Марш от медеплавильного завода наверх продолжался, поэтому перекличка началась позже обычного. Мертвые и раненые, как всегда, были аккуратно положены рядом с шеренгами блоков. Даже тяжелораненых не поместили в лазарет и не стали делать им перевязку; перекличка была важнее.
   — Вперед! Еще раз! Если и на этот раз ничего не выйдет, придется подсобить!
   Начальник лагеря, эсэсовец Вебер, сидел верхом на деревянном стуле, который ему вынесли на плац, где проходила перекличка. Ему было тридцать пять лет, он был среднего роста и очень крепкий физически. У него было широкое, смуглое лицо, глубокий шрам спускался от правого уголка рта через весь подбородок — напоминание о настоящем сражении в зале с «Железным фронтом» социалистов Веймарской республики в 1939 году. Упираясь руками в спинку стула, Вебер со скукой взирал на заключенных, между которыми возбужденно сновали, били и кричали эсэсовцы, старосты блоков и дежурные.
   Старосты блоков, обливаясь потом, заставляли узников пересчитываться снова и снова. Монотонно звучали голоса: первый, второй, третий…
   Путаница возникла по вине пленных, разодранных клочья на медеплавильном заводе. Заключенные по мере сил разыскивали нужные для отчета оторванные головы, руки и тела. Однако нашли не все, что требовалось. Как они ни старались, судя по всему, недоставало двух человек.
   В сумерках между коммандос уже разгорелся спор насчет отдельных частей, особенно черепов.. Каждый хотел по возможности выглядеть комплектно, дабы в бежать сурового наказания за недостаточный явочный состав. Передрались из-за кровавых кусков человечин; конец этому положила только прозвучавшая команда «смирно». В спешке старосты блоков ничего не смогли организовать, поэтому недосчитались двух тел. Наверное, их разорвало бомбой на мелкие куски, которые или выбросило взрывной волной по ту сторону стен, или куда-нибудь на крыши.
   Рапортующий подошел к Веберу.
   — Теперь отсутствует лишь полтора тела. У русских оказалось три ноги на одного, а у поляков — лишняя рука.
   — Проведите перекличку, чтобы выяснить, кого нет, — сказал Вебер, подавляя зевоту.
   По рядам узников прокатилось едва слышное замешательство. Перекличка означала, что придется отстоять еще от одного до двух часов, если не больше. У русских и поляков, не понимавших по-немецки, постоянно случалась путаница с именами.
   Началась перекличка. В воздухе плыла языковая разноголосица, слышались ругательства и удары. Раздраженные эсэсовцы избивали почем зря, потому что уходило отведенное на их досуг время. Дежурные и старосты блоков пускали в ход кулаки из страха. Там и сям валились на землю люди, а около раненых постепенно образовывались темные лужи крови. Их серовато-белые лица заострялись в приближении смерти. Они смиренно взирали с земли на своих товарищей, которые стояли руки по швам, не имея права помочь истекавшим кровью. Для некоторых этот лес ног в грязных полосатых, как зебра, халатах был последним из того, что суждено увидеть в этом мире.
   Над крематорием медленно выползла луна. Некоторое время она висела прямо за трубой, и ее свет ложился поверх клубившегося дыма, из-за чего казалось, что в печах сжигаются духи, а наружу выплескивается холодный огонь. Потом луна увеличилась, и тупая труба стала казаться минометом, выстреливающим вертикально в небо красное ядро.
   В первом десятке тринадцатого блока стоял заключенный Гольдштейн. Он был последним на левом фланге, рядом с ним лежали только раненые и мертвые. Одним из раненых был друг Гольдштейна Шеллер. Он лежал к нему ближе всех. Краешком глаза Гольдштейн видел, что темное пятно под раздробленной ногой Шеллера вдруг стало увеличиваться значительно быстрее, чем прежде. Жалкая повязка на ноге сползла, и Шеллер начал истекать кровью. Гольдштейн стал завалиться на бок, словно у него обморок. Он постарался сделать так, чтобы, падая, накрыть собой полтела Шеллера.
   Это было небезопасно. Лютовал эсэсовец, начальник блока, круживший вокруг, как злая овчарка. Крепкий пинок его тяжелого сапога в висок мог в один миг прикончить Гольдштейна. Узники вблизи стояли неподвижно; но все внимательно наблюдали за происходящим. Начальник блока как раз в этот момент вместе со старостой находился на другом краю колонны. Староста о чем-то ему докладывал. Он тоже заметил маневр Гольдштейна и пытался на несколько мгновений отвлечь внимание шарфюрера.
