— Я с нетерпением ждал случая, — обратился он к Эмилии, — выразить вам мою благодарность за вашу доброту; но я должен также поблагодарить синьора Монтони, доставившего мне желанный случай.
   Эмилия взглянула на графа с удивлением и досадой.
   — О, синьора, — отвечал граф, — зачем хотите испортить вы сладость этой минуты, притворяясь жестокой и холодной? Зачем хотите снова повергнуть меня в муки сомнения, стараясь своими взорами опровергнуть свою недавнюю милость? Вы не можете сомневаться в искренности и силе моей страсти, поэтому бесполезно, очаровательная Эмилия, совершенно бесполезно скрывать ваши чувства!
   — Если я когда-нибудь скрывала их, — возразила Эмилия, успевшая овладеть собой, — то теперь было бы уже бесполезно долее маскировать их. Я надеялась, что вы избавите меня от дальнейшей необходимости касаться моих чувств, но раз вы этого не хотите, позвольте мне сказать вам — надеюсь, в последний раз, что ваша настойчивость лишает вас даже того уважения, которое я готова была оказывать вам.
   — Поразительно! — воскликнул Монтони, — уж этого я никак не ожидал, хотя до сих пор отдавал должную справедливость женским капризам! Но позвольте вам заметить, мадемуазель Эмилия, что ведь я не влюбленный, как граф Морано, и не позволю с собою шутить! Вам делают предложение, которое оказало бы честь девице любой знатной фамилии, а ваша фамилия вовсе не знатная — не забывайте этого. Вы долго противились моим советам, но теперь задета моя честь, и я не дам себя морочить. Вы исполните то, что поручили мне передать графу.
   — Очевидно, вы ошибаетесь, — возразила Эмилия, — мой ответ на предложение всегда был один и тот же. Несправедливо обвинять меня в капризах. Я все время уверяла графа Морано, да и вас также, что не могу принять его предложения, — и теперь повторяю то же.
   Граф взглянул на Монтони с удивлением; лицо Монтони выражало также удивление, с примесью негодования.
   — Здесь уже нет более каприза! — воскликнул он. — Неужели вы станете опровергать ваши собственные слова?
   — Подобный вопрос недостоин даже ответа, — проговорила Эмилия, вспыхнув, — впоследствии вы опомнитесь и пожалеете о сказанном.
   — К делу! — воскликнул Монтони раздраженным тоном. — Намерены вы отречься от своих же слов? намерены вы отрицать, что признались мне, не далее как несколько часов тому назад, что теперь уже поздно отступать от вашего обстоятельства и что вы принимаете предложение графа?
   — Я отрицаю все это, потому что не говорила ничего подобного!
   — Удивительно! Вы отрицаете то, что написали г-ну Кенелю, вашему дяде? Если отрицаете, так ведь и против вас есть доказательство — письмо, написанное вашей собственной рукой. Что вы на это скажете?
   Монтони не спускал глаз с Эмилии и заметил ее смущение.
   — Я убеждаюсь, синьор, что вы находитесь под влиянием страшного заблуждения, и что я тоже ошибалась.
   — Пожалуйста, без уверток: будьте откровенны и чистосердечны, если это возможно…
   — Я всегда была такою, — мне нечего скрывать.
   — Скажите, однако, что все это значит? — воскликнул Морано в волнении.
   — Погодите выражать ваше мнение, граф, — отвечал Монтони, — лукавство женского сердца неисповедимо. Ну-с, слушаем ваше объяснение, сударыня!
   — Простите, синьор, но я воздержусь от объяснений до тех пор, пока вы не обещаете поверить мне. Иначе все мои слова подадут только повод к оскорблениям с вашей стороны.
   — Объяснитесь, прошу вас! — умолял Морано,
   — Ну, хорошо, хорошо, — сказал Монтони, — так и быть, я обещаю верить вам, — послушаем ваше объяснение.
   — Сперва позвольте мне задать вам один вопрос.
   — Сколько угодно, — презрительно уронил Монтони.
   — О чем бьшо ваше письмо г.Кевелю?
   — О том же, о чем была ваша приписка, само собою разумеется. Вы хорошо сделали, попросив моего доверия, прежде чем задали этот вопрос.
   Попрошу вас выражаться точнее, о чем было письмо?
   — О чем же, как не о лестном предложении графа Морано? — отвечал Монтони.
   — В таком случае, мы совершенно не поняли друг друга, — сказала Эмилия.
