Наконец, все общество вошло в казино, убранное с необыкновенным вкусом, и где уже был приготовлен великолепный бАннет. Заметив холодность Эмилии, граф задумал, ради своих интересов, снискать милость г-жи Монтони, что казалось делом вовсе не трудным. Поэтому он часть своих ухаживаний перенес от Эмилии на ее тетку, которая была этим крайне польщена и даже не смогла скрыть своего удовольствия; прежде чем общество разошлось по домам, графу удалось вполне овладеть расположением госпожи Монтони. Когда он обращался к ней, ее надутое лицо начинало сиять улыбками и на все его предложения она изъявляла согласие. Он пригласил ее и остальных гостей на завтрашний вечер пить кофе у него в ложе, в опере; Эмилия слышала, что тетка дала согласие, и тотчас же решила про себя под каким-нибудь предлогом отказаться сопровождать м-м Монтони.
   Было уже очень поздно, когда велели подавать их гондолу. Выходя из казино, Эмилия поразилась, увидав солнце, подымавшееся из волн Адриатики, между тем как площадь Св.Марка все еще была полна гуляющими. Давно уже глаза ее слипались от сна; но теперь свежий морской бриз подбодрил ее и ей было бы жаль возвращаться домой, если б не было тут графа, исполнявшего долг вежливости, провожая их домой. Дома им сказали, что Монтони еще не возвращался; жена его с досадой упша в свою комнату и избавила Эмилию от утомительной беседы с нею.
   Монтони вернулся только утром, сильно не в духе, так как проиграл большую сумму, и прежде чем уйти спать, имел конфиденциальный разговор с Кавиньи, по виду которого на другой день можно было заметить, что предмет разговора был не из приятных.
   Вечером м-м Монтони, весь день дувшаяся на своего супруга, принимала посещения нескольких венецианских дам, очаровавших Эмилию своей любезностью. Они держали себя с иностранками так мило и непринужденно, как будто давно были с ними знакомы. Разговор их был интересен, полон искренности и веселости. Даже г-жа Монтони, хотя она не ценила такой беседы и со своей грубостью и самонадеянностью порою составляла контраст с их утонченностью, и та не могла не поддаться очарованию их общества.
   В одну из пауз среди разговора, одна из дам, синьора Эрминия, взяла лютню и начала играть с непринужденной веселостью, нисколько не стесняясь многочисленным обществом. У нее был великолепный голос, выразительный и богатый разнообразными оттенками; однако она, по-видимому, не сознавала его качеств и вовсе не желала щегольнуть им. Она пела как поется, от полноты души, сидя с полуоткинутой вуалью, грациозно держа лютню под зеленью растений, возвышавшихся группой у одного из окон гостиной. Эмилия, отойдя в сторону, набросала в альбом ее фигуру в окружающей обстановке, и получалась интересная картинка: конечно, очень может быть, она не выдержала бы строгой критики, но в ней было так много вкуса и дарования, что она не могла не понравиться. Окончив рисунок, Эмилия поднесла его прелестному оригиналу; синьора Эрминия была в восторге от подарка и с очаровательной улыбкой уверяла Эмилию, что сохранит его на память о ее дружбе.
   Вечером к дамам присоединился Кавиньи, но у Монтони оказались какие-то другие приглашения; они сели в гондолу и поплыли к площади Св.Марка, где опять сновала та же веселая толпа, что и накануне. Прохладный бриз, гладкое, как стекло, море, тихий плеск воды и сладкая мелодия далекой музыки; высокие портики и аркады, веселые группы, сновавшие перед ними, — все это вместе очаровывало и восхищало Эмилию, тем более, что ее не беспокоило в эту минуту назойливое ухаживание графа Морано.
   В то время как она любовалась светом луны на зыби, колыхавшейся у стен Св.Марка, и прислушивалась к меланхолической песне какого-то гондольера, ожидавшего в лодке своего господина, — она умиленным сердцем переносилась в далекую родину, к друзьям, ко всему, что было дорого ее сердцу.
   Пройдясь немного, общество расположилось у дверей казино; Кавиньи стал угощать дам кофе и мороженым; в эту минуту вдруг появился граф Морано. Своим нетерпеливым взором он тотчас же отыскал Эмилию; но та, как и вчера, все старалась, скромно уклониться от его ухаживаний и разговаривала только с синьорой Эрминией и другими дамами их кружка.