   Гольдштейн нащупал под собой бечевку, которой была перетянута нога Шеллера. Он увидел кровь прямо перед своими глазами и ощутил запах сырого мяса.
   — Да оставь, — прошептал Шеллер. Гольдштейн нашел сползший узел и развязал его.
   Кровь полилась еще сильнее.
   — Они ведь сделают мне укол, — тихо проговорил Шеллер, — при моей-то ноге…
   Нога уже висела на нескольких сухожилиях и клочках кожи. Из-за того, что на ногу упал Гольдштейн, она сдвинулась и теперь приняла странное положение с вывернутой стопой. У Гольдштейна руки были влажные от крови. Он затянул узел, но бечевка снова сползла.
   — Да оставь же… — вздрогнул Шеллер. Гольдштейну пришлось снова развязывать узел. Он почувствовал раздробленную кость. Его чуть не вырвало. Он икнул, пошарил руками в скользких внутренностях, снова поймал повязку, подтянул ее выше и… замер. Мюнцер наступил ему на ногу. Это было предупреждением. Тяжело дыша, приближался эсэсовец, начальник блока.
   — Опять эта свинья! Ну что там опять с ним приключилось!
   — Упал, господин шарфюрер. — Рядом оказался староста блока. — Подымайся, гад ленивый! — закричал он на Гольдштейна, пырнув ему под ребро. Удар был не таким сильным, как могло показаться со стороны. Староста смягчил его в последний момент. Потом он ударил еще раз, стараясь упредить в том шарфюрера. Гольдштейн не шелохнулся, когда в лицо ему прыснула кровь Шеллера.
   — Ну да ладно! Пусть себе лежит! — Начальник блока продолжал свой обход. — Черт возьми, и когда только мы здесь со всем этим разберемся?
   Староста следовал за ним по пятам. Гольдштейн выждал секунду; потом быстро обернул тряпкой ногу Шеллера, разорвал ее надвое, связал узлом и снова вставил выскочившую деревянную закрутку. Кровь перестала течь, только сочилась. Гольдштейн осторожно отпустил руки. Перевязка держалась крепко.
   Перекличка закончилась. Было отмечено отсутствие частей тела одного русского и верхней половины тела заключенного Сибольского из пятого барака. Но это было не совсем так. От Сибольского остались руки. Правда, ими владел семнадцатый барак, который выдавал их за остатки Йозефа Бингвангера, от которого вообще ничего не осталось. Зато двое из пятого барака похитили нижнюю часть тела русского, которую там выдали как принадлежавшую Сибольскому, ибо ноги было трудно различить. К счастью, оставалось еще несколько лишних частей конечностей, списанных за счет полутора единиц отсутствующих. Тем самым было подтверждено, что в суматохе авианалета никто из заключенных не сбежал. Но не исключалось, что всем придется простоять на плацу до утра, чтобы потом уже на медеплавильном заводе продолжать поиск останков. Несколько недель тому назад весь лагерь простоял так целых два дня, прежде чем нашелся тот, кто в свинарнике покончил жизнь самоубийством.
   Вебер спокойно восседал на своем стуле, как и прежде подпирая подбородок руками. Все время он был почти неподвижен. После рапорта он медленно поднялся и потянулся.
   — Люди довольно долго стояли. Им надо немного размяться. Поупражняться в «географии».
   Над площадью разнеслись приказы: «Руки за голову! Колени согнуть! Прыгать как лягушка! Вперед — прыгай!»
   Длинные ряды подчинялись командам. Они медленно прыгали вперед с поджатыми коленями. Между тем еще выше поднялась набиравшая яркость луна. Теперь она освещала только часть плаца для перекличек. Другая лежала в тени, которую отбрасывали строения. Резко выделялись контуры крематория, ворот и виселицы.
   — А теперь прыгать в обратном направлении. Ряды заключенных из освещенной части территории, как кузнечики, возвращались в темноту. От изнеможения люди валились на землю. Эсэсовцы, дежурные и старосты блоков избивали их, заставляя подняться. Из-за шарканья бесчисленных ног едва слышны были пронзительные команды: «Вперед! Назад! Назад! Смирно!»
   Теперь-то и начиналась «настоящая география». Она состояла в том, что заключенные должны были бросаться наземь, ползать, вскакивать, снова бросаться наземь и снова ползать. Таким образом до боли знакомой становилась для них земля «танцплощадки». Очень скоро площадка превращалась в груды, кишевшие огромными полосатыми червяками, весьма отдаленно напоминавшими людей. По мере сил они помогали раненым, однако в спешке и страхе это не всегда удавалось.
   Спустя четверть часа Вебер дал отбой. Впрочем, эти четверть часа дорого стоили изможденным узникам. Повсюду валялись тела тех, кто уже не мог подняться.
   — По блокам стройся!
   Заключенные с трудом тащились обратно. Они подбирали вконец обессилевших и с обеих сторон поддерживали тех, кто еще мог стоять. Других они укладывали рядом с ранеными.
   Лагерь погружался в тишину. Вебер сделал шаг вперед.
   — То, что вы только что проделали, было в ваших интересах. Теперь вы усвоили, как при воздушном налете прятаться в укрытия.
   Кое-кто из эсэсовцев захихикал, Вебер бросил взгляд в их сторону и продолжал:
   — Сегодня вы познали на собственной шкуре, с каким бесчеловечным противником нам приходится иметь дело. Германия, которая всегда хотела только мира, подверглась жестокому нападению. Противник, разбитый на всех фронтах, в отчаянии прибегает к последнему средству: нарушая всякое международное право, он трусливым образом бомбит мирные германские города. Он разрушает церкви и больницы. Убивает беззащитных женщин и детей. Другого от таких неполноценных людей и бестий трудно было и ожидать. Но наш ответ не заставит себя ждать. С завтрашнего дня лагерное командование приказывает обеспечить повышенную производительность труда. Коммандос выйдут на час раньше, чтобы убирать развалины. По воскресеньям вплоть до особого распоряжения свободное время отменяется. Евреям два дня хлеб выдаваться не будет. Благодарите за это врагов-убийц.
   Вебер замолчал. Лагерь притих. Было слышно, как надрывно шел в гору быстро приближавшийся мощный автомобиль. Это был «мерседес» Нойбауэра.
   — Всем петь! — скомандовал Вебер. — «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес!»
   Лагерные блоки запели не все. Сразу наступило замешательство. Дело в том, что в последние месяцы не так уж часто приходилось петь по приказу. Если же такое и случалось, это всегда были народные песни. В основном петь приказывали в момент совершения телесных наказаний. Пока жертвы кричали от боли, остальные заключенные должны были распевать лирические мелодии. Старый, прежний национальный гимн, написанный еще до прихода нацистов к власти, уже несколько лет в лагере не исполнялся.
   — Эй вы, свиньи!
   В тринадцатом блоке запел Мюнцер. Другие стали подпевать. Кто уже не помнил слов, делал вид, что поет. Главное при этом, чтобы все рты открывались.
   — К чему бы все это? — шепотом, не повернув головы, спросил Мюнцер стоявшего рядом Вернера, который делал вид, что поет.
   — Что-о?
   Мелодия все больше напоминала тонкое хрипенье. Начальные ноты были взяты недостаточно низко, и теперь певцы никак не могли подобраться к высоким торжественным нотам заключительных строк и осеклись. У узников и без того не хватало дыхания.
   — Что это за гнусное блеянье? — пробурчал второй комендант лагеря. — Еще раз сначала! Если и на этот раз не получится, останетесь здесь на всю ночь!
   Заключенные взяли ниже. Мелодия зазвучала увереннее.
   — Что? — повторил Вернер.
   — К чему именно «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес!»?
   — Наверное, после сегодняшнего уже не очень доверяют своим нацистским песням, — пропел Вернер в такт исполняемой мелодии.
   Заключенные смотрели прямо перед собой. Вернер почувствовал в себе какое-то напряжение. Вдруг ему показалось, что это ощущение разделяет не только он, но и Мюнцер, и лежавший на земле Гольдштейн, и многие другие, и даже СС. Мелодия вдруг перестала звучать так, как ее обычно исполняли заключенные. Она была чистой и почти вызывающе ироничной, причем слова существовали независимо от музыки, сами по себе. «Может, Вебер ничего не заметит, — подумал он, глядя на коменданта лагеря. — Иначе мертвых будет еще больше, чем сейчас».
   Лицо лежавшего на земле Гольдштейна оказалось рядом с лицом. Шеллера. Губы его шевелились. Гольдштейн не мог понять, что тот хотел сказать. Но он видел полуоткрытые глаза и догадывался, о чем идет речь.
   — Ерунда! — произнес он. — У нас есть дежурный в лазарете. Он это перевяжет. Ничего. Пробьешься. Шеллер молчал.
   — Заткнись! — прокричал Гольдштейн сквозь шум. — Пробьешься! Вот так! — Он увидел перед собой серую пористую кожу. — Они не будут тебе делать укол! — пропел он в такт гимну. — У нас есть свой человек в лазарете! Он подкупит врача!
   — Внимание! Поющие смолкли. На плац вышел комендант лагеря. Докладывал Вебер.
   — Я прочел братьям краткую проповедь и заставил их поработать еще часок.
   Нойбауэр воспринял информацию без интереса. Он втянул воздух и посмотрел на ночное небо.
   — Думаете, что эти бандиты снова прилетят сегодня ночью?
   Вебер ухмыльнулся.
   — По последним сообщениям радио, нами сбито девяносто процентов самолетов.
   Нойбауэра это как бы и не касалось. «В общем-то, ему нечего терять, — подумал он. — Такой же, как Дитц, только поменьше, ландскнехт, вот и все».
   — Пусть люди разойдутся, если все выполнено.
   — Разойдись!
   Узники проследовали в бараки. Они забрали с собой раненых и мертвых. Прежде чем сдать умерших в крематорий, о них надлежало доложить и потом зарегистрировать. Лицо у Шеллера заострилось, как у карлика, когда Вернер, Мюнцер и Гольдштейн подошли, чтобы его забрать. Казалось, что ночь он ни за что не протянет. Во время «географии» его ударили в нос, и когда его потащили к бараку, потекла кровь и в тусклом свете она поблескивала на подбородке.
   Они свернули на улицу, которая вела к их бараку. Ветер, доносившийся снизу до лагеря, принес с собой дым горящего города.
   — Вы тоже чувствуете? — спросил Вернер.
   — Да. — Мюнцер поднял голову.
   Гольдштейн ощутил сладковатый вкус крови на своих губах. Он сплюнул, решив попробовать запах дыма открытым ртом.
   — Так пахнет, будто и здесь уже горит.
   — Да…
   Теперь они могли дым даже видеть. Он доносился снизу из долины до лагерных улиц в виде легкого белого тумана и вскоре уже висел даже в проходах между бараками. Какое-то мгновение Вернеру показалось странным и почти непонятным, почему колючая проволока не задержала этот дым: лагерь вдруг перестал быть таким изолированным и недоступным, как прежде.
   Они шли вниз по улице. Шли сквозь дым. Их шаги стали тверже, а плечи прямее. Шеллера несли с большой осторожностью. Гольдштейн наклонился к нему.
   — Понюхай! Понюхай же и ты! — сказал он тихо, посмотрев с отчаянием и мольбой в заострившееся лицо.
   Однако Шеллер уже давно был в забытьи.

V

   Вонючий барак погрузился в темноту. Света по вечерам не было уже давно.
   — Пятьсот девятый, — прошептал Бергер. — Ломан хочет с тобой поговорить.
   — Что, уже?
   — Еще нет.
   Пятьсот девятый на ощупь пробрался по узким проходам к дощатым нарам, рядом с которыми выделялся матовый четырехугольник окна.
   — Ломан?
   Раздалось какое-то шуршание.
   — Бергер тоже здесь? — спросил Ломан.
   — Нет.
   — Приведи его.
   — Зачем?
   — Приведи, говорю!
   Пятьсот девятый повернул обратно. На него сыпались проклятия. Он наступал на тела, лежащие в проходах. Кто-то укусил его за ногу. В ответ он ударил укусившего в голову, после чего тот разжал зубы.
   Через несколько минут он добрался до Бергера.
   — Ну вот мы и встретились. Что ты хочешь?
   — Вот она! — Ломан протянул руку.
   — Что это? — спросил Пятьсот девятый.
   — Держи свою ладонь под моей. Ровнее. Осторожно. Пятьсот девятый ощутил тонкий кулачок Ломана.
   Он был сухой, как кожа ящерицы. Кулачок медленно разжался. Что-то маленькое и тяжелое упало Пятьсот девятому на ладонь.
   — Ну, теперь это у тебя?
   — Да, а что это? Это?..
   — Да, — прошептал Ломан. — Мой зуб.
   — Что? — Бергер придвинулся ближе. — Кто это сделал?
   Ломан захихикал. Это было почти беззвучное призрачное хихиканье.
   — Я.
   — Ты? Как это?
   Они ощутили удовлетворение умирающего. Он казался по-детски гордым и глубоко умиротворенным.
   — Гвоздь. Два часа. Железный гвоздик. Нашел его и рассверлил им зуб.
   — А где гвоздь?
   Ломан пошарил рукой вокруг себя и дал его Бергеру. Тот поднес гвоздь к окну.
   — Дрянь и ржавчина. Кровь текла? Ломан захихикал.
   — Бергер, — сказал он, — есть риск получить заражение крови.
   — Подожди. У кого-нибудь найдется спичка? Спички были бесценной редкостью.
   — У меня нет, — ответил Пятьсот девятый.
   — На, возьми, — раздался голос со среднего ряда нар.
   Бергер провел спичкой по стене. Бергер и Пятьсот девятый закрыли глаза, чтобы не ослепнуть. Так они выиграли несколько секунд, чтобы рассмотреть коронку.
   — Открой рот, — сказал Бергер. Ломан уставился на него.
   — Не будь смешным. Продайте это золото.
   — Открой рот.
   На лице Ломана мелькнуло нечто похожее на улыбку.
   — Оставь меня в покое. Хорошо, что еще раз увидел вас обоих при свете.
   — Я помажу тебе йодом. Сейчас принесу флакон. Бергер дал Пятьсот девятому спичку и на ощупь дотащился до своей кровати.
   — Погасите спички, — снова прокряхтел другой голос. — Хотите, чтобы охранники нас перестреляли?
   Заключенный на средней кровати прикрывал своим одеялом окно, а Пятьсот девятый — крохотное пламя курткой сбоку. Глаза у Ломана были ясные. Даже чересчур. Пятьсот девятый посмотрел на догорающую спичку, потом на Ломана и подумал, что знает его уже семь лет и что сейчас он видит его живым в последний раз. Он слишком много видел таких лиц, чтобы не знать этого. Он почувствовал, что пламя обжигает пальцы, но продолжал держать спичку, пока она не догорела. Он услышал, как вернулся Бергер. И вновь опустилась темнота, поразившая его словно слепота.
   — У тебя есть еще спичка? — спросил он человека на нарах.
   — Вот, держи! — Человек протянул спичку. — Последняя.
   «Последняя, — подумал Пятьсот девятый. — Пятнадцать секунд света. Пятнадцать секунд на сорок пять лет, которые были отпущены Ломану. Последние. Маленький мерцающий круг».
   — Погасите, черт возьми! Отнимите у него спичку!
   — Идиот! Ни одна сволочь это не увидит!
   Пятьсот девятый опустил спичку ниже. Рядом, с флаконом йода в руке, стоял Бергер.
   — Открой рот…
   Он замолчал. Теперь он тоже четко видел Ломана. Уже бессмысленно было идти за йодом. Но он сделал это только для того, чтобы что-то предпринять. Он медленно спрятал флакон в карман. Ломан спокойно наблюдал за ним не моргая. Пятьсот девятый отвел взгляд в сторону. Он разжал ладонь и увидел поблескивающий крохотный кусочек золота. Потом снова посмотрел на Ломана. Пламя обожгло пальцы и погасло.
   — Доброй ночи, Ломан, — сказал Пятьсот девятый.
   — Позже я еще раз подойду, — сказал Бергер.
   — Ладно, — прошептал Ломан. — Теперь… это просто…
   — Может, удастся раздобыть еще пару спичек. Ломан уже ничего не ответил.
   Пятьсот девятый чувствовал в ладони твердую и тяжелую золотую коронку.
   — Выйди из барака, — прошептал он Бергеру. — Обсудим все снаружи. Там мы будем одни.
   Они ощупью пробрались к двери и вышли на защищенную от ветра сторону барака. В городе действовала светомаскировка, в основном пожар был потушен. Только колокольня церкви святой Катарины продолжала гореть, как гигантский факел. Колокольня была очень старая со множеством сухих балок; пожарные оказались бессильными, поэтому пришлось ждать, пока колокольня выгорит полностью.
   Они присели на корточки.
   — Что же будем делать? — спросил Пятьсот девятый.
   Бергер потер воспаленные глаза.
   — Если коронка зарегистрирована в канцелярии, мы погибли. Они наведут справки и кого-нибудь обязательно повесят. Причем меня — первым.
   — Ломан говорит, что коронка не зарегистрирована. Когда он сюда попал, семь лет назад, таких правил еще не было. Золотые зубы тогда просто выбивали. Без регистрации. Перемены