   — Так, по-вашему, мы не понимали друг друга и в разговоре, предшествовавшем приписке? Ну, синьора, я должен отдать вам справедливость. Вы большая мастерица по части всяких недоразумений.
   Эмилия старалась удержать слезы, навернувшиеся ей на г.таза, и отвечать с надлежащей твердостью.
   — Позвольте мне объясниться до конца, или же совсем замолчать.
   — Теперь уже можно обойтись без объяснения — заранее можно предвидеть, в чем оно будет заключаться. Если же граф Морано все еще считает его нужным, то я объясню ему начистоту, что вы просто переменили свое решение со времени нашего последнего разговора; и если у него хватит терпения и покорности подождать до завтра, то он, вероятно, убедится, что вы опять передумаете; но у меня-то нет ни терпения, ни покорности, которых вы ожидаете от влюбленного, — предупреждаю вас, что я вам не прощу.
   — Монтони, вы слишком торопитесь! — вмешался граф, слушавший этот разговор в сильном волнении и нетерпении. — Синьора, умоляю вас, растолкуйте мне сами, в чем дело.
   — Синьор Монтони сказал правду, — отвечала Эмилия, — что теперь можно избегнуть всякого объяснения; после всего случившегося я не скажу ничего нового; мне достаточно, да и вам также, граф, если я повторю свое последнее заявление; позвольте мне надеяться, что это будет в последний раз: я никогда не соглашусь принять вашего предложения.
   — Очаровательная Эмилия! — воскликнул граф с пылким чувством, — не будьте несправедливы под влиянием гнева; не карайте меня за проступок Монтони. Смилуетесь!..
   — Проступок? — прервал Монтони. — Граф, ваши речи неуместны, ваша покорность чисто ребяческая. Говорите как мужчина, а не как раб тирана…
   — Вы меня приводите в отчаяние, синьор, позвольте мне самому отстаивать мои интересы; вы уже доказали свою несостоятельность по этой части.
   — Все разговоры на эту тему более чем бесполезны, — сказала Эмилия, — они могут только измучить нас обоих; сделайте мне одолжение, перестаньте об этом говорить.
   — Я не в состоянии, синьора, так легко отказаться от любви, которая составляет и счастье, и мучение моей жизни. Я не могу перестать любить, не могу не преследовать вас со всем жаром моей страсти; когда вы убедитесь в силе и постоянстве ее, ваше сердце смягчится жалостью и раскаянием.
   — Разве это великодушно? разве это достойно мужчины? заслуживаете ли вы уважения, если намерены продолжать преследование, от которого я не имею пока никаких средств избавиться?
   Лунный свет, скользнув по лицу Морано, обнаружил его душевное волнение и, коснувшись Монтони, осветил черты, искаженные злобой.
   — Клянусь Богом! это уже слишком! — вдруг воскликнул граф, — синьор Монтони, вы дурно обошлись со мной, от вас я жду объяснения.
   — От меня вы его и получите, — пробормотал Монтони, — если ваш рассудок действительно так омрачен страстью, что вам еще нужно объяснение! А вы, сударыня, знайте, что честного человека нельзя морочить безнаказанно, как вы морочите мальчишку!..
   Этот сарказм поднял всю гордость Морано; равнодушие Эмилии бесило его, но это чувство сменилось негодованием, возбужденным дерзостью Монтони, и он решил еще более раздосадовать его, защищая Эмилию.
   И это тоже, — проговорил он, отвечая на последние снова Монтони, — и это тоже не пройдет даром. Было бы вам известно, синьор, что вам придется иметь дело не со слабой женщиной, а с более сильным врагом! Я буду защищать синьору Сент Обер против вашей злобы. Вы обманули меня и за свою неудачу мстите невинной жертве.
   — Я обманул вас! — с живостью возразил Монтони. — Граф Морано, к таким речам, к такому обращению я не привык! это поведение вспыльчивого мальчишки — я и отношусь к нему с презрением.
   — С презрением, синьор?
   — Ради чувства самоуважения, — возразил Монтони, — мне необходимо серьезно поговорить с вами. Вернитесь со мною в Венецию, и я удостою убедить вас в вашей ошибке.
   — Удостоите! но я-то не удостою разговаривать с вами.
   Монтони презрительно усмехнулся; а Эмилия, ужасаясь последствий этого столкновения, не могла долее молчать. Она рассказала, каким образом она ошиблась поутру насчет значения слов Монтони, думая, что он говорит исключительно об отдаче ее усадьбы в аренду; в заключение она просила Монтони тотчас же написать г-ну Кенелю и исправить ошибку.
