К счастью, были и мгновения удач. Небольших, правда, удач, но ведь когда подвиги небольшие, то и удачи не бывают великими, а лишь позволяющими не отчаиваться. Бывали мгновенья, когда она вдруг ощущала необычайную легкость, внушающую уверенность, что еще шаг – и ты взлетишь, преодолеешь барьер и очутишься в том ясном просторе, где человек свободен и легок, как бабочка, где, как отражение в воде, разлиты непередаваемые звонкие краски, где каждое движение – гармония, а каждое дуновение – музыка.
   Кончила она училище хорошо. Во всяком случае, все так утверждали. Второй в их выпуске.
   – Вторая, первая – не важно, – рассудил отец. – Я знаю стольких музыкантов, кончавших отличниками, из которых ничего не вышло. Правду узнаем потом. Училище позади, а твоя дорога впереди, и от одной тебя зависит, как ты ее пройдешь.
   Он говорил это, по-видимому, чтобы подбодрить ее. Ведь он не мог не знать, что не все зависит от тебя, он, на собственном горбу постигший эту истину. Да, дорога впереди, но по ней не пойдешь, пока тебе не дадут дорогу. А ей позволили дойти всего-навсего до миманса, да и то только потому, что все в театре знали отца.
   Она мечтала вступить в эту волшебную комнату с тремя стенами, в эту чудесную, огражденную кулисами страну, где вместо солнца светят разноцветные лучи прожекторов, а балерины кружатся, как бабочки, подхваченные течением музыки. Теперь, когда после стольких мук ее мечта наконец сбывалась, она поняла, что это был всего лишь мираж. Она хотела черпать полными пригоршнями, а хваталась за бездонную пустоту. Она была лишь артисткой кордебалета, чья роль – служить фоном или уходить в общем танце за кулисы, чтобы уступить место истинной счастливице и ее партнеру в па-де-де, истинному искусству и его жрецам.
   Она знала, конечно, что стажировка в ансамбле – неизбежный этап, что без этого нет подвига, но не видела конца этому этапу, и ей казалось, что путь для нее закрыт навсегда. Чтобы не поддаться разочарованию, она, помимо обязательных уроков, использовала каждый свободный час для упражнений, сидела на всех репетициях, даже когда сама не была в них занята, и только дома осмеливалась роптать:
   – Неужели я никогда не пробьюсь…
   – Пробьешься, – говорил отец со своим обычным наигранным оптимизмом. – Все мы в молодости воображаем, что жизнь – это состязание на скорость. И только потом понимаем, что она – состязание на выносливость.
   Он бросал на нее взгляд, чтобы, как всегда, убедиться, следит ли она за его рассуждениями:
   – Главное не падать духом. А чтобы не падать духом, не нужно питать излишних иллюзий, потому что когда я говорю о пути в искусство, то это не значит, что ты должна себе представлять гладкое шоссе вроде шоссе на Княжево. Не гладкая дорога, а крутой подъем на высокую гору – путь в искусство, девочка.
   Она смирялась и с горой. В конце концов, взбираться на гору – это и есть подвиг. Но если она помалкивала, то другие говорили.
   – Так и умрем в кордебалете, – вздыхала Жанна, та самая, что кончила училище первой.
   – Может, и не умрешь, но насидишься вдоволь, – успокаивала ее Катя, которая была старше их. – Может, ты хочешь прямо сейчас танцевать Джульетту?
   – Плисецкая в первый же год сольные партии исполняла.
   – Вы, молодые, все себя Плисецкими воображаете. Года два-три потанцуешь придворных дам в кордебалете, потом столько же будешь одним из четырех лебедей, потом дойдешь или не дойдешь до па-де-труа, а дальше – дальше я уже тебе ничего не обещаю.
   Отец ее был больший оптимист, на основе, как он сам говорил, своего личного опыта, но она не сомневалась, что он порядком приукрашивает свой личный опыт, чтобы не лишать ее веры в себя. И не очень удивилась, когда в один прекрасный день к концу второго сезона, также проведенного ею в толпе миманса, он сказал:
   – Есть возможность уехать в один город. Мне будет нелегко без тебя, но шансов пробиться там гораздо больше.
   Виолетта помедлила с ответом, и, уловив ее нерешительность, отец добавил:
   – Не хочу тебя уговаривать. Я понимаю, что из Софии никому не хочется уезжать.