   Было уже около полуночи, когда они отправились в оперу; Эмилия, вспоминая о роскошных картинах природы, только что виденных ею, почувствовала, насколько самое утонченное искусство ничтожно в сравнении с величием природы. Тут, в театре, сердце ее не было тронуто, слезы восхищения не навертывались ей на глаза, как в те минуты, когда перед нею расстилался необъятный океан, бесконечный свод небесный и когда она прислушивалась к рокоту волн и к нежной музыке, по временам сливавшейся с их плеском. Помня все это, она находила представление неувлекательным.
   Она желала только одного, чтобы вечер поскорее кончился, стремясь избавиться от любезностей графа, а так как в наших мыслях противоположности часто притягивают друг друга, так и теперь Эмилия, глядя на графа, вспоминала о Валанкуре и глубоко вздыхала.
   Несколько недель пронеслось в обычных увеселениях и визитах; не случилось ничего из ряда вон выходящего. Эмилию развлекала окружающая жизнь и нравы, столь не похожие на французские; одно отравляло ей все удовольствие: это назойливое присутствие графа Морано, слишком частое для того, чтобы она могла быть спокойна. Его манеры, лицо и обращение, которыми многие восхищались, быть может и понравились бы Эмилии, если б сердце ее не было всецело занято Валанкуром или если б граф не преследовал ее своим упорным ухаживанием, причем она подметила в его характере кое-какие черты, которые еще более восстановили ее против него.
   Вскоре по прибытии в Венецию Монтони получил от г. Кенеля письмо, в котором он сообщал о смерти жениного дяди, последовавшей в его вилле на Бренте, и прибавлял, что вследствие этого события он поспешил вступить во владение этой усадьбой и прочей собственностью, отказанной ему по завещанию. Этот дядя был брат покойной матери г-жи Кенель. Монтони был ее родственником с отцовской стороны, и хотя он никоим образом не рассчитывал на это наследство, однако едва мог скрыть свою зависть по прочтении письма Кенеля.
   Эмилия с беспокойством замечала, что после отъезда из Франции Монтони даже не старался притворяться перед теткой; сперва он относился к ней с небрежностью, потом стал бесцеремонно третировать ее с грубой резкостью. Эмилия никогда не надеялась, чтобы слабости ее тетки могли ускользнуть от наблюдательности Монтони или что ее ум и наружность могли действительно нравиться ему. Поэтому этот брак в самом начале возбуждал в ней удивление; но раз выбор был сделан им свободно, то она все же никак не ожидала, что Монтони так скоро и так открыто начнет выказывать жене свое презрение. Дело в том, что Монтони, соблазнившись показным богатством г-жи Шерон, был теперь сильно разочарован ее относительной бедностью и крайне возмущен лукавством, с каким она старалась это скрыть перед свадьбой. Он рассчитывал обмануть ее, а теперь вдруг сам оказался обмороченным. И кем же? Хитрой женщиной, которую он в душе считал недалекой и для которой он пожертвовал своей гордостью и своей свободой, а между тем не спас себя от разорения, висевшего над его головой. Г-жа Мон-тони умудрилась укрепить на свое имя большую часть своего имущества, а остатки, совсем не соответствовавшие ожиданиям ж потребностям ее мужа, он обратил в деньги и привез с собою в Венецию, с целью еще немного поморочить публику и сделать последнее усилие поправить свои расстроенные обстоятельства.
   Итак намеки, слышанные Валанкуром относительно характера и состояния Монтони, оказывались совершенно основательными, — но только время или случай могли раскрыть истину.
   Не такова была г-жа Монтони, чтобы кротко сносить обиды, или по крайней мере встречать их с достоинством: она возмутилась против мужа со злобностью ж необузданностью ограниченной и дурно воспитанной женщины. Даже в душе она не хотела сознаться, что сама до известной степени навлекла на себя презрение мужа своим двоедушием; ей казалось, что она достойна только жалости, а Монтони кругом виноват перед нею. Имея весьма слабое представление о нравственных обязательствах, она признавала их силу лишь тогда, когда их нарушали другие, к ее невыгоде; ее тщеславию и так уже был нанесен чувствительный удар, когда она заметила презрительное отношение к ней мужа; теперь, в довершение всего, ей оставалось только узнать истину о его материальном положении. Хотя по обстановке его дворца в Венеции всякий беспристрастный человек мог догадаться о состоянии финансов его владельца, однако эта обстановка еще ничего не говорила тем, кто сознательно закрывал глаза на все неприятное. Г-жу Монтони прельщала роль какой-то принцессы, обладательницы дворца в Венеции и замка в Апеннинах. Сам Монтони иногда говорил, что собирается на несколько недель в свой Удольфский замок, чтобы осмотреть, в каком он состоянии, и собрать оброки. Оказывалось, что он там не был уже два года и за это время в замке оставался только старый слуга, которого он называл своим мажордомом.
