– Можешь.
   – Нет, не могу. До сих пор я не говорил тебе этого… не видел смысла… не допускал, что мы дойдем до того, что будем обсуждать такие вещи, как «с тобой» или «без тебя». Но сейчас, когда мы дошли до этого…
   – Брось сантименты, они тебе не к лицу, – сухо сказала она, потому что чувствовала, что смягчается, и хотела сохранить твердость. – Ты задал мне сегодня два вопроса, я ответила тебе на первый «да», а на второй – «нет». Теперь решай сам.
   Он снял очки, достал носовой платок и аккуратно стал их протирать, точно вдруг заметил, что окружающий мир начал расплываться за помутневшими стеклами. Снова оседлав очками свой большой меланхолический нос, сказал как бы про себя:
   – Я должен подумать.
   Она не возразила.
   Пламен достал из кармана монету, посмотрел на нее, прибавил к ней еще одну и повторил уже без всякой надобности:
   – Я должен подумать.
   – Ладно, думай! Я не побегу завтра расписываться ни с тобой, ни с кем-нибудь другим. Подумай, у тебя для этого достаточно времени.
   – Проводить тебя? – спросил он уже на улице.
   – Не трудись. И без того твои полчаса слишком затянулись.
   И они разошлись, кивнув друг другу, точно им предстояла встреча в этот же вечер, хотя оба знали, что не увидятся ни в этот вечер, ни в следующий.
   «Накиньте что-нибудь на плечи. Здесь прохладно».
   Не прохладно, а просто холодно было ей на этой продуваемой осенним ветром улице, по которой она торопилась в театр в тонком старом пальто, в том самом темно-синем пальто, которое она носила и в прошлом году, и в позапрошлом и вообще со времени своего последнего повышения. И чтобы ей было не так холодно, она заставляла себя думать не о холоде, а о чем-нибудь другом, например, о том, что из-за этого разговора она не отдыхала после обеда и теперь должна бежать прямо на репетицию.
   И Виолетта почти бежала по пустынной, продуваемой ветром улице, стараясь думать о чем угодно, только не о холоде, но, несмотря на это, чувствовала, как вся дрожит и как озноб бьет ее изнутри, пробирает до самого сердца. И чем больше старалась Виолетта унять его, тем сильнее он становился, и она напрасно говорила себе: пусть думает сколько влезет, пусть убирается, скатертью дорога, раз хочет переделать ее по своему мещанскому вкусу. Она хотела разозлиться и тем пересилить дрожь, однако это ей не удавалось. Злость ее уже прошла, и она понимала, что Пламен вовсе и не пытается переделать ее по своему капризу и что даже если он думает о себе – кто не думает о себе, – это не мешает ему думать и о ней, и в его словах об этой бесполезной борьбе и неизбежной усталости есть большая доля правды.
   Он любил ее, и, как бы она ни злилась, она не могла отрицать, что он ее любит и после отца он единственный человек, который ее любит. Он был не таким, как все прежние, случайно встречавшиеся на ее пути и желавшие мимоходом завести с ней интрижку, чтобы посмотреть, как она выглядит без пачки, или пополнить список своих побед победой над балериной. Он был для нее источником тепла после стольких дней холода и зябкой дрожи и когда она отдыхала в его спокойных объятиях, и когда посвящала его в свои заботы, после стольких дней одиночества, и даже когда они просто вместе сидели молча.
   А теперь снова холод и снова зябкая дрожь. В конце концов, это не ее, а тем более не его вина. Просто так уж идет ее нескладная жизнь, и это неизбежная часть подвига, одно из многих испытаний. На то и испытания, чтобы вставать на твоем пути, а ты на то, чтобы их преодолевать. И раз так должно быть и ничего другого тебе не остается, то дрожи и шагай дальше.
