Какими ничтожными показались мне повседневные заботы и мелочи, которые, надуваясь, омрачают наши дни своими детскими претензиями. Эти мелочи на сегодня повержены, и, чувствуя себя победителем, я пытаюсь прозреть то время, которое потребует чего-то большего, чем нелепые вздохи и пустая болтовня.
   Муки Фокшан окутывали меня черным ужасом, и, несмотря на то что я понимаю, что мне никогда не удастся описать их словами, я все же продолжу свой рассказ.
   Он по-прежнему стоит у меня перед глазами, этот лагерь с его бесчисленными кривыми суковатыми столбами, обвитыми бесконечными кольцами колючей проволоки. Какое безрадостное зрелище представало перед нашим взором каждое утро, каждый вечер, когда красное солнце плакало над горизонтом. Я помню, как фиолетовые тени, выступая из тумана, изливались на землю, суля ночной отдых проклятым пленникам. Так, слушай, читатель, что я буду рассказывать тебе своими беспомощными словами о той страшной и горестной жизни.
   С жестяными банками в руках все были заняты исключительно тем, что высматривали и вынюхивали, где бы найти еду. Все шныряли возле кухни, переворачивали помойные бачки, рылись в остатках. Где бы найти съестное, где оно может лежать? Какие-нибудь остатки, помои, кочерыжки, обрубки. Мы же люди, можешь подумать ты, но мы не гнушались рыться в отвратительной грязи, если подозревали, что под ней находится что-нибудь съедобное. При этом еще надо было соблюдать предельную осторожность: весь лагерь был опутан колючей проволокой, делившей его на участки. Каждый из них бдительно охранялся полицейскими, этим презренным сбродом! Предателями и преступниками. Горе было тому, кого застигали за поисками. Запрещено было практически все. Запрещено было пользоваться чужим туалетом, запрещено было глотнуть у колодца каплю воды. Не разрешалось ничего. Наше пространство было ограничено до немыслимого минимума. Герда уже в первые дни избили кнутом только за то, что он зашел на чужой участок.
   Вскоре я узнал, что хлеб в лагерь привозили на тележках из расположенной неподалеку лагерной пекарни. Каждый день я терпеливо ждал, когда меня назначат в команду, перевозившую эти тележки. Моим верным спутником на этот раз был Франц, воспитывавшийся в католической семье. В самом деле, настал день, когда немилосердная фортуна повернулась наконец лицом к терпеливым беднягам и вознаградила нас по-королевски. Мы попали в команду! Мы получили хлеб! Большие, горячие, невероятно пахнувшие буханки хлеба!
   Под бдительной охраной мы вошли на территорию склада пекарни. Какое незабываемое зрелище открылось нашим глазам! Совершенно подавленные и растерянные, стояли мы перед полками, заваленными несравненным великолепием. Нет, это было… это было… да, в самом деле, что же это было? Неописуемо! Мой желудок! Ах, мой желудок! Он заговорил со мной громким командным голосом. Это было поразительно. Я видел только хлеб, но мой желудок тотчас принялся работать. Он начал выделять сок, не дождавшись, когда в его зияющую пустоту что-нибудь положат. Мне стало так больно, что пришлось согнуться и прижать кулак к животу, но отвести глаза от хлеба я не смог. Франц ткнул меня в бок, и я с трудом выпрямился. Я слышал голоса, кто-то называл числа, но я был словно одержимым, сознание мое помрачилось от какого-то странного отупения – я потерял способность ясно мыслить. Началась погрузка хлеба. Франц снова толкнул меня в бок, но я продолжал, не отрываясь, смотреть на хлеб. От него шел такой аромат, что я непроизвольно начал жевать. Я жевал, жевал и жевал… Жевал запах. Вдруг мне в руку сунули буханку хлеба. Мы выстроились и принялись передавать хлеб по цепочке. Вскоре руки у меня были в муке, но к ним не прилипло ни кусочка.