   Эмилия с радостью услыхала о планах отъезда; от путешествия она ждала не только новых впечатлений, но и возможности избавиться от упорного ухаживания графа Морано. Она мечтала, что в уединении ей можно будет думать о Валанкуре и предаваться грустным воспоминаниям о «Долине» и о покойных родителях. Воспоминания эти были для нее дороже и отраднее, нежели блеск веселых собраний; они были как бы талисманом, утешавшим ее в горе и поддерживавшим в ней надежды на более счастливые солнечные дни.
   Но граф Морано недолго ограничивался простым ухаживанием; он открылся Эмилии в своей любви и сделал ей предложение, через Монтони; тот отнесся к этому предложению сочувственно, но Эмилия отвечала отказом. Имея на своей стороне Монтони и обладая большим самомнением, граф не отчаивался в успехе. Эмилия была удивлена и крайне раздосадована его настойчивостью, после того, как она объяснила ему свои чувства с искренностью, не допускавшей никаких недоразумений.
   Теперь граф проводил большую часть времени в доме Монтони, обедал, там почти каждый день и сопровождал г-жу Монтони и Эмилию всюду, куда бы они ни отправлялись, и все это несмотря на неизменную холодность Эмилии; ее тетка напротив, по-видимому, не менее Монтони желала устроить этот брак и нарочно не пропускала ни одного собрания, где знала, что будет присутствовать граф.
   К великому удивлению Эмилии, Монтони молчал о своем предполагаемом путешествии; он редко бывал дома — разве иногда оставался для графа и синьора Орсини; между ним и Кавиньи, очевидно, произошла размолвка, хотя Кавиньи продолжал жить у него в доме. С Орсини Монтони по часам запирался наедине; о чем бы ни беседовали они между собой, но, по-видимому, дело было важное, так как Монтони часто отказывался из-за этого от своего любимого занятия — игры и оставался дома весь вечер. В посещениях этого Орсини была также какая-то странная таинственность, и это возбуждало не только удивление, но и беспокойство у Эмилии; совершенно невольно она подметила в характере этого господина такие черты, которые он более всего желал скрыть. После его визитов Монтони всегда бывал задумчив и сосредоточен; он совершенно отрешался от всего окружающего, и лицо его делалось мрачным, даже страшным; порою глаза его метали пламя и все силы его души, казалось, сосредоточивались на одной какой-то заветной мысли. Эмилия с глубоким интересом и почти с трепетом читала эти движения души на его чертах: ее охватывало беспокойство при мысли, что она находится всецело во власти этого страшного человека. Но она ни единым намеком не выражала своих опасений г-же Монтони, которая пока ничего не замечала в своем супруге, кроме его обычной суровости и презрения к ней.
   Второе письмо г.Кенеля извещало о его приезде с женой на виллу Миаренти; он писал также об удачном ходе того дела, для которого приехал в Италию, и в заключение убедительно звал Монтони, его жену и племянницу к себе в гости на новую виллу.
   Около того же времени Эмилия получила письмо, очень для нее интересное и хоть на время успокоившее ее сердечную тоску. Валанкур, надеясь, что она еще не уехала из Венеции, послал ей письмо по почте, в котором твердил о своей неизменной, горячей любви. Он пробыл в Тулузе некоторое время после ее отъезда, чтобы насладиться грустной отрадой бродить по тем местам, где он привык встречать ее, а затем отправился к своему брату в имение, по соседству с «Долиной».