   Пламен зашел за ней только через две недели после спектакля (шла «Кармен»), они поужинали вместе, а потом провели ночь у него на квартире. Виолетта сначала ждала, когда он скажет, что же он придумал, но потом поняла, что он ничего не скажет. Поняла еще за ужином, но это не помешало ей пойти к нему домой и остаться там до утра, не испытывая ни малейшего желания надоедать ему вопросами.
   Он снова пропал недели на две, и она не видела его даже в столовой, а потом он вдруг объявился однажды вечером, и она повторила свой визит к нему на квартиру. Так эта связь, хотя и совсем уже непрочная, тянулась еще год, и у Пламена все не находилось времени сказать, что он придумал, а Виолетта его не спрашивала. Было и так абсолютно ясно, что если он что-то и придумал, то отнюдь не то, что хотелось ей, и что если он все еще встречался с ней, то лишь оттого, что не может подавить свои старые чувства, а у нее нет сил порвать с ним оттого, что после каждой дозы одиночества их встречи приносили ей хоть немного тепла, которого ей так недоставало.
   Ему нелегко было подавить старые чувства, но он боролся с собой, и рассудок мало-помалу, хотя и медленно, отвоевывал себе территорию – куда каким-то жалким чувствам тягаться с рассудком, – и Пламен все реже приходил к ней, и дозы одиночества становились все больше, пока не началось время отпусков; и это был конец, бесповоротный и неизбежный, кода молчания и тоски после невеселых вариаций, расставание без прощания, эпилог, начавшийся внезапно и так же естественно, как и первая встреча.
   А однажды Мими сказала ей, что его видели с другой.
   – Из театра?
   – Как же! Из театра! С секретаршей из горсовета. Он большего и не заслуживает.
   Все-таки с его стороны было благородно, что он не начал романа с кем-нибудь из артисток и избавил ее от лишних насмешек. Хотя с той ли он теперь или с другой, не все ли тебе равно.
   «Накиньте что-нибудь на плечи. Здесь прохладно».
* * *
   Она свернулась калачиком на постели и уставилась невидящим взглядом на противоположную стену, озаренную розовым веером лампы. Плац стены был совершенно свободен для видений, из проигрывателя доносилась мелодия танца лебедей из второго действия, но видения не появлялись, и все из-за этой старой истории. Истории, в конце которой давно поставлена точка, но из-за которой ты начинаешь волноваться как раз в тот момент, когда тебе больше, чем когда бы то ни было, нужно спокойствие, потому что ты на пороге нового испытания.
   Сейчас не время раскисать от воспоминаний об огорчениях и разлуках. Сейчас надо собраться с духом и черпать уверенность в своих маленьких успехах. По правде говоря, у тебя были кое-какие успехи, хотя и не по части сердечных дел. Сольные партии в оперных спектаклях и то выступление на торжественном собрании.
   Собрание в прошлом году проводилось городской комсомольской организацией в связи с каким-то юбилеем, и после него должен был состояться концерт, в который по традиции входил и балетный номер. Право участвовать в подобных концертах, также по традиции, предоставлялось Ольге, поскольку все должно было быть на высшем уровне. Однако на сей раз Ольга стала торговаться, чем вызвала негодование у комсомольцев, и они предложили выступить Виолетте.
   Она готовилась к этому пятиминутному дуэту так усердно, что прямо извела Васко – своего партнера, который достаточно обкатал это па-де-де, выступая с Ольгой; в конце концов он бросил ее репетировать одну, заверив, что напрасно она волнуется, все будет в порядке, на вполне приличном уровне.
   Он не понимал, что если она каждый день часами упражняется, то вовсе не для достижения какого-то жалкого приличного уровня, а ради того, чтобы быть гораздо выше. Она и не пыталась это ему объяснять, зная, что если попытается, то Васко поднимет ее на смех.
   – И на черта это тебе «быть выше»? Чтобы блеснуть? Перед кем? Да эти зрители столько понимают в балете, что никаких твоих недостатков не заметят, разве только ты, не дай бог, грохнешься.