   Но Монтони все не верил ее искренности или притворялся неверящим, а граф Морано продолжал оставаться в недоумении. Однако, пока она говорила, внимание ее собеседников было отвлечено от ближайшего предмета спора и поэтому их страсти несколько поулеглись. Монтони пожелал, чтобы граф приказал своим людям грести назад в Венецию, где хотел переговорить с ним с глазу на глаз; и Морано, немного успокоенный смягченным тоном его голоса и манерой, а также горя нетерпением получить разъяснение интересующего его вопроса, согласился на его просьбу.
   Эмилия, радуясь скорой возможности избавиться от своих собеседников, старалась напоследок как-нибудь примирить их и предупредить роковое столкновение между лицами, которке так неделикатно преследовали и оскорбляли ее.
   Она оживилась духом, когда опять услыхала звуки песен и веселья, раздававшиеся с Большого канала и когда наконец лодка поплыла по каналу, м.ежду двух рядов величественных дворцов.
   Zendaletto остановился перед домом Монтони; граф поспешно проводил Эмилию в вестибюль; там Монтони взял его под руку и что-то сказал ему тихим голосом. Тогда граф поцеловал руку Эмилии, несмотря на ее старания отдернуть руку, и, пожелав ей доброго вечера, вернулся к своему zendaletto, вместе с Монтони.
   Очутившись в своей комнате, Эмилия с беспокойством стала обдумывать положение дел: несправедливые и тиранические выходки Монтони, упорное ухаживание Морано и свою собственную безотрадную судьбу, без друзей, без родных на чужой стороне… Напрасно было бы рассчитывать на покровительство Валанкура, который был далеко, связанный своей службой; но ей было отрадно думать, что хоть одна душа в мире способна отозваться сочувственно на ее горе и желает помочь ей. Однако она решила не тревожить Валанкура понапрасну, сообщая ему, как оправдалось на деле его дурное мнение о Монтони. Но даже и теперь она все-таки не жалела, что ради чувства деликатности и бескорыстной привязанности к жениху отвергла его просьбу обвенчаться тайно. На предстоящее свидание с дядей она возлагала некоторую надежду, так как намеревалась описать ему свое ужасное положение и просить его и г-жу Кенель взять ее с собой во Францию. Но, вспомнив вдруг, что ее возлюбленная «Долина», ее родное убежище уже не в ее распоряжении, она заплакала горькими слезами. Нечего ждать жалости, думала она, от такого человека, как Кенель, который распорядился ее усадьбой, даже не спросившись ее совета, и имел дух прогнать старую служанку, лишить ее крова и хлеба. Но хотя у самой Эмилии уже не было более убежища во Франции и мало, очень мало друзей на родине, она все-таки жаждала вернуться туда, по возможности, чтобы избавиться от ужасной власти Монтони. Она не рассчитывала поселиться у своего дяди г.Кенеля: его отношение к ее покойному отцу и к ней было всегда таким, что прибегнуть к нему в настоящем случае значило бы только переменить одного деспота на других; точно так же она не имела ни малейшего намерения согласиться на предложение Валанкура обвенчаться немедленно, хотя это доставило бы ей законного и великодушного покровителя; ведь главные причины, повлиявшие на ее тогдашний отказ, не исчезли и теперь. Интересы Валанкура, его доброе имя во всякое время были ей слишком дороги, чтобы позволить ей согласиться на брак, который в эту раннюю пору их жизни, по всей вероятности, погубил бы их обоих. Во Франции для нее все-таки было всегда открыто одно верное убежище. Она знала, что может приютиться в монастыре, где ее когда-то принимали так ласково, и где лежат дорогие для нее останки ее отца. Там она могла жить в безопасности и спокойствии, до тех пор, пока истечет срок аренды «Долины», или пока дела г.Мотвиля устроятся настолько, что ей будут возвращены остатки отцовского состояния.
   Что касается поведения Монтони в истории с письмами к г.Кенелю, то она не могла отрешиться от некоторых сомнений. Хотя он, может быть, действительно ошибался насчет ее записки, но она сильно подозревала, что потом он упорствовал в своем заблуждении нарочно, чтобы заставить ее подчиниться его желанию устроить ее брак с графом Морано. Было ли это так, или нет, во всяком случае Эмилия хотела объяснить все дело Кенелю и ждала предстоящего посещения его виллы с надеждой, нетерпением и страхом.