   «Я часто езжу туда верхом, рано утром, — писал он, — чтобы обойти на досуге все места, где вы бывало гуляли, где я встречал вас и разговаривал с вами. Я возобновил знакомство с доброй, старой Терезой; она обрадовалась мне, как случаю поговорить о вас. Не могу выразить, в какой степени это расположило меня в ее пользу и как охотно я слушал ее рассказы на любимую тему. Вы конечно догадываетесь, какая причина заставила меня главным образом отрекомендоваться Терезе; мне просто хотелось получить доступ в замок и в сады, где так недавно жила и гуляла моя ненаглядная Эмилия. Здесь я люблю бродить и всюду ветречать ваш образ: но больше всего я люблю сидеть под развесистыми ветвями вашего милого платана, где мы, Эмилия, когда-то сидели с вами, где я впервые осмелился признаться вам в своей любви. О, Эмилия! воспоминание об этих минутах терзает мое сердце. Я сижу погруженный в задумчивость — я стараюсь вызвать ваш образ перед своим взором, затуманенным слезами, услышать снова ваш голос, от которого когда-то трепетало мое сердце нежностью и надеждой. Я облокачиваюсь на ограду террасы, откуда мы, помните, вместе наблюдали быстрое течение Гаронны в то время, как я описывал вам дикую местность, где она берет начало, причем все время думал только о вас одной. О Эмилия! неужели эти минуты миновали навеки — неужели они никогда более не вернутся?»
   В другой части письма он писал:
   «Вы видите, письмо мое помечено несколькими датами, и если вы взглянете на первую дату, то убедитесь, что я начал писать вскоре после вашего отъезда из Франции. Писать — было действительно единственным занятием, отвлекавшим меня от моей сердечной печали и помогавшим мне выносить ваше отсутствие, или, вернее, это как бы уничтожало отсутствие. Когда я беседовал с вами на бумаге, изливал перед вами все чувства и все муки моего сердца, вы как будто были со мною. Это занятие служило мне от времени до времени единственной отрадой, и я все откладывал отсылку моего письма, исключительно ради утешения дополнять его. Чуть только мне делалось особенно тоскливо на душе, я всякий раз делился с вами своей печалью и всегда находил утешение; а когда какое-нибудь, хоть малейшее обстоятельство зароняло искру радости в мою душу, я опять-таки прибегал к вам и получал отраженное удовлетворение. Таким образом мое письмо нечто вроде картины всей моей жизни и моих помыслов за последний месяц; и хотя оно было глубоко интересно для меня в то время как я писал его и, вероятно, по той же причине не будет безразличным и для вас, но для постороннего читателя оно, пожалуй, покажется пустячным и бессодержательным. Так всегда бывает, когда мы пытаемся изобразить тончайшие движения нашей души: они слишком тонки, чтобы быть замеченными, и их надо испытать, чтобы понять; равнодушный наблюдатель не оценит их, тогда как заинтересованное лицо почувствует, что все подобные описания несовершенны и бесполезны и хороши разве тем, что они доказывают искренность пишущего и облегчают его страдания. Простите мне этот эгоизм, ведь я люблю!»
   «Только что узнал я об одном обстоятельстве, которое примирит меня с необходимостью вернуться в полк; я уже больше не могу бродить по дорогим для меня местам, где я привык встречаться с вами мыслями. — „Долина“ отдана в аренду! Я имею основание думать, что это произошшо без вашего ведома, судя по тому, что говорила мне Тереза сегодня утром. Она плакала, бедняжка, рассказывая, что должна уйти от своей дорогой барышни и покинуть замок, где она провела так много лет, — „и все это, — прибавила она, — сделалось вдруг, я даже не получила от барышни письма, которое облегчило бы мне это известие: это все шутки месье Кенеля, а она, голубушка, даже и не подозревает, что здесь творится“.
   «По словам Терезы, она получила от г.Кенеля записку с извещением, что замок сдан в аренду и что, так как в ее услугах более не нуждаются, то она дрлжна убраться в течение недели, до приезда нового хозяина.
   «За несколько дней до этого письма Тереза была удивлена появлением г.Кенеля, которого сопровождал какой-то незнакомый господин, внимательно осматривавший все помещения…»
   В конце письма, помеченного неделей спустя после этого, Валанкур прибавлял: «Я получил из полка предписание явиться и еду туда без сожаления, раз я отрезан от мест, столь дорогих моему сердцу. Сегодня утром я ездил верхом в „Долину“, узнал, что прибыл арендатор и что Тереза уехала. Я не стал бы говорить об этом так открыто, если б не думал, что вы даже не уведомлены о переменах, произошедших в вашем доме; для вас я хотел навести справки и узнать кое-что о характере и социальном положении квартиранта, — но безуспешно. Говорят, он дворянин, — и это все, что я мог узнать. Вся усадьба, когда я бродил в окрестностях, показалась мне унылой и мрачной; мне очень хотелось проникнуть туда, чтобы еще раз проститься с вашим любимым платаном и еще раз посидеть под его тенью, думая о вас; но я воздержался, чтобы не возбудить любопытства чужих людей; однако рыбачья хижина в лесу была по-прежнему доступна для меня. Туда я и направился и провел там час, о котором не могу вспомнить без волнения. О Эмилия, наверное мы разлучены не навсегда — несомненно настанет время, когда мы будем жить друг для друга…».