   Но она всем существом стремилась к своему «быть выше» и порой верила, что такое желание, такое страстное желание не может не перерасти в мастерство, и, не щадя себя, она все работала и работала, и бывали мгновения, когда ей казалось, что она почти добилась своего, но, едва ощутив головокружительную близость успеха, она чувствовала и другое – отвратительную неумолимость преграды, невидимой, но непреодолимой, как холодное стекло, о которое с тупым упрямством бьется муха. Она тоже упрямо и отчаянно билась о холодное стекло, пока не ощущала, что ноги у нее подкашиваются от усталости, колени дрожат, потный купальник прилипает к спине и ее тошнит.
   И, отдохнув, начинала все сначала. И снова сначала. Всегда сначала. Пока ей, наконец, не почудилось, что если она и не добилась окончательно своего «выше», то хотя бы поднялась над жалким приличным уровнем.
   Однако в решительную минуту, стоя за кулисами в ожидании, когда режиссер подаст ей знак, она почувствовала, что вся застыла от напряжения, а руки и ноги у нее одеревенели, что все, чего она добилась на репетиции, растаяло вмиг.
   Но тут оркестр заиграл ее мелодию, и она как во сне вышла на сцену и как во сне ощутила, что сияющий луч прожектора поймал ее в свой светлый круг, и как во сне, увидела этот полутемный и притихший зал, и какой-то странный вихрь подхватил ее и увлек, и она вдруг испытала то неописуемое состояние, когда тело становится легким, и старание переходит в непринужденность, и ты словно паришь в воздухе, словно плывешь в пространстве, словно летишь, несешься и кружишься в водовороте звуков и чувств, превращаясь в сердечный трепет и сердечную боль, в ликование и скорбь, в отблеск невидимого и олицетворение невыразимого.
   Когда она замерла на авансцене и раздались аплодисменты, ей показалось, что она не та, какой была еще миг назад, и что сейчас, после стольких усилий, она наконец стала самой собой, раскрыла себя, одарила этих людей, заполнивших зал, искоркой красоты, которую все мы носим в своем сердце.
   – Это был триумф, радость моя, – сказала Мими после концерта. – Ты сразила, убила нашу Ольгу, поставила на ней крест. Это был настоящий триумф.
   Она так радовалась своему триумфу, что в эту ночь впервые за долгое время спала без кошмарных снов. Но больше всего она радовалась тому, что наконец преодолела преграду. Значит, преграда не была роковой. Значит, ее можно преодолеть и не обладая феноменальным шагом и исключительным подъемом.
   А сейчас пришло время повторить фокус. Правда, партия Черного лебедя значительно труднее того несложного па-де-де. Даже опытные балерины сознательно ее упрощали, чтобы справиться с ней. Именно это делала Мими на репетициях. Мими была неплохим Черным лебедем, только очень средним. Иметь шанс станцевать такую партию и исполнить ее так, как Мими, значит упустить свой шанс.
   Проигрыватель, как всегда, был включен на полную громкость, и Виолетта не услышала, как вошла Мими. Зато замечание ее прозвучало достаточно ясно:
   – Фиалка, опять ты в трансе? Ты меня просто пугаешь.
   – Я не в трансе. Я повторяю в уме.
   – Повторяешь в уме? Мало мы эти роли ногами повторяли, так ты еще в уме повторяешь. Нет, ты и впрямь рехнешься.
   – Репетиция в пять, – напомнила Виолетта, увидев, что Мими снимает туфли и собирается лечь.
   – Времени полно, – возразила подруга, вытягиваясь на кушетке и укрываясь одеялом. – Я капельку отдохну… а если нечаянно засну, ты меня разбуди.
   Она полежала немного молча, потом заговорила.
   – Ну и холодина здесь… Придется, видно, в понедельник купить камин… Я забегала в мастерскую… Представляешь, у них до сих пор нет спирали…
   Виолетта встала и выключила проигрыватель. Раз Мими пришла, лучше удалиться.
   – Пойду пораньше, разогреюсь.