   София… Не все ли равно, в столице ты или нет. Важно танцевать. И не в кордебалете. Разумеется, без отца ей будет совсем одиноко. Но в конце концов это тоже часть подвига.
   И она уехала.
   Приняли ее довольно настороженно, да и она ничего не сделала, чтобы завоевать симпатии своих новых знакомых. Она не обладала даром располагать к себе людей. Да и как расположишь к себе человека, если ты вечно молчишь. Сначала все думали, что она тихий омут, где черти водятся. Потом решили, что это омут, где ничего не водится, и что она просто немного с приветом и туповата, как все нелюдимы.
   Жила она в общежитии. Потом ее взяла под свое покровительство Мими. Конечно, Мими не заявляла этого во всеуслышание. Просто предложила: «Давай снимем комнату на двоих». А в сущности, взяла ее под свое покровительство.
   Мими кончила училище на два года раньше Виолетты, и когда она пришла в театр, ее прозвали «Мими из миманса», а она на это неизменно отвечала, что все так или иначе проходят через миманс, но есть дурочки, которые там и остаются, ясно давая понять, кто эти дурочки. Действительно, Мими в положенное время и без особого труда прошла свой небольшой путь от кордебалета до солистки, однако тут ее путь незаметно окончился, да так незаметно, что она сама не сразу это поняла. Она продолжала шагать, не сознавая, что топчется на месте, и вела неустанную борьбу со своим злейшим врагом – склонностью к полноте. В этой столь изнурительной борьбе нельзя было хоть изредка не сделать передышки, но за передышку она так полнела, что приходилось снова и снова бросаться в неравный бой.
   – Неплохо бы вам подумать о своей талии… – советовала ей вначале педагог.
   – Что мне думать… если я так устроена. Хоть одним воздухом питайся, все равно зад растет, – уныло возражала Мими.
   А подругам поясняла:
   – Не мученицей же я родилась быть, а балериной.
   Пожалуй, она и впрямь была рождена балериной. Во всяком случае, она располагала всеми необходимыми данными, кроме настойчивости, и мало-помалу неравные сражения с полнотой и ленью становились все реже, а передышки – все длиннее, пока она не привыкла ограничиваться минимальными усилиями, лишь бы не выйти совсем из строя.
   Она вовсе не была полной в обычном смысле слова, а даже стройной и хорошо сложенной – для обыкновенной женщины, но балерина – не обыкновенная женщина, и Мими напрасно старалась обрести идеальную худобу воздушного создания. Балетмейстер-репетитор иногда, не сдержавшись, ворчал:
   – С такими бедрами у нас не балет, а кабаре получается.
   Мими считала балетмейстера главной помехой в своей карьере, кроме Ольги, конечно:
   – Этот сухарь меня не выносит… И все потому, что я смею ему возражать.
   Она и вправду проявляла перед педагогами какое-то мальчишеское стремление к независимости и прославилась своим острым языком. Но балетмейстер не слишком задумывался над тем, как он относится к Мими, и его раздражала в основном апатия, в которую она частенько впадала. Апатия? Нет, просто она отказывалась буксовать на месте. Зачем попусту тратить горючее? Этим даже фигуру не сохранишь. Может быть, она действительно была рождена балериной, но ведь и балерины бывают разные. Все получалось у нее легко до определенного сравнительно высокого уровня. Потом начиналось буксование. Тщетные усилия взять тот невидимый барьер, что отделяет хорошее от совершенного, преодолеть те коварные путы, которые сковывают движения, сдерживают порыв и тянут к земле именно тогда, когда ты хочешь взлететь. Ми-ми перестала расходовать горючее больше необходимого. Часто не давала себе труда добиваться на репетициях и того, на что была способна. Зачем зря стараться, раз она сделает это на спектакле.
   – Что-то ты сегодня не в духе, – замечал балетмейстер.
   – Правда… Я как-то устала, – бормотала Мими.
   Да и как ей было не чувствовать себя усталой, если она до трех ночи просидела с Васко в баре.
   – В таком случае лучше покинь зал. Вернешься, когда соизволишь быть в форме.
   Она могла бы извиниться и остаться. Однако предпочитала сделать вид, что ее нисколько не трогают замечания этого сухаря. И уходила.
   К стараниям Виолетты она относилась в целом одобрительно, хотя порой и укоряла ее:
   – Стараться тоже надо в меру, Фиалка. От тебя одна кожа да кости остались. Неужели не понимаешь, что хоть наизнанку вывернись, а ордена не получишь. И примой не станешь.