   Франц – эта продувная бестия, хитрый католический священник – ясности ума не потерял. Он был одет в большую, не по размеру, шинель, которая спасала его во все времена года. Он кутался в нее, как в просторную сутану. Эта шинель больше походила на накидку колдуна. Франц постепенно оказался в опасной близости от полок. Ага! – подумал я и перестал жевать. Ага! – еще раз подумал я и наконец пришел в себя. Я до сих пор явственно вижу, как ты озорно подмигиваешь мне, Франц. У тебя словно прибавилось сил, с такой скоростью покатил ты в лагерь тяжело нагруженную тележку. Никто не пострадал от этой смелой выходки, ибо то, что ты взял на складе, было надежно спрятано под просторной шинелью, а в тележке лежало ровно столько буханок, сколько мы должны были увезти. Но увы и ах! Фор туна, спохватившись, снова повернулась к нам спиной. В конце пути нам, как оказалось, предстоял обыск. Франц, мой дорогой друг, был разоблачен. Возмущению охраны не было границ! Тяжкие обвинения, ругань! Один лишь кошачий инстинкт, приобретенный за время плена, позволил Францу незаметно ретироваться вместе с его просторной шинелью. На том месте, где он только что стоял, осталось только его дыхание, пахнувшее голодом – реальным голодом. Пахло требухой и бедностью. Позже я отыскал Франца в лагере. Он был подавлен и страшно расстроен. Слишком рано мы начали радоваться. Напрасно, абсолютно напрасно ждали мы, словно в засаде, этого шанса. Мы мечтали о хлебе, и мечта стала явью, но явь ускользнула от нас. От мечты осталась только боль.
   День за днем мы продолжали рыскать по лагерю. С каждым днем мы обучались все новым и новым уловкам и хитростям, овладевали искусством уклоняться от встречи с лагерными полицейскими. Мы заметили, куда повара выбрасывают кости сваренных лошадей. Мы стали регулярно, соблюдая предельную осторожность, наведываться в эти места. Мы камнями дробили кости и высасывали из них мозг. О, какое изысканное это было блюдо! При этом мы воображали, что питаем свои исхудавшие тела столь необходимым ему жиром. Мы стали псами, волками. Мы глодали вываренные кости, громко чавкая и издавая утробные урчащие звуки. Боль и голод – вот что заставляло нас с упоением вгрызаться в отвратительные кости. Наверное, если бы мы умели, то мы бы шипели, рычали над костями, ложились на них и разгрызали зубами.
   Франц стал моим неразлучным спутником на этой охоте. Когда наступила зима и дни стали совсем короткими, мы придумали новую тактику – присоединяться к чужим отрядам по утрам, когда суп раздавали еще в темноте. Несмотря на пересчет и на бдительность полицейских, нам удавалось таким способом удваивать порции супа. Обычно мы не спали всю вторую половину ночи, чтобы, не дай бог, не пропустить первую очередь на раздачу. Время от времени мы выскальзывали из барака, и я по звездам определял, долго ли еще оставалось ждать. Когда же время приближалось, мы начинали свою рискованную игру. Обычно мы стояли в чужой очереди около часа, каждую минуту готовые к тому, что нас вот-вот обнаружат и схватят. Мы мерзли до дрожи, до озноба, но, как нам казалось, награда стоила того. Награда – дополнительная банка капустного супа. Покончив с этой порцией, мы становились во вторую, уже нашу «родную» очередь. Днем мы с Францем тоже, как правило, держались вместе. Он присоединился к нам с Гердом, став третьим в нашей тесной компании. Между нами было много общего, того, чего я никогда не смогу забыть. Я вспоминаю тот вечер, когда мы вместе стояли на улице, прислонившись к стене барака, и делились мыслями, отвлекавшими нас от всех наших горестей и бед. Поводом стала ночь, звезды которой стояли в начале всех рождений и смертей. Эти звезды смотрели на нас, когда мы были детьми, они смотрели на нас в плену, и мы вдруг поняли, что забыть об этом – страшный грех. В этот час на нас смотрел Бог. В глазах Его застыла вечная загадка, уста Его были недвижимы. Нас окружал сильный холод. Думая о родине, мы вернулись в барак, на наши тесные нары.