   – Теперь разогреваться вздумала… – недовольно пробормотала Мими. – На репетиции разогреешься.
   – Все-таки я хочу пойти пораньше.
   – Нет, ты и вправду со вчерашнего дня не в себе, – сказала Мими, вздыхая и садясь на постели. – Ну, бывает что неймется, понимаю, но чтоб до такой степени, это уж ни на что не похоже. В таком напряжении даже выступать не полезно. Расслабься, успокойся… не мне тебя учить…
   Потом она небрежным жестом поправила волосы и примирительно сказала:
   – Ладно, пошли.
* * *
   Балетмейстер решил прорепетировать некоторые партии на сцене, поскольку спектакль давно не шел, и поскольку директор настаивал, чтобы для высоких гостей все было на высшем уровне, и поскольку вместо безукоризненной Ольги были две дублерши, от которых неизвестно чего можно ждать.
   – Почти как генеральная, – проговорила Мими, когда, кончив танцевать и еще тяжело дыша, остановилась рядом с Виолеттой.
   – Шеф сказал «хорошо», – вставил Васко. – А на его языке это значит «отлично».
   Балетмейстер, стоявший немного поодаль, действительно пробормотал «хорошо», что черт его знает, что значило, но в худшем случае не выражало недовольства.
   На сцене начали репетировать танец шести из третьего действия, и Виолетта делала вид, что наблюдает за танцующими, чтобы скрыть чувство неловкости оттого, что за ней самой наблюдают. Несколько девушек из кордебалета, стоявших чуть подальше за кулисами, поглядывали на Виолетту и Мими и о чем-то шептались.
   – Это они на наш счет прохаживаются, – сказала вполголоса Мими, которая зорко подмечала такие мелочи. – Раз Ольги нет, так на наш.
   – А ты злишься? – добродушно спросил Васко.
   – Наоборот, радуюсь. С коих пор мечтаю, чтобы начали наконец и мне завидовать.
   – Только они не завидуют, а перемывают вам косточки. Сравнивают с Ольгой и перемывают, – поддразнивал ее танцовщик.
   Они продолжали вполголоса этот бессмысленный разговор – их вообще хлебом не корми, дай языком почесать по поводу и без повода, – но Виолетта уже не слушала. Из глубины сцены веяло холодом и плесенью. Ах, этот запах плесени, и эти пустые разговоры, и эти люди, столпившиеся за кулисами, вокруг этой странной комнаты с тремя стенами, где в ярко освещенном пространстве выдуманные существа совершали свои выдуманные поступки. Отсюда было видно, что сказочная феерия состряпана из досок и размалеванного полотнища, отрывистых приказаний, суетни и прозы. Ужасной прозы… И все-таки эти люди кружили, словно околдованные, вокруг этого ярко освещенного помещения, вокруг этой выдуманной комнаты, предназначенной для выдумок и в то же время такой реальной, неодолимо привлекательной, притягивающей, как магнит.
   Вариации шестерки подходили к концу. Начиналась кода, а затем ее партия. Партия Черного лебедя.
   – Мы готовы? – услышала она над самым ухом голос балетмейстера.
   Голос звучал добродушно и одобряюще.
   – Немножко боюсь за фуэте, – пробормотала она.
   – Какие еще фуэте? – на этот раз голос был громкий и с ноткой раздражения. – Бросьте фуэте, делайте туры по кругу. У нас нет времени для экспериментов.
   Все же он был достаточно тактичен, чтобы не сказать «у нас нет времени для провалов», хотя, вероятно, думал именно так. Она заметила, что девушки из кордебалета иронически улыбаются, а Мими жестом подбадривает ее: «утри нос этому сухарю».
