верен своим внутренним убеждениям, и я люблю тебя, как любил немногих людей на свете. Помнишь ли те часы, когда ты рассказал мне всю свою жизнь, позволив мне заглянуть в самые потаенные уголки твоей души?
   Это было вечером, когда мы с тобой сидели в углу, стараясь держаться подальше от напиравшего стада. Мы солидно говорили о всякой всячине, но вдруг в твоей груди словно открылись какие-то шлюзы, и ты начал рассказывать. Ты говорил и говорил, а я сидел рядом и молча слушал тебя. Я слушал, стараясь не пропустить ни слова. Ты, должно быть, почувствовал, что небритый твой собеседник ловит каждое твое слово, впитывая его, как губка. Ты родился в бедной семье. Настало время, когда тебе просто нечего было есть. Ты поступил на работу в деревенский цирк. Ты стал клоуном, скоморохом. Ты был снова сыт, у тебя появилась профессия. Вскоре ты познакомился со своей будущей женой – канатной плясуньей. Вы ушли из цирка и стали выступать самостоятельно. Перевозя свой нехитрый скарб на тележке, вы кочевали из деревни в деревню и давали веселые представления для крестьян. Сначала ты собирал свои гроши, а потом выступала твоя жена, и после каждого номера ты обходил зрителей со шляпой в руке. Иногда тебе сказочно везло. К концу представления у вас было достаточно денег, чтобы прожить на них весь следующий день. Я чувствовал, угадывал, что ты, Август, рассказывал мне о том времени, когда ты был счастлив. Ты много рассказывал и о своей жене. Как много открылось нам за час того разговора! Я и сегодня могу утверждать, что это и было счастье, ибо что такое счастье, как не бьющееся рядом верное и любящее сердце? Все, что меня сейчас окружает, – это пустая мишура. Истинная ценность жизни только в любви! Потом ты рассказал, что вам удалось подняться, что твоя жена стала выступать со своим номером в одном из лучших цирков. Пока она грациозно танцевала на канате, ты стоял на арене и угощал публику остротами. «Моя жена идет по дурной веревочке!» – в притворном страхе кричал ты публике, растянув до ушей размалеванный рот.
   В этом месте своего рассказа ты весело, от души рассмеялся. Ты весь был в воспоминаниях. Как по-доброму, как искренне ты тогда смеялся!
   Потом ты умолк, и между нами повисла тишина. Потом ты снова заговорил, но уже тихо и печально. Прошлое снова начало развертываться в твоей памяти. Твоя жена сорвалась с каната и сломала ногу. Теперь тебе пришлось работать за двоих. Наступили тяжелые времена. Но время милостиво, нужде пришел конец, когда тебя принял под свой купол большой цирк Саразани. Ты стал клоуном, получавшим надежную зарплату. Остряк, плут, шельма – забавная крошечная фигурка на краю манежа. Была уже глубокая ночь, когда ты закончил рассказ об этой части своей жизни. Потом ты снова замолчал, Август, и я понял, что мысленно ты вернулся в то время, когда ты каждый вечер забавлял падкую на зрелища публику своими смешными репризами и остротами. Что сейчас делает твоя жена, Август? Может быть, она снова танцует на проволоке, чтобы вам не было тяжело жить, когда ты наконец вернешься домой из долгого плена? Но разве это зависит от тебя?
 
   Настал день, когда меня отправили в карцер.
   В тот раз мне удалось проскользнуть в барак к Феликсу, и я пропустил время раздачи еды. Я слишком поздно вернулся на свое место. Мою порцию уже съели. Желудок громко урчал от голода. Я страшно расстроился, но ничего не мог поделать. Однако сидеть в бездействии я не мог и напустился на подонка старосту, бывшего штабс-фельдфебеля из ВВС. Это было невероятно глупо, но я потребовал свой суп. Я вспомнил о своих правах (как будто они у меня вообще были). Успокоиться я не мог. Я высказал ему в лицо все, что о нем думал, и закончил свою филиппику недвусмысленной цитатой из «Гётца фон Берлихингена». Нетрудно было предсказать, что последовало дальше: бессильная ярость, донос начальнику блока. Вскоре после этого меня схватили. Двое лагерных полицейских потащили меня к начальнику. Им усердно помогал староста отряда.
   «Подлец!» – кричал я. Я мог бы многое ему сказать, но в ответ он заорал: «Заткнись!» Полицейские подняли свои дубинки. Произнеси я еще хоть одно слово, они бы просто меня избили. Только когда полицейские снова схватили и потащили меня, я начал понимать, что происходит. Что сказал этот пес? Что он сказал? Два дня и половина рациона! – вот что он сказал. Два дня и!.. Я отказывался верить своим ушам. Меня приговорили! Кто меня судил? Какой-то ничтожный негодяй. По его приказу меня волокли в темную дыру, где голод должен был внушить мне покорность!