   Вообще с высоты своего житейского опыта она покровительственно смотрела на Виолетту, да и на Васко тоже. Только в ее покровительственном отношении к Васко была и доля пренебрежения. «Этот мой дурак», – говорила она, когда речь заходила о нем.
   Может, она и держала при себе Васко, чтобы показать, насколько тот нуждается в ее покровительстве, ведь если ее не слишком уважали в театре, то в городе ценили достаточно высоко. Ее точеная фигура, темные глаза и полные губы привлекали взгляды многих, она легко могла бы обзавестись более выгодным кавалером, чем вечно сидевший без денег Васко, но материнское чувство и природная лень мешали ей сделать для этого хоть шаг.
   – Придется мне, видно, когда-нибудь выйти за него замуж. Его бросишь – он совсем сопьется.
   Это «когда-нибудь» могло быть любым днем, в том числе и завтрашним, и если она и откладывала это на потом, то скорее всего ради Виолетты. Ведь если бы Васко переехал жить к ней, Виолетте пришлось бы переселиться в общежитие. А сейчас у Мими были они оба.
   – Прочили в звезды балета, а вышла воспитательница, – произносила она со вздохом, как бы покоряясь судьбе, когда приходилось в очередной раз убеждать Васко купить новые джинсы или уговаривать Виолетту не ходить на спектакль голодной.
   – А ты упрямая, и это даже хорошо, – сказала она однажды Виолетте.
   И поскольку Виолетта молчала, добавила: – Это придает твоей жизни какой-то смысл.
   Мими тоже нашла, чем осмысливать свою жизнь. Вернее, при ее лени все получалось само собой. Оперные спектакли, на которых ей аплодировали достаточно громко, чтобы это поддерживало, как она выражалась, ее тонус; те послеобеденные часы, когда не было репетиций и она оставалась в квартире наедине с Васко, пока Виолетта занималась в зале; болтовня за рюмкой в кафе или баре; романы, которые она читала по вечерам в постели перед сном, чаще всего в последние дней десять перед зарплатой, когда Васко уже умудрялся пропить не только свои, но и ее деньги, наконец, дружба с Таней, приходившей к ней погадать на кофейной гуще. Они обе гадали, но каждая не слишком верила себе и предпочитала, чтобы ей гадала подруга.
   Они гадали друг другу, для большей верности выпивая по две-три чашки кофе, и в причудливых разводах ходили ответы на самые жгучие вопросы – о балете, деньгах, любви, о подстерегающих их болезнях и даже о якобы ждущих их дальних дорогах. Они терпеливо и добросовестно разгадывали таинственный шифр судьбы, и даже если не особенно верили гаданью, то все же это занятие помогало им скоротать долгий дождливый день от обеда до вечера. Незаметно скоротать этот день, и завтра, и послезавтра – дело немалое для того, кто понял, что избранный им путь не ведет к сияющей вершине, а глупо кончается где-то там, в прозаической серости увядания, там, через несколько шагов и через несколько лет, там, куда он сумеет дойти.
   Мими увидела в Виолетте беспомощное существо, а беспомощные существа, как правило, пробуждали в ней неудовлетворенный материнский инстинкт. И без всяких колебаний она ввела ее в свой мир и причислила к тому немногому, что придавало смысл ее жизни. Мими не сомневалась, что Виолетта пропадет без нее. А Виолетта хотя и любила Мими, невольно отнесла ее к испытаниям, составлявшим подвиг.
   Место свершения подвига переместилось в провинциальный город. В этот город… Когда Виолетта увидела его впервые, он был затянут туманом. И долгое время и он, и люди вокруг виделись ей как бы в тумане… Для нее почти весь город состоял из трех улиц, по которым она утром шла в театр, и двух других, которые вели ее на обед в столовую. Это были улицы со старыми желтыми или серыми домами, в общем, чудесные улицы, если не хочешь, чтобы что-то отвлекало тебя от твоих мыслей.
   Пять улиц не так уж много для целого города, но для нее город был прежде всего театр, а потом уже кафе, бар в гостинице и парк, то есть те места, куда ее изредка почти насильно тащили с собой Мими и Васко. Ее топографические познания об окружающей местности в какой-то мере расширились, когда она познакомилась с Пламеном, потому что в те дни, когда она не была занята в спектакле, Пламен водил ее по городу или за город, а также в новый район, где он отвечал за строительство Дома культуры. Пламена до такой степени волновали вопросы градостроительства, что, бывало, вопреки своей обычной молчаливости, он начинал объяснять, какие большие изменения произойдут в облике их города всего за какие-то десять лет, и она слушала с должным вниманием, но без особого интереса, спрашивая себя, зачем он рассказывает ей обо всем этом, когда отлично знает, что она не работает в горсовете.