   «Не делай ничего, чтобы только утереть кому-то нос», – говорил ей отец. Но сейчас у нее не было и сил утирать кому-то нос. От этих слов балетмейстера она вся сжалась и словно оцепенела. Ты совсем оцепенела, твердила она себе. Расслабься, не думай ни о тех, кто, усмехаясь, стоит вокруг, ни о себе, ни о чем вообще. Не думай ни о чем, расслабься и войди в образ, стань видением, твоим видением, красивой иллюзией, где все правда…
   Она уловила как во сне начальные такты адажио, как во сне увидела, что она уже на сцене, и потом как во сне начала делать пируэты вариации безотчетно, не думая о них, словно это был не ряд заученных движений, начинающихся и кончающихся по плану, а что-то идущее изнутри, естественное для нее, как дыхание, как нескончаемое биение жизни, как живительные токи влечения и отталкивания, встреч и расставаний, нежного слияния и внезапного столкновения, и когда оркестр загремел в нарастающем ритме коды и она завертелась в вихре фуэте, то не она сама, а какой-то автомат в ней безучастно отсчитывал и отсчитывал их, пока не отсчитал все тридцать два.
   Она прислонилась к стене за кулисами, задыхаясь, с бешено колотящимся сердцем.
   – Хорошо… – произнес балетмейстер.
   Короткая пауза. Потом снова прозвучал сухой голос:
   – Даже очень хорошо… Не без технических ошибок… но с подъемом…
   Она улавливала из его разбора только отдельные слова. Все еще с трудом переводя дыхание, она с невольным удивлением сознавала, что и на этот раз преодолела преграду, эту самую роковую и непреодолимую преграду. Девушки из кордебалета по-прежнему смотрели на нее, но уже не усмехались и не шушукались. Для них тридцать два фуэте были чем-то вроде эталона способностей. Похоже, они действительно ей завидовали.
   – Подъем, но не без ошибок, – сказала уже дома Мими, передразнивая балетмейстера. – Боже, какой жуткий сухарь! Точно он из пластмассы, и мозги у него из пластмассы, и чувства пластмассовые.
   – Не пластмассовые, – возразил Васко. – У него вообще никаких чувств нет. Зато какой глаз на технические погрешности…
   Они и в этот вечер собрались у них в том же составе, что и вчера, поскольку денег на ресторан не хватало, но все же нашлось на выпивку дома. На столе и сегодня была одна водка и немного колбасы и ветчины, но завтра после спектакля Васко грозился пригласить их на роскошный ужин, так как кто-то обещал дать ему взаймы.
   – Маргарита меня сегодня просто потрясла, – призналась Таня, намазывая невероятное количество горчицы на кусок ветчины.
   Таню нетрудно было потрясти, потому что она, бедняжка, еле перебирала ногами на сцене, как стреноженная лошадь. Путы, правда, были не видны, но весьма ощутимы.
   – Только спокойней, надо быть спокойней, – сказал Васко. – Сегодня перед выходом на сцену ты так побледнела, что я решил, что ты сейчас упадешь в обморок.
   – Волнуешься за завтрашний вечер, Маргаритка? – поинтересовалась Таня, уплетая ветчину без хлеба, – о фигуре все-таки не следовало забывать.
   – Да.
   – Как обычно или чуть больше?
   – Гораздо больше.
   – Тогда скажу тебе про мое средство. Другим я не говорила, а тебе скажу. Ты не заметила, что я никогда не волнуюсь?
   Вопрос был столь риторический, что Виолетта не сочла нужным отвечать.
   – И знаешь почему? Потому что я воображаю, что в зале полно не людей, а кувшинов. В каждом кресле – по кувшину.
   Васко скептически покачал головой:
   – Кувшины, между прочим, не кашляют, так что трудно представить себе, что это кувшины.
   – Кашляют, не кашляют, воображаю, что кувшины, – настаивала Таня. – Не будешь же ты волноваться, танцуя перед кувшинами?
   «Не буду, – подумала Виолетта. – Не буду волноваться, но и танцевать буду так, что люди действительно будут сидеть, как кувшины». Но ведь смысл искусства именно в том, чтобы передать другим свое волнение, только не от страха перед выходом на сцену, а от восторга перед красотой: вот она, красота… возьмите хоть немного, возьмите кто сколько может и унесите ее в свою жизнь.