   После мучительной ночи наступило наконец утро. Но ничего нового оно с собой не принесло, все осталось по-прежнему. Начинался новый день в череде тоскливых, одинаковых дней. Правда, он был печальнее, так как в конце осени солнце всходило все позже, описывало по небу все более низкую дугу, а с восточной равнины сквозь колючую проволоку все сильнее дул пронизывающий ветер, от которого дрожали наши истощенные тела. Судьба подобралась к нам угрожающе близко. Ее ледяное дыхание не знало жалости, мы оказались в ее стальных тисках. Как я смогу забыть эти дни голода и холода, эти дни бедствия и нужды? По утрам, когда еще было темно, нас выгоняли из бараков на снег и холод. Там мы стояли и не могли укрыться от мороза, который немилосердно грыз нас сквозь наши жалкие лохмотья и, как волк, заставлял нас с каждым днем сбиваться во все более тесный круг. Руки мы засовывали в карманы или прятали их под лохмотья. Рваная грязная тряпка, которая когда-то называлась шинелью, криво висела на старой изношенной форме. Покрытые бесформенными пилотками или тряпками головы мы втягивали в плечи. И эти жалкие создания, выглядевшие хуже нищих из сказок, брели, дрожа от холода и еле переставляя обернутые мешковиной ноги, по лагерю, мечтая лишь о тепле и хлебе. Трясясь от холода и шатаясь от слабости, мы выстраивались со своими ржавыми консервными банками перед кухней. Ежедневно, один раз в день в нашу окоченевшую ладонь вкладывали кусочек хлеба. Мы были начисто лишены тепла, сочувствия, надежды и утешения. Только вечером, когда нам разрешали вернуться в бараки, толпа горемык испытывала хотя бы какое-то облегчение. Пережит еще один день мучений. Теперь наступал черед ночных мучений. Клопы пили нашу кровь, нещадно кусали вши. Легким не хватало воздуха в вонючем и душном помещении. Стертые до крови ноги ныли на жестких нарах. Кости, словно гвозди, выпирали из-под дряблой кожи, грозя проткнуть ее. Голод! Голод! Это была единственная мысль, единственное потрясавшее нас чувство. И дух и тело корчились в неизбывном мучении. Ах, как я хотел бы написать все это словами на бумаге… Но я не в состоянии это сделать.
* * *
   Древнее инстинктивное знание вызвало у меня – в тот период тяжелейших телесных и душевных испытаний – одно глубокое прозрение. Все живое, всякая радость жизни зависит от великого солнца. Еще ребенком я знал, что есть лето, зима, весна и осень. Но как это знание отличается от знания, приобретенного мной в лагере. Раньше я знал, что лето – это время забав и игр на свежем воздухе, что летом зеленеют деревья и жужжат пчелы. Какая радость – в летний день окунуться в море! Какое наслаждение – лежать в траве и щурясь смотреть на солнце! Какая забава – охота на мух! Что я знал о зиме? С неба падают похожие на рождественские звездочки снежинки, поля и сады одеваются в белый наряд. Мороз разрисовывает окна цветочными узорами, а если человек выходит на улицу, то у него сразу краснеет нос. Возвращаясь домой с мороза, я каждый раз получал сморщенное и сладкое печеное яблоко. Став взрослее, я ездил в горы кататься на лыжах. Поэтому я никак не мог решить, какое время года лучше – лето или зима. Весна и осень? Мне нравилось, когда цвели вишни и мама каждый день ставила на стол свежий букет. В октябре начинался листопад. Соседские яблони притягивали меня, как магнит. В небо взмывал воздушный змей, дул сильный ветер, от которого дрожали ветви деревьев и дребезжали крыши домов. Учитель, естественно, рассказывал нам, что белки зимой впадают в спячку, а журавли улетают на юг на то время, что мы играем в снежки. Мы видели, что зимой вороны стараются держаться ближе к деревне. Но мы знали, что так и должно быть, и это не противоречило нашим чувствам, не задевало их, не вызывало чувства протеста. Очень забавно выглядел нахохлившийся воробей, сидевший на телеграфном столбе. Боже, каким прекрасным был тогда мир!
   Таковы были мои знания о временах года, так я воспринимал их чувствами. Они сохранились, когда я вырвался из-под материнского крыла и вступил в самостоятельную жизнь.
   Но теперь все было по-другому. Что же произошло?