   Помимо ежедневного маршрута до театра и обратно, ее прогулки по городу ограничивались походом в продуктовый и овощной магазины за пропитанием. Пропитание сводилось, в основном, к простокваше и яблокам – «этим кислым молоком и яблоками ты совсем испортишь себе желудок», – говорила Мими, а продавцы в обоих магазинах давно изучили ее вкусы и уже спрашивали не что она берет, а сколько.
   Здесь, в этом городе, путь перед ней словно бы расчистился. Она почувствовала, что идет вперед. И она действительно продвигалась, хотя и не галопом. Ее продвижение шло более или менее по расписанию, составленному Катей. И она не только дошла до танца четырех лебедей, но и до настоящих сольных партий, правда, главным образом в оперных спектаклях. Чтобы дойти до них, ей понадобилось несколько лет, но все же она их получила, хотя Катя и того не обещала.
   Виолетте Катя вообще ничего не обещала. Скорее наоборот, ее молчание можно было бы истолковать как предсказание полного провала.
   Это стало ясно Виолетте, еще когда она жила в Софии. Как-то осенним вечером она после репетиции стояла на трамвайной остановке. Лил дождь, на остановке толпились люди под раскрытыми зонтами. Трамвай подошел такой переполненный, что сесть никому не удалось.
   – Везде толкучка, – услышала Виолетта рядом знакомый голос. – И на остановке, и на работе, везде.
   Это была Катя.
   – Чего ты хочешь? Мы не успели пробиться, а следующий выпуск того и гляди нас опередит, – произнесла девушка, стоявшая рядом с Катей.
   – Их пусти, они не только нас, но и прим обскачут. Слыхала, эта Жанна уже хочет танцевать Джульетту.
   – Отчего ж ей не хотеть, если она сравнивает себя с такими, как Виолетта. А у той отроду обе ноги левые.
   – Виолетта все-таки симпатичнее, – сказала Катя. – Хоть не нахальная… уж такое беспомощное существо…
   – Зря ты так думаешь, – возразила другая. – Это она только с виду такая безобидная.
   Подошел почти пустой трамвай. Все сели, одна Виолетта осталась ждать под дождем. Ждать? Чего?
   Значит, так, обе ноги левые… Мнение не очень лестное. Но Виолетту задели не столько эти слова, сколько то, что Катя, которую она считала, можно сказать, подругой, не возразила. Выходит, и она согласна. Считает ее беспомощной во всех отношениях. Ничего не поделаешь, обе ноги левые.
   Но несмотря на несовершенство своих ног, она шагала вперед, особенно с тех пор, как переехала сюда, в этот город. Она привыкла к людям в труппе, и они привыкли к ней. Одни относились к ней с добродушной снисходительностью, другие не замечали. Слишком застенчивая, чтобы ее замечали, она принадлежала к тем, кто никому не мешает, и все находили, что она тихоня, и считали, что такой у нее характер, а тут была драма. Но драма так долго разыгрывалась в ее душе, что превратилась в характер – робость, нерешительность и замкнутость.
   Один отец подбадривал ее. Она все так же беседовала с ним на ту же важную тему, только теперь беседы велись в письмах. И может, именно поэтому эти разговоры стали обстоятельнее и откровеннее, ведь если собеседник так далеко, то не стесняешься и высказываешь все, что думаешь.
   Она рассказывала о своей работе, о маленьких ролях и скромных успехах, а он ободрял ее и не упускал случая поддерживать в ней упорство во имя достижения заветной цели:
   – Ты должна много работать, хотя работа и мучение. Терпеливо сноси муки, и наступит час, когда они превратятся в наслаждение. Из мук рожденное наслаждение – вот начало высокого искусства.
   Вообще в письмах он рассуждал на свои излюбленные темы, особенно на тему подвига, а также – бездны:
   – Можно лететь над бездной, можно и упасть в нее, что, конечно, не одно и то же. Но кто боится упасть, тот никогда не полетит.