   На другой день г-жа Монтони, оставшись одна с Эмилией, сама завела речь о графе Морано, выразив свое удивление по поводу того, что накануне вечером Эмилия не участвовала в катании по морю и что она так внезапно вернулась в Венецию. Тогда Эмилия рассказала ей все случившееся, выразила свое сожаление по поводу недоразумения между нею и Монтони, и просила тетку уговорить мужа, чтобы тот окончательно подтвердил ее отказ графу; но вскоре она заметила, что г-же Монтони были небезызвестны все подробности дела.
   — Напрасно вы ждете от меня поддержки, — заявила тетка, — я уже раз сказала вам свое мнение об этом предмете и нахожу, что синьор Монтони, напротив, должен заставить вас согласиться на этот брак. Если молодые девушки иной раз бывают слепы к своим собственным выгодам и упрямо противятся им, то, слава Богу, у них есть друзья, которые помешают им делать глупости. Скажите, пожалуйста, какие у вас права претендовать на такую партию, какая представляется вам?
   — Решительно никаких, — отвечала Эмилия, — поэтому я и прошу оставить меня в покое; я готова довольствоваться скромным счастьем.
   — Что говорить, племянница, у вас все-таки большой запас спеси! У моего бедного брата, вашего отца, тоже немало было гордости, хотя, признаться сказать, ему нечем было и гордиться-то!
   Эмилия, возмущенная этой неприязненной ссылкой на ее отца и желая в то же время отвечать в умеренном духе, колебалась несколько мгновений в смущении, и это было чрезвычайно приятно ее тетке. Наконец она проговорила:
   — Гордость моего отца, сударыня, была направлена к благородной цели — к счастью, которое, по его твердому убеждению, может быть основано лишь на таких качествах, как доброта, знание и милосердие. Он никогда не пренебрегал людьми бедными и несчастными и презирал только тех, которые, имея случай быть счастливыми, сами делали себя несчаоными, благодаря тщеславию, невежеству и жестокости. Поддерживать в себе такую гордость я сочту высшим благом.
   — Ну, милая моя, я не намерена углубляться во все эти выспренние сантименты, предоставляю это вам. Мне хотелось бы только научить вас малой толике простого здравого смысла и посоветовать вам, от великой мудрости, не пренебрегать счастьем.
   — Это действительно было бы не мудростью, а безумием, — возразила Эмилия, — потому что высшая цель мудрости именно и есть достижение счастья. Но вы должны согласиться, что наши с вами понятия о счастье совершенно различны. Я не сомневаюсь, что вы желаете мне счастья, но боюсь, что вы ошибаетесь насчет средств сделать меня счастливой.
   — Я не могу похвастаться ученостью и образованностью, какую ваш отец счел нужным дать вам, — заявила г-жа Монтони, — и поэтому, признаться, не понимаю всех этих рассуждений о счастье; мне доступен только здравый смысл, и, право, хорошо было бы для вас и для вашего отца, если б и это было включено в ваше воспитание.
   Эмилия была слишком взволнована этими словами, затрагивающими память отца, чтобы рассердиться на тетку.
   Г-жа Монтони хотела продолжать, но Эмилия вышла из комнаты и ушла к себе; там ее окончательно покинуло мужество, и она залилась слезами горя и досады. Обдумывая свое положение, она каждый раз находила новую причину к огорчению. Перед тем она только что убедилась в злокозненности Монтони; теперь к этой неприятности присоединялось жестокосердное обращение тетки, которая хотела принести ее судьбу в жертву своему тщеславию. Ее глубоко возмущало бесстыдство, с каким г-жа Монтони хвасталась своей привязанностью к племяннице в то время, как замышляла погубить ее, пожертвовать ею и, наконец, язвительная зависть, с какой она осуждала характер ее покойного отца.
   За те несколько дней, что оставались еще до отъезда в Миаренти, Монтони ни разу не заговаривал с Эмилией. На его лице можно было прочесть злобу и неудовольствие; но Эмилию крайне удивляло то обстоятельство, что он не упоминал ей о причине своего гнева; не менее удивлялась она и тому, что за эти три дня граф Морано ни разу не показывался у Монтони и никто даже не упоминал его имени. У нее возникало на этот счет несколько догадок. То она опасалась, что ссора между ними опять возгорелась и имела роковой исход для графа; то она надеялась, что утомление и досада на ее твердый отказ заставили графа наконец бросить свои притязания, то она начинала подозревать, что он пошел на хитрости, прекратил свои визиты и просил Монтони не упоминать его имени нарочно, в расчете, что Эмилия из чувства благодарности и великодушия даст согласие, хотя и не любя его.