   Об этом надо спросить истерзанную душу и измученное тело: новый закон встал перед ними во всей своей страшной наготе. Железной хваткой взял он меня за горло. Ледяными пальцами он вскрыл оболочку и достал сердцевину, явив мне истину и заставив непредвзято посмотреть на нее. Мы уже не были созерцателями одетого в белое покрывало сада. Наши знания перестали основываться на книгах об устройстве мира, которые мы читали вечерами за уютным столом при свете настольной лампы. Выброшенные в жестокий и беспощадный природный мир, мы стали самыми несчастными братьями остальных животных. Так же как им, нам пришлось бороться с извечным и главным врагом всего живого. Но была и существенная разница: мы были лишены даже естественных орудий сопротивления. Мы были похожи на птиц, у которых отняли крылья и на веки вечные заставили есть только то, что кто-то другой бросит им под клюв. Спроси, читатель, у тех, кто страдал вместе со мной, что такое зима, и не удивляйся, если увидишь, как в их глазах появится жуткий страх. Не удивляйся тому, что их сердце начинает радостно биться, когда приходит благодатная весна, и порадуйся вместе с ними, когда солнце все выше и выше поднимается над горизонтом. Ты поймешь, читатель, то мрачное предчувствие, которое охватывает их с наступлением осени, ибо впечатления того времени без труда пробивают тонкий покров самой теплой цивилизации. Да, своим человеческим умом мы прекрасно понимали, как обращается наша планета вокруг солнца, как дрожит любая божья тварь перед лицом этого обращения, но как мало значил для нас тогда этот простейший закон мироздания! Ничто, нуль, пустой звук – вот что такое человек перед лицом природы.
   Но меня переполняет благоговение перед родом человеческим, который решился на борьбу с этим бедствием. Не впадаем ли мы в нечестивое заблуждение? Я подозреваю, что Бог просто играет с нами. Хотелось бы мне знать: зачем?
 
   Каждые две недели нас сгоняли на осмотры. Нам писали на спине номер. Эти маслянистые синие номера были свидетельством нашей пригодности и штампом, удостоверяющим качество рабочей скотины. Этот процесс я опишу кратко, но он, как ничто другое, характеризует, что о нас думали и кем нас считали.
   Не было ничего особенного в том, что нас – унылую и равнодушную массу – выстраивали в очередь. Это происходило с нами каждый день. Правда, все это происходило в особом бараке, да и сама процедура была не простая, не похожая на другие. Мы стояли не за едой и не в очереди на санобработку. В этой очереди мы ждали, когда нас оценят и рассортируют. Стоять – шаг вперед – стоять. Так, метр за метром мы постепенно приближались к бараку. Дыхание бесправных рабов облачками вырывалось из их груди. Мы стояли терпеливо – нет, скорее, безучастно и покорившись неодолимому жребию. Мы стояли молча, не разговаривая друг с другом. Мы просто ждали. Мне тогда казалось, что к каждому из нас привязана веревка, дергая за которую какая-то неведомая сила рывками тащила нас вперед. В конце концов перед нами открывалась дверь крыльца.
   За отдельным столом сидел писарь, положив руки на длинный список. В одной руке он держал карандаш, которым он проставлял в списке номера. Другая рука неподвижно лежала на листе бумаги. Рядом с писарем, за соседним столом сидело одетое в военную форму существо женского пола. Как нам сказали, это – русский врач. Она была молода, большие груди распирали тесную оливково-зеленую гимнастерку. Лицо ее было не особенно симпатичным, впрочем, я в него не вглядывался. Мы раздевались. Голые и стриженные, мы по очереди подходили к столу. Наши имена называл писарь, а русская женщина-врач находила наш «квалификационный» номер. Мы подходили к ее столу и становились по стойке «смирно». Холодным взглядом докторша окидывала нас с головы до ног, а потом следовала команда «Кругом!». Снова холодный взгляд, которого мы не видели. Потом нам раздвигали ягодицы и щупали задний проход. На этом все обследование заканчивалось. Громко произносился номер: один, два, три или четыре. Писарь заносил над листком бумаги карандаш и вносил в список номер. Второй помощник проходил между столами и жирно, синим мелом, ставил на спине осмотренного пленного названный номер. Обследованный становился в строй и натягивал на себя серые лохмотья.