   – Боже, сколько мучений только потому, что какому-то старикану взбрело в голову сесть за рояль и сочинить несколько мелодий, – рассуждала вслух Мими. – Небось, когда стучал по клавишам, не представлял, сколько бедных женщин будет надрываться под его музыку.
   – Твоему старикану, когда он писал «Лебединое озеро», было лет тридцать – сорок, – заметил Васко.
   – Какая разница, сколько ему было лет.
   – И он писал свои мелодии не для тех, кто будет надрываться, а для тех, кто…
   – … Кто будет танцевать с легкостью и упоением, – насмешливо подсказала Мими. – Не знаю, щупал ли ты свой пульс, когда кончаешь танцевать.
   – Зачем мне его щупать, когда я и так чувствую, что сердце у меня вот-вот разорвется.
   – Тогда не болтай зря…
   – Да, но я-то на сцене грубая мужская сила. Должен же кто-то вас поддерживать, на руках носить. Грация и воздушность – это дело ваше. И сколько с вас потов сходит, тоже дело ваше. Вот Ольга…
   – Не говори мне про эту гусыню… – прервала его Мими.
   Она никак не могла смириться с тем, что Васко, хотя и был ее Васко, на сцене носил на руках не ее, а Ольгу.
   – Может, и гусыня, но совершенство техники, – вставил танцовщик, чтобы прибавить к водке незаменимую закуску ссоры.
   – Совершенство? – воскликнула Мими. – Хочешь сказать: совершенство безликости. Да она все роли исполняет на один манер.
   – Ей и в голову не приходит подумать о содержании, – добавила Таня.
   – А зачем думать, если содержание мешает ей танцевать, – добродушно вставил танцовщик. – Делает себе человек пируэты – и отлично делает.
   – Делает пируэты, но не может создать образ, – возразила Мими. – Она как дети, которых мамы учат читать стишки перед гостями. «Ну-ка, Олечка, скажи нам стихотворение!» И Олечка тараторит без единой ошибочки и не задумывается, о чем это стихотворение: о завтрашнем дне или о прошлогоднем снеге.
   – Но ведь без единой ошибочки.
   – Да ее ошибка в том, что она с самого начала взялась не за свое дело.
   – Ну, это уж ты чересчур… Такая техника…
   – Ну, если у нее такая техника, вот и занималась бы гимнастикой. В конце-то концов, ей все равно, чем заниматься, балетом или гимнастикой. Ей главное быть в центре внимания. Так и кажется, что она встает не на пуанты, а на цыпочки, чтобы весь зал мог ее видеть: «Посмотрите, что я могу! Посмотрите, вот я какая!»
   – Выпей и успокойся, – сказал ласково, но с некоторым ехидством Васко, наполняя ее рюмку.
   Но Мими даже не взглянула на рюмку.
   – Она не переживает, а демонстрирует экзерсис. Не страдает и не ликует, а делает пируэты. Зачем ей, чтобы верили в чувства, которых у нее нет, ей надо, чтобы восхищались ее техникой. Вот, посмотрите, как я делаю пируэты: па де бурре ан турнан, тур ан деор, тур аттитюд и еще, и еще, и еще… А теперь хлопайте…
   – И хлопают.
   – Еще бы. Как чемпионкам по художественной гимнастике. Для нее балет всего-навсего художественная гимнастика. А что до разных там чувств, волнений, переживаний, то для этого у нее есть две гримасы: страшно фальшивая улыбка счастья и упоения и трагически сдвинутые брови и скорбно поджатые губы.
   Тут для большей наглядности Мими изобразила гримасы Ольги. Васко и Таня захохотали, хотя номер был не новый.
   «Мими, конечно, ей завидует, так же, как и ты. И хоть во многом права, а все-таки завидует».