   Так проходило время в тщетных догадках и постоянно сменяющихся надеждах и страхах, пока не настал день, назначенный Монтони для отъезда на виллу Миаренти.
   Монтони, решив пуститься в путь не раньше вечера, желая избегнуть жары и воспользоваться свежим бризом, — около часа до заката солнца сел со своим семейством на баржу, чтобы плыть по Бренте. Эмилия поместилась одна на корме судна и по мере того, как оно медленно скользило по реке, наблюдала роскошный город, все уменьшавшийся в отдалении, пока наконец его дворцы как будто стали опускаться в морские волны, между тем как наиболее высокие башни и церкви, освещенные заходящим солнцем, долго еще виднелись на горизонте, подобно тем облакам, которые в северных странах долго медлят на западной окраине неба, отражая на себе последние лучи солнца. Вскоре, однако, и они стали смутными и растаяли в отдалении; но Эмилия все не могла оторваться от необъятной картины ясного неба и беспредельного моря и чутко прислушивалась к шуму волн; взор ее переносился через Адриатику к противоположным берегам, находившимся, однако, далеко за пределами зрения, и она предалась воспоминаниям о древней Греции; эти размышления о классическом мире навеяли на нее ту чарующую грусть, какая овладевает всеми, кому случается видеть театр, где разыгрывалась история древних народов, и сравнить его теперешнее безмолвие и пустынность с былым величием и кипучей жизнью. Сцены из Илиады в ярких красках рисовались ее воображению; когда-то эти места кипели деятельностью и оглашались славой героев, а теперь лежат безлюдные, в развалинах, но по-прежнему милые сердцу поэта и сияющие в глазах его юной красотою.
   Созерцая умственными очами далекие пустынные равнины Трои, Эмилия дала волю своей фантазии и набросала следующие строки:
   СТАНСЫ
 
По равнинам Илиона, где некогда воины кровь проливали
И певец вдохновенный бессмертные песни слагал.
По равнинам Илиона усталый путник гнал
Своих верблюдов гордых к развалинам древнего храма.
Кругом широкая пустыня расстилалась,
На западе алое погасло облако,
И сумерки над всей безмолвною равниной
Накинули покров свой; держал он путь к востоку.
Там, на сером горизонте, возвышались
Гордые колонны покинутой Трои
И пастухи бродячие убежище находили
Под стенами, где некогда цари пировали.
Под высоким сводом остановился путник
Й, сняв тяжелую ношу с верблюдов,
Вместе с ними подкрепился пищей
И в краткой молитве вознес помыслы к Богу.
Из стран далеких прибыл он с товаром,
Все состояние его несли на себе его терпеливые слуги.
Вздыхая, он с тоскою помышлял
О том, как бы скорей добраться до своей счастливой хижины.
Там ждут его жена и маленькие дети,
Улыбками ему они отплатят за тяжкие труды.
При этой мысли слезы жаркие тоски и ожиданья
Наполнили его глаза.
Безмолвие могилы там царит
Где некогда герои оглашали песней тишину ночную.
Хамет заснул, тут возле прилегли верблюды,
И в груду свалены товары.
Невдалеке лежала плоская, пустая сумка
И флейта, развлекавшая его в дороге.
Во время сна его разбойник Тартар
Подкрался к спящему: вчера он караван подкараулил.
Объятый жаждой грабежа,
И тщетно было бы молить о милости его.
За поясом его торчит отравленный кинжал.
Кривая сабля на бедре,
А за спиной колчан со смертоносными стрелами.
Холодные лучи луны храм озаряли,
Указывая Тартару путь к его уснувшей жертве.
Но, чу! потревоженный верблюд потряс колокольцами.
Расправил члены и поднял сонную голову.
Хамет проснулся! Над ним сверкнул кинжал!
Быстро со своего ложа он вскочил, и уклонился от удара.
Как вдруг из чьей-то невидимой руки пронеслась стрела
И мстительным ударом злодея уложила.
Он застонал и умер! Вдруг из-за колонны
Пастух выходит, перепуганный и бледный…
Гоня домой свое овечье стадо вечернею порой,
Он подметил, как разбойник подкрался к Хамету.
Он трусил за себя, но спас чужую жизнь!
Хамет прижал его к своему благодарному сердцу.
Затем поднял своих верблюдов в дальний путь
И с пастухом спешил проститься.
Но вот подуло снова свежим бризом.