   Взгляды их обычно совпадали и по вопросу о подвиге, и по вопросу о бездне, а различия, если они и были, касались диеты, не дающей полнеть, и тут отец придерживался твердого и неизменного мнения:
   – Не голодай, а работай до изнеможения, до седьмого пота, и никогда не располнеешь.
   Но что он, скрипач, мог понимать в диете? Она оставляла без внимания его советы и по-прежнему ходила полуголодная и до того к этому привыкла, что ей даже в голову не приходило считать подобные пустяки частью подвига.
   В сущности, рассуждения отца были весьма однообразны, и все же Виолетта каждую неделю с нетерпением ждала его письма, потому что писем ей больше не от кого было получать и потому что он был единственным человеком, кто по-настоящему ее любил.
   Мими, несомненно, тоже ее любила. Мими искренне ее любила, насколько была способна любить, и была готова пойти за нее в огонь и в воду, разумеется, в не слишком сильный огонь и не слишком глубокую воду.
   Самое обстоятельное письмо Виолетта получила от отца, когда сообщила ему, что стала солисткой. Это письмо подводило итоги сказанному в предыдущих, но в нем содержалось еще одно, не лишенное торжественности, утверждение:
   – Теперь ты сама видишь, что упорство вознаграждается. Ты добилась того, чем не все могут похвастаться. Ты уже на пороге искусства!
   Да, на пороге. В таком-то возрасте… Тем, кто на пороге, труднее всего, тем, кто уже не в безликой массе кордебалета, но еще и не ведущая балерина и, вероятно, никогда ею не будет.
   Это письмо о пороге так и осталось самым длинным в их переписке. Постепенно письма стали приходить все реже, делались все короче, в них говорилось лишь о здоровье и мелочах будничной жизни.
   Уже два года, как отец вышел на пенсию. Для него наступил, значит, последний этап подвига. Этап отхода и примирения. Примирения не только со своим неуспехом, но и с ее. Отходом не только от оркестра, но и от нее.
   Он считал ее подвиг продолжением своего и надеялся, что она добьется того, чего он сам не смог добиться. Эта вера согревала его долгие годы. Вера, которую с годами начал разъедать яд сомнения. Теперь он давно уже не верил. Лишь делал вид, что верит. Да, она пошла по его пути, но с тем же успехом, что и он. Фамильная черта. Винить некого, остается только смириться.
   Конечно, он по-прежнему любил ее, она была его дитя, его единственная дочь, но та, другая связь – связь между учителем и учеником – уже прервалась. Она была только его дочерью, не больше. Она была тем же, кем был и он, – всего лишь неудачницей. Разумеется, он никогда ей на это даже не намекнул, как и она когда-то не посмела спросить, чего он достиг своим подвигом. Просто тема подвига и победы незаметно исчезла из их писем.
   Зато в последние годы он стал особенно мягким и внимательным. Когда Виолетта приезжала в отпуск в ту неуютную и сумрачную софийскую квартирку, где летом было прохладно и потому жилось не так уж плохо, она чувствовала, что отец относится к ней с каждым приездом все ласковее. Он не повторял больше суровых тирад о муках и испытаниях на избранном поприще. Слушал ее отчет о скромных успехах и кивал, делая вид, что доволен. И когда она сама первая заговаривала о неудачах, он спешил ее успокоить:
   – Нужно терпение, девочка. Поспешность – напрасная трата сил. В конце концов, ты же солистка, разве это мало? Сколько людей всю жизнь мечтают стать солистами.
   Солистка. Такая же, как и он. Из тех, кто торчит у порога искусства. Из тех, кто терпеливо ждет, когда перед ним распахнутся двери большого искусства. И так и умирает – на пороге.
   Когда-то, чтобы разжигать ее честолюбие, он находил немало примеров:
   – Павлова была дочерью солдата и прачки, – говорил он. – А ты родилась в семье музыкантов. Это большая удача, которая ко многому обязывает.
   Теперь у него тоже находились примеры, но уже иного рода. Ведь для того и существует великое множество примеров, чтобы выбирать из них подходящий:
   – Как ты можешь говорить, что твоя жизнь кончилась! Тебе нет еще и тридцати. Уланова, насколько я помню, танцевала, когда ей было за пятьдесят. Плисецкая тоже. Наберись терпения. Поспешность – пустая трата сил. У тебя еще много времени. У тебя впереди целых двадцать лет.
   Однако так же, как и она, он знал, что времени у нее нет… Что время, в сущности, истекло. Или что она его упустила. Или оно пронеслось мимо. Можно поздно кончить, но нельзя поздно начать. Поздно вообще нельзя начать.