   – Да у нее ни на грош воображения, – продолжала свою обвинительную речь Мими. – Она так же способна что-то вообразить, как я штангу поднимать… Хорошо хоть в кино не снимается, а то, чтоб она прослезилась, пришлось бы гору лука ей под нос совать. А вот наша Фиалка все переживает. Уж так переживает, что того гляди спятит. Просто исстрадался ребенок по настоящей роли. И не для того, чтобы покрасоваться, а чтобы исполнить.
   – Правда, страдаешь, Маргаритка? – спросила Таня.
   Потом, берясь за рюмку, добавила:
   – Страдай, девочка, страдай. Лучшее средство похудеть…
   – Эй, не дразни ее… – прервала ее Мими.
   – Ну уж, не смей обижать твоего ребенка…
   – Да она ни на что не обижается… – пояснила Мими. – Хоть Фиалкой ее зови, хоть Ромашкой, хоть говори, что наша Ольга лучше ее, ничем ее не проймешь.
   – Ольга лучше нас всех, – решилась наконец высказаться Виолетта.
   – Вот видишь…
   – Ну что ж, лучше нас, конечно, – согласилась и
   Таня, заговорщически подмигнув Васко.
   – Ты говори о себе! – рассердилась Мими.
   – О себе трудно говорить. Я тут пристрастна. А из вас двоих она лучше.
   – Я же тебе сказала, чем она лучше: бездушной техникой.
   «Мими ей завидует, бесспорно. И ты тоже. Хотя она и права, все равно завидует. И самое жалкое, что вы завидуете даже такой, как она. Такая-сякая, а умеет то, чего вы не умеете».
   – У нашей Фиалки, может, нет ее прыжка, но зато есть индивидуальность, – продолжала Мими. – Индивидуальность, дурочка, а не техника! Превратить штамп во что-то свое, чтобы тебе поверили, взволновались, а не чтобы говорили, как ты хорошо выучила урок…
   «Ты и вправду все переживаешь, но что из этого? Ты переживаешь до слез, но что из этого? Танцевать – это тебе не сидеть в углу, прикрыв глаза. Приходится таскать по сцене эту машину из костей и мускулов, которая вечно дает сбои при технических трудностях, и злиться, что тебе не хватает той царственной устойчивости, без которой нельзя и которой так гордится Ольга!»
   – Ладно, хватит! – крикнул тут Васко. – Надоели вы мне с вашей Ольгой… Нечего пережевывать одно и то же… Я вам говорю: завтра наша Марго такую выдаст Одиллию, что затмит даже английскую Марго.
   – Молчи, сглазишь, – оборвала его Мими.
   Они продолжали болтать, но Виолетта больше не слушала. И поскольку они приканчивали вторую бутылку и разговор стал чересчур оживленным, она тихонько отошла и уединилась в своем углу.
   Лучше всего уснуть, но для этого надо сначала раздеться. Сбросить с себя не только одежду, но и все, что мешает тебе уснуть… Сбросить и мучительные воспоминания, и прозу прошедшего дня, и все эти сплетни, пренебрежительные улыбки, завистливые взгляды. Сбросить с себя это одно за другим, как грязную одежду, и погрузиться в забытье.
   Тебе нужен глубокий успокоительный сон, по возможности без ожидания под дверью, без обрывов и бездн. Тихий и спокойный сон, каким ты давно не спала.

Воскресенье

   Великий день начался как обычно, то есть плохо.
   В сущности, как всегда, пока не зазвонит будильник, все бывает не так уж плохо, но это еще не день, а сумрачное пространство полусна, узкая полоска ничейной земли между ночью и днем. Ночью с ее кошмарами и днем с его неприятностями.
   Кошмар в этот раз был из самых обычных. Она оказалась в каком-то темном и глухом месте, в месте, где, как она смутно помнила, ей приходилось бывать и раньше, но откуда она напрасно пыталась найти выход, потому что не видела никакого знака или приметы, указывающих путь. И, озираясь, она заметила перед собой в полумраке строгие очертания огромной двери и поняла, что стоит у порога.