Заря трепещет; на облаках востока
Весело выглянуло солнце из-за туманной дымки,
И тает под его лучами воздушное покрывало.
Скользя по широкой равнине, косые лучи солнца
Ударяют в башни Илиона,
Далекий Геллеспонт сияет утренним багрянцем
И старый Скамандер окутан светом.
Звонят колокольцы верблюдов,
И бьется любящее сердце Хамета —
Не успеют спуститься вечерние тени.
Как он увидится с женой, детьми, с счастливым домом.
 
   Приближаясь к берегам Италии, Эмилия начала различать подробности роскошной природы и богатый колорит ландшафтов — лиловые горы, рощи апельсиновых деревьев и кипарисов, осеняющие великолепные виллы и города, лежащие среди виноградников и плантаций. Показалась благородная Брента, вливающая в море свои многоводные волны; достигнув ее устья, баржа остановилась; впрягли лошадей, которые должны были тащить ее на буксире вверх по течению. Эмилия бросила последний взгляд на Адриатику, и баржа медленно поползла между зеленых, роскошных склонов, окаймлявших реку. Величие вилл, украшающих эти берега, еще выигрывало под лучами заката, благодаря резким контрастам света и теней на портиках, длинных аркадах и роскошной южной растительности. Аромат померанцевого цвета цветущих мирт и других благоухающих растений наполнял воздух и часто из-за глухой зелени беседок неслись стройные звуки музыки.
   Солнце уже опустилось за горизонт, сумерки окутали природу, и Эмилия в задумчивом молчании продолжала наблюдать, как постепенно разливалась тьма. Она вспоминала те многие счастливые вечера, когда она вместе с Сент Обером следила, как постепенно спускаются тени над местами столь же прекрасными, как эти, в саду родной «Долины», и из глаз ее скатилась слеза, вызванная памятью отца. Душа ее прониклась тихой меланхолией, под влиянием вечернего часа, тихого плеска волны под кораблем и тишины, разлитой в воздухе, лишь по временам нарушаемой далекой музыкой. Но почему-то сердце ее наполнилось мрачными предчувствиями при воспоминании о Валанкуре, хотя она еще так недавно получила от него самое успокоительное письмо.
   Несмотря на это, ее мрачному воображению представлялось, что она простилась с ним навеки; мысль о графе Морано мелькнула в ее голове и наполнила ее ужасом, но даже независимо от того ее охватило смутное, безотчетное предчувствие, что она больше никогда не увидит своего возлюбленного. Правда, она знала, что ни мольбы Морано, ни приказания Монтони не имеют законного права принудить ее к повиновению, — она смотрела на обоих с каким-то суеверным страхом, думая, что они в конце концов могут одолеть.
   Погруженная в грустную задумчивость и украдкой проливая слезы, Эмилия была наконец выведена из этого состояния зовом Монтони; она пошла за ним в каюту, где была приготовлена закуска и где ее тетка сидела одна. Лицо г-жи Монтони пылало гневным румянцем — очевидно, она только что имела неприятный разговор с мужем; некоторое время оба хранили угрюмое молчание. Наконец Монтони заговорил с Эмилией о ее дяде, г.Кенеле:
   — Конечно, вы не будете упорно стоять на том, будто не знали о содержании моего письма к нему?
   — Я надеялась, синьор, что мне уже нет надобности говорить об этом, — отвечала Эмилия, — я надеялась, судя по вашему молчанию, что вы сами убедились в своей ошибке.
   — Ну, так ваши надежды напрасны, — отрезал Монтони. — Скорее уж я могу ожидать искренности и последовательности от женщины, чем вы могли рассчитывать убедить меня в какой-то мнимой ошибке.
   Эмилия вспыхнула и замолчала: она слишком ясно убедилась, как тщетны были ее надежды. Очевидно, поведение Монтони было следствием не простой ошибки, а коварного умысла. Желая избегнуть разговора, для нее тягостного и оскорбительного, она скоро вернулась на палубу и заняла свое прежнее место у кормы, не боясь вечерней свежести, так как тумана не было и воздух был тих и сух. Здесь наконец она обрела спокойствие, которое нарушил Монтони. Было уже за полночь, звезды проливали слабый полусвет; можно было, однако, различать очертания берегов по обе стороны и серую поверхность реки. Наконец поднялся месяц из-за пальмовой рощи и озарил мягким сиянием всю картину. Судно тихо скользило вперед; среди тишины ночной по временам раздавались голоса людей на берегу, понукавших своих лошадей, а из отдаленной части судна неслась печальная песнь матроса.