   Он поистине трогательно заботился об ее настроении. Но его заботы слишком напоминали ей заботы о больном. Отзывчивость, слишком похожая на сострадание.
* * *
   Репродукцию с картины Дега он подарил ей давно, еще во времена больших надежд. Виолетта предпочла бы, чтобы она изображала что-нибудь более веселое, а не эти унылые упражнения, которые и без того заполняли ее дни. Но это был подарок отца, и поэтому она повесила репродукцию у себя над головой, чтобы она всегда была поблизости и вместе с тем чтобы не смотреть на нее.
   Смотрела Виолетта на противоположную стену, поверх столика с проигрывателем и пластинками. На совершенно голую стену, на которой можно увидеть все, что захочешь, особенно если лежать свернувшись калачиком, прикрыв глаза, и особенно если из проигрывателя доносится мелодия, под которую невольно рождаются видения. Теперь, оставшись одна в прибранной комнате, ты можешь позволить себе и видения.
   Она подошла к проигрывателю, подняла крышку, поставила пластинку. Пластинка начиналась с танца шести лебедей из третьего действия, впрочем, это не имело значения, музыку балета Виолетта знала наизусть. Она включила проигрыватель, потом зажгла стоявшую рядом с ним настольную лампу. Кровать ее находилась в самом дальнем от окна темном углу комнаты. Но она зажгла лампу не для того, чтобы стало светлее, а для настроения. От розового абажура лампы на голой стене загоралось нежное розовое сияние, отличный фон для прекрасных видений.
   Но от света, даже розового, увы, не становится теплей. Виолетта сняла с вешалки большую шаль, закуталась в нее, сбросила туфли и, улегшись на кровати, устало всматривалась в нежное сияние на стене и вслушивалась в свою любимую мелодию «Вальса невест». Всматривалась, но мираж не возникал. Если мираж рассеялся, он не появится тотчас же снова. Видение – все-таки не кино.
   Может быть, ему мешал появиться и этот запах дешевого одеколона, который стоял в комнате даже сейчас, после того, как она ее проветрила. Одеколон Мими. Или Васко. Трудно упиваться красотой, вдыхая, словно в скверной парикмахерской, тяжелый запах «Табака».
   Она давно привыкла к капризам своей напрасной погони за миражами, и разочарования уже не причиняли ей боли, а оставляли в душе лишь легкую горечь. И если сейчас горечь была сильнее, чем обычно, то причиной этому был отец. Придется признаться ему, что она ошиблась, что ей и не думали давать роли. Конечно, она преподнесет ему неприятную новость в лучшей из возможных упаковок. Она не любила лгать, тем более отцу, но когда это ложь утешительная…
   Мираж не возникал, но, подчиняясь течению мелодии, она мало-помалу успокаивалась. Проигрыватель был, как всегда, включен на полную громкость, чтобы звуки обступали ее как можно плотнее, чтобы она глубже погружалась в потоки музыки. Глаза прикрыты – так лучше следить за развитием темы, представлять ее себе в движениях, цвете и формах, в смутных движениях неясных форм, потому что видение все еще не появлялось.
   Видение не появлялось, зато объявились Мими и Таня. Они влетели в комнату, оживленно болтая, и тут же кинулись варить кофе, потому что принесли настоящий, а не тот, из бакалеи, пропахший мылом и салом.
   – Ты скоро совсем рехнешься со своим проигрывателем, – крикнула ей Мими. – Сделай потише, разговаривать невозможно.
   Она не сделала тише, а просто выключила его. Все равно их трескотня заглушила бы музыку. Повесила шаль, сняла с вешалки пальто.
   – Куда это ты собралась? – спросила Мими. – Мы на тебя тоже варим.
   – Пойду разомнусь перед репетицией.
   – Господи, так и горит на работе! – воскликнула Таня. – Вот уж правду говорят…
   Она осеклась и замолчала, встретив сердитый взгляд Мими.
   «Говорят, что ты старательная дура», – закончила про себя фразу Виолетта, выходя на лестницу. Если тебе чего-то не могут простить, то именно твоего горения. Люди снисходительны к тому, кто походит на них и не старается стать лучше. Но если ты пытаешься быть выше других, то напрасно ждать симпатии с их стороны. Ведь они расценивают твое поведение однозначно, как стремление выделиться, хотя ты ничуть не лучше их.