   Мы были скотом. Животными, которых сгоняли в стойло, оценивали состояние, мускулатуру и кости, а потом решали, к какой работе кто из них пригоден. Работали мы в Фокшанах немного и нерегулярно, но номер был очень важен в случае, если бы нас решили отправить в Россию. Приказ об этом мог поступить в любой день. Согласно проставленным на наших спинах номерам будут формироваться транспорты. Первые номера, скорее всего, должны будут отправиться в Сибирь или в киргизские степи. Вторые номера мало отличались от первых, и, судя по всему, их ожидала та же судьба. Говорили, что третьи номера будут отправлены на более легкую работу. Но кто мог в это поверить? Поезда отбывали в самых разных направлениях. Четвертые номера освобождались от работы и получали двойную порцию водянистой похлебки в день до исчезновения симптомов пониженного питания. Плохо питались мы все, и у каждого из нас можно было, как говорят в народе, все ребра пересчитать. Но четвертые номера были просто ходячими скелетами и могли бы очень убедительно исполнить средневековую пляску мертвецов, если бы у них хватило на это сил. Этих совершенно изможденных и дошедших до последней степени истощения доходяг помещали в отдельные бараки, которые никоим образом не отличались от наших, если не считать того, что их обитатели оставались в них и днем, со страхом чувствуя, как колеблется в них готовый угаснуть слабый огонек жизни. Там царила жуткая духота. Там рыскающий волк смерти без труда находил себе жертв. Я закрываю глаза, и язык отказывает мне. Ужас и сегодня охватывает меня и заставляет дрожать, словно в лихорадке, когда я вспоминаю эти душераздирающие картины. Среди этих живых скелетов я в последний раз увидел своего лучшего друга. Этого друга я любил, как родного брата, и не мог даже в дурном сне представить, что мне придется с ним расстаться. Иво, мой дорогой дружище, не сердись на меня за то, что я плачу, думая о тебе, ведь ты никогда не любил сентиментальных сцен. Верная душа, мой мальчик, мысленно я все время ищу тебя и, не находя, терзаюсь страхом. Я бы дорого дал за то, чтобы и ты смог вернуться на родину.
   Сейчас я хочу описать этого человека и нашу с ним дружбу. Но я прекрасно понимаю, что на свете есть такие переживания, которые невозможно передать словами. Хочу лишь сказать, что с Иво мы прошли и Пацов, и Немецкий Брод и часто с ним там сталкивался. Но там я сторонился и избегал его. Он казался мне мелочным брюзгой и критиканом всего нашего прошлого. Он был велеречив и надменен, и мне казалось, что в голове у него солома, которую он пытается выдать за чистое золото. Как он был мне отвратителен в своих очках в никелированной оправе и писарской душой. Я обходил его десятой дорогой и от всей души ненавидел, когда он пытался со мной общаться.
   Потом произошло нечто необъяснимое: он стал другим. Он вел себя совсем не так, как я мог ожидать, вопреки всем моим суждениям о нем. Иво всегда оказывался там, где был больше всего нужен. Он оказался редким самоотверженным человеком, умевшим подниматься над всеми превратностями лагерной жизни. У него действительно была великая и возвышенная душа. Я пришел в ужас от несправедливости моего к нему отношения. Я очень долго пребывал в плену моих заблуждения и в Фокшанах, где всячески сторонился Иво, стараясь не попасть с ним в одну команду и даже отряд. Прошло много времени, прежде чем под скучной и невзрачной поверхностью я разглядел его яркий внутренний свет. Мне ни разу в жизни не приходилось встречать человека, сумевшего сохранить великодушие среди отчаянных лагерных бедствий. С чем сравнить мне сердце Иво? Кто знал его лучше, чем я? Большинство пленных не любили Иво. Но я полюбил его, как можно любить только самого лучшего друга. Нет, невозможно простыми словами описать этого человека. Он не был героем, но не был и трусом. Он не был негодяем, но не был и рыцарем. Он был самоотверженным и одновременно нескромным. Он был эгоистом, но при этом мог отдать ближнему последнюю рубашку. Он был единством противоположностей. Но одно было несомненно: в решающие моменты неизменно проявлялось величие его души. Я думаю, что это величайшее достижение, на которое способно воспитание и образование человека. Читатель, ты услышал от меня несколько слов о моем друге Иво – некоторые из них были сентиментальны, другие преисполнены гордости и признательности, но едва ли я смог что-то внятно тебе объяснить. Только в тесном общении открываются другим такие люди, открываются своими поступками.