   Это письмо заставило Эмилию пролить немало слез, — слез любви и радости, когда она узнала, что Валанкур жив, здоров и что время и разлука нисколько не изгладили ее образ в его сердце. Некоторые места его письма особенно тронули ее — например, рассказ о поездках в «Долину» и чувства нежной привязанности, вызванные в нем видом ее родного дома. Не сразу, а немного погодя, оторвавшись мысленно от Валанкура, она хорошенько поняла все значение сообщенной им новости о «Долине». Что г.Кенель отдал усадьбу в аренду, даже не спросившись ее согласия, удивляло и возмущало ее до глубины души, в особенности, так как этот поступок доказывал, что он считал себя вправе полновластно распоряжаться ее делами. Правда, он предлагал ей, еще до отъезда ее из Франции, отдать замок внаймы на время ее отсутствия, и против рассудительности такой меры с экономической стороны она ничего не могла возразить; но отдать дом своего отца на произвол чужих людей, лишить себя самое верного убежища в случае каких-нибудь неблагоприятных обстоятельств, — эти соображения даже и тогда заставили ее энергично воспротивиться такой мере.
   Отец ее на смертном одре взял с нее слово никогда не продавать «Долину», и это обещание она считала до некоторой степени нарушенным тем, что усадьба сдана в аренду. Теперь для нее стало ясно, как мало уважал г.Кенель эти соображения и как мало значения он придавал всему, что не связано с материальными выгодами. Оказывалось, что он даже не удостоил известить Монтони о сделанном им распоряжении: все это огорчало и удивляло Эмилию. Но более всего ее рассердило увольнение старой, верной служанки ее отца.
   «Бедная Тереза, — думала Эмилия, — ты не много накопила за все время твоей службы, потому что всегда была милосердна к бедным и рассчитывала скоротать свой век в нашем доме. Бедная Тереза! тебя выгнали вон на старости лет, оставив без крова и без куска хлеба!..»
   Эмилия горько плакала, размышляя об этом; она решила непременно что-нибудь сделать для Терезы и серьезно поговорить об этом с месье Кенелем; но она сильно опасалась, что его холодное сердце не внемлет ее просьбам. Ей хотелось также выяснить, упоминал ли он о ее делах в письме своем к Монтони; к счастью, тот скоро доставил ей желаемый случай, попросив ее зайти к нему в кабинет для делового разговора. Она почти не сомневалась, что разговор коснется той части письма г.Кенеля, где говорилось о сдаче в аренду «Долины». Она тотчас же явилась на приглашение. Монтони был один.
   — Я как раз пишу г.Кенелю, — обратился он к Эмилиж, — в ответ на письмо, полученное мной от него несколько дней тому назад; я желал поговорить с вами об одном деле, упомянутом между прочим в этом письме.
   — И я желала поговорить с вами о том же, — отвечала Эмилия.
   — Это предмет несомненно очень для вас интересный, — продолжал Монтони, — и мне кажется, вы должны взглянуть на него в том же свете, как смотрю я. Вы согласитесь со мною, что всякие возражения, основанные на сантиментах, как говорится, должны стушеваться перед соображениями солидной выгоды.
   — Согласна с вами, — скромно подтвердила Эмилня, — но, по-моему, необходимо считаться с человеколюбием. Однако, боюсь, что теперь уже поздно рассуждать об этом деле; я могу только пожалеть, что уже не в моей власти изменить его.
   — Действительно, уже поздно, — сказал Монтони, — но раз это так, мне приятно видеть, что вы покоряетесь голосу рассудка, не вдаваясь в бесполезное нытье. Я одобряю ваш образ действия чрезвычайно, тем более, что это признак душевной твердости, не совсем обыкновенной у особ вашего пола. Когда вы будете постарше, вы с благодарностью вспомните о друзьях, помогавших вам избавиться от романтических иллюзий чувства, вы убедитесь, что это ребяческие увлечения, с которыми надо распрощаться тотчас же по выходе из детской, Я еще не запечатал письма, и вы можете прибавить несколько строчек от себя, чтобы сообщить дяде о своем согласии. Вы скоро увидитесь с ним лично, так как я намерен повезти вас и мою жену в Миаренти, — там вы можете хорошенько переговорить обо всем.