   И этот ублюдок, этот подонок староста отряда, гнусно усмехаясь, что-то хрюкал себе под нос.
   Я лежал на голом бетонном полу без одеяла, без матраца и без хлеба. Рядом со мной лежали еще три товарища, угрюмо уставившись в стены и потолок. Мне дали время подумать над моим преступлением. За те два дня, что я провел в карцере, нас ни разу не вывели на улицу. Нужду мы справляли в поставленное в углу ведро, от которого шел нестерпимый смрад. Параша была переполнена нечистотами, и мы все время старались повернуться к ней спиной. Смотреть из окна было не на что, кроме как на опротивевшую нам дымовую трубу.
   Среди нас был товарищ, которого посадили на пять суток без еды. Этого обер-лейтенанта посадили за тот же проступок, что и меня. Утром нам бросали три куска хлеба. Четвертого не давали. У одного из нас должен был язык отсохнуть от голода. Обер-лейтенант безучастно сидел у стены, когда мы вгрызались в хлеб. Мы давали ему по кусочку от своей пайки. Он трижды произносил «спасибо» и снова умолкал. Когда мы получали по полпорции супа, ему давали просто воду. Надо ли мне еще раз говорить о том, что это немцы посадили его и меня в этот вонючий подвал? Надо ли лишний раз будить в себе чувство стыда и гнева? Двое других, возможно, заслужили свое наказание, так как воровали еду у товарищей. Воровали осознанно, даже если учесть страшные условия, в которых мы все находились. Но мы, мы двое, какое преступление мы совершили? Только за то, что мы – с полным на то основанием – дали волю своим чувствам, эта бесчестная и бессовестная клика по собственному произволу на несколько дней заткнула нам рот. Мы должны были прочувствовать, что правом голоса здесь обладают только они одни. О, это презренное семя! Их стоило удушить, сунуть их мордами в вонючую парашу, чтобы они задохнулись в ее отвратительных испарениях! Во мне кипел гнев и страшное возмущение. Но я сумел собраться и взять себя в руки. Обстановка требовала осторожности. В карцере я приобрел ценный опыт и научился обуздывать свои чувства.
   Когда через два дня я вышел из карцера, то не мог нарадоваться свежему воздуху.
   Снова начались однообразные будни, я ел скудный паек, ходил строем вокруг здания и размышлял о том, что когда-нибудь все изменится к лучшему. Уже тогда я стал подумывать о побеге. Но выскользнуть незамеченным из лагеря было решительно невозможно. Всеобщее настроение было не в нашу пользу. В стране царила ненависть, ненависть, направленная против меня, против любого немца. Мало того, я был истощен, и на мне была немецкая военная форма. Кто даст мне еду? Я не смог бы пройти Чехию, если бы мне даже удалось бежать из лагеря. Нет, разум подсказывал, что бежать еще не время.
   Но мысль о побеге прочно угнездилась в моей голове и с каждым днем все больше меня занимала. Я с нетерпением ждал каждого следующего дня.
 
   Но надо отвлечься от бед и горестей того времени и рассказать пару веселых историй из жизни пленных в Немецком Броде. Речь пойдет о мальчишеских выходках. Слева от меня на нарах спал товарищ из Верхней Силезии, отличный парень. Это был старый, проверенный кадр. Война изрядно потрепала его; он участвовал во множестве боев, был трижды ранен. Настоящий фронтовик в полном смысле этого слова. В один прекрасный день лагерной администрации потребовались двадцать человек для уборки главной дороги лагеря. Мы с ним попали в число отобранных для этого пленных. Нам достался участок возле гауптвахты. И что же мы там увидели? Маленький огороженный садик, где росли фруктовые деревья, манившие своими спелыми круглыми плодами. Мы заметили его одновременно. Потом мы сразу посмотрели друг на друга. В наших головах промелькнула в тот момент одна и та же мысль. Слова были не нужны. Мы задумались, прикидывая, что можно сделать. Но это была чистая игра ума. Вывод напрашивался сам собой: надо придумать что-то необычное. Ясно, что садик находится слишком близко от русской охраны, к тому же вокруг этого райского садика лагерные полицейские поставили ограждение. Кроме того, надо было незаметно для охраны выскользнуть из нашего охраняемого блока. Но вдруг нам повезет! Вдруг повезет! Что за крепость перед нами? Как нам полакомиться плодами? Мы же сможем – в кои-то веки – наесться досыта! Прекрасными, сочными плодами, которых мы так давно были лишены! Да! Сегодня ночью надо сделать попытку! Уже сегодня ночью!