 
   Хочу вспомнить еще двух товарищей, ставших в Фокшанах моими верными спутниками. Первым был Бобби, которому посчастливилось попасть на работу в дезинфекционную камеру. Вечерами, возвращаясь в барак, он приносил нам порцию каши. Он трогательно заботился о нас с Гердом, и был рад, что может поделиться с нами своим везением. Мы были знакомы с ним еще в Пацове, потеряли друг друга в Немецком Броде и, к великой нашей радости, снова встретились в Фокшанах. Бобби был простым и цельным человеком, твердо верившим в то, что для нас непременно настанут лучшие времена. Как мне хочется снова встретиться с этими добрыми верными товарищами.
   Вторым был Фриц, с которым меня связывало чувство глубокой дружбы и привязанности. В мирное время он был учителем народной школы, но с началом войны пошел в армию и стал пехотным лейтенантом. В боях он был тяжело ранен, но даже не помышлял о возвращении домой, так как был настоящим офицером. Испытывая чувство счастья и благодарности, вспоминаю я о задушевных беседах, которых мне так сильно не хватает теперь. С ним они были возможны. Разумеется, трудно было разговаривать на жестоком морозе, но мы подпрыгивали, топали ногами и ходили, очень быстро научившись немногими словами и жестами выражать свои мысли и чувства. Я вспоминаю странное чувство, которое испытывал, видя появление на синем небе громадного яркого солнца, под которым люди дрожали от страшного холода. Не раз вспоминал я переменчивые цвета неба в горах Румынии, на которое мы смотрели из-за колючей проволоки. Вспоминаю я и огромные стаи ворон, с громким дьявольским карканьем круживших над лагерем. Не одно ли это зрелище могло еще хоть как-то возмутить тупое равнодушие пленных? До какой степени дошло это равнодушие? Но самое важное все же заключалось в том, что не все наши чувства и побуждения умерли. Души, оказавшиеся в плену отупения, погибали. Стаи ворон были, конечно, неотъемлемой частью лагерного пейзажа. Тысячами кружили они над нашими головами, нацеливаясь на трупы забитых лошадей. Никогда не забуду тот момент, когда Фриц вдруг остановился, посмотрел на зловещих птиц, улетавших на северо-запад, и сказал: «Они летят в города, еще уцелевшие на родине…»
   Молча следили мы глазами за улетавшими птицами. Черная туча с шумом пролетела над нами и исчезла в сизой мгле над горизонтом…
   Вечерами мы часто стояли у входа в барак и смотрели на звезды. Я рассказывал Фрицу о картине звездного неба, а он говорил об устройстве мироздания. Эти разговоры давали нам пищу для раздумий. Так получилось, что между нами почти не было тайн, мы рассказывали друг другу то, что люди обычно склонны скрывать. Фриц говорил о своей жене и детях, по которым сильно скучал, я же рассказывал о братьях, о своей жизни, о своих заветных мыслях. Эти разговоры не только доставляли мне радость, они были важны и в другом отношении – они будили меня, заставляли просыпаться от духовной спячки. Каждый раз эти разговоры заставляли меня встрепенуться, задуматься о тайных планах. Настанет мое время! Настанет мое время! Надо лишь проявить терпение. Я пылко молил небеса, чтобы они явили милость и дали мне дождаться в Фокшанах возвращения солнечного тепла.
 
   Какое-то время все шло хорошо, и мне даже стало казаться, что в таких условиях я, пожалуй, смогу пережить зиму. По чистой случайности я попал в команду, чистившую уборную при кухне. На кухне и в «культурной группе» были свои обустроенные, даже крытые уборные. Эти уборные по ночам часто посещали пленные из соседних бараков, испытывавшие понятный страх перед необходимостью справлять нужду на ледяном ветру в открытую яму. При том жестоком поносе, который косил бывшее воинство, уборные длинноволосых под утро являли собой печальное и, главное, грязное зрелище. Моей обязанностью было приведение отхожих мест в порядок. Киркой и лопатой я откалывал и сгребал замерзшие кучи человеческих экскрементов. Я долбил и копал, благодаря судьбу за такую подходящую для холодной зимы работу. За нее я каждый день получал вторую порцию супа. Если добавить к этому трюк, который мы с Францем проделывали по утрам, то выходило, что в дополнение к обычной порции я получал еще две.