   На свободной странице письма Эмилия приписала следующее:
   «Теперь мне уже бесполезно, милостивый государь, выражать свое мнение насчет того дела, о котором, по словам синьора Монтони, он уже писал вам. Могу только пожалеть, что все совершилось, так поспешно; я не успела даже опомниться и подавить в себе кое-какие „предрассудки“ (по выражению синьора Монтони), которые все еще живы в моем сердце. Как бы то ни было, я покоряюсь. С точки зрения рассудительности, конечно, ничего нельзя возразить против вашего распоряжения. Но хотя я и покоряюсь, однако имею возразить очень многое относительно других сторон предмета, что и выскажу вам при личном свидании. А пока умоляю вас позаботиться о Терезе, ради искренне преданной вам племянницы
   Эмилии Сент Обер».
   Монтони насмешливо улыбнулся над припиской Эмилии, но не возразил ни слова; она ушла к себе в комнату и села писать ответ Валанкуру, в котором подробно рассказала о своем путешествии и о приезде в Венецию, описала некоторые из наиболее поразительных сцен переправы через Альпы, изобразила свои чувства при виде Италии, наружность и обращение окружающих людей и кое-какие черты из жизни Монтони. Но она избегала даже имени графа Морано, а тем более не упоминала о его признании, хорошо зная, как боязлива истинная любовь, как ревниво она подкарауливает малейшие обстоятельства, могущие повредить ее интересам; поэтому она тщательно избегала давать Валанкуру хотя бы малейший повод думать, что у него есть соперник.
   На другой день граф Морано опять обедал в доме Монтони. Он был особенно в ударе, и Эмилии показалось, что в его обращении с нею сквозило как бы торжество, которого она раньше не замечала. Она пробовала побороть это восторженное состояние, усилить свою обычную сдержанность, но ее холодность вместо того, чтобы действовать на него угнетающим образом, напротив, как будто поощряла его. По-видимому, он ждал случая объясниться с нею наедине и несколько раз просил ее уделить ему несколько минут. Но Эмилия неизменно отвечала, что не станет слушать ничего такого, что он не мог бы повторить при всех.
   Вечером г-жа Монтони со своими гостями опять отправилась кататься на взморье; граф, ведя Эмилию к своему zendaletto, поднес ее руку к своим губам и благодарил ее за оказанную ему милость. Эмилия, крайне удивленная и раздосадованная, торопливо отдернула свою руку и была уверена, что он говорит иронически; но, дойдя до ступеней террасы и заметив по ливреям, что внизу ожидал zendaletto графа, между тем как остальная компания, разместившись в гондолах, уже отплывала от берега, она не захотела оставаться наедине с графом и, пожелав ему доброго вечера, вернулась в портик. Граф последовал за нею с просьбами и упреками; но вышедший в эту минуту из дворца Монтони прекратил все это: ни слова не говоря, он взял Эмилию за руку и повел ее назад к лодке. Эмилия уже не могла молчать; тихим голосом она умоляла Монтони подумать, как неприлично ей ехать наедине с графом, и просила его избавить ее от такой необходимости. Но он ничего не хотел слушать.
   В эту минуту нерасположение Эмилии к графу Морано дошло до отвращения. Что он с такой дерзкой самоуверенностью преследует ее, несмотря на ее видимое несочувствие его ухаживанию, и что он, очевидно, думает, что ее личное мнение о нем ничего не значит, раз его притязания поддерживаются со стороны Монтони, — все это приводило Эмилию в еще большее негодование. Ее несколько успокоило то, что и Монтони поедет с ними; он поместился около нее по одну сторону, а Морано по другую. Несколько минут продолжалось молчание, пока гондольеры готовили весла; Эмилия со страхом ожидала, что последует за этой паузой. Наконец она собралась с духом и сама нарушила молчание, в надежде предупредить любезности Морано и выговоры Монтони. На какое-то пустое замечание ее со стороны Монтони последовал короткий, холодный ответ; но Морано тотчас же вступил в разговор и ухитрился закончить свою речь комплиментом по адресу Эмилии; ее холодность и невнимание нисколько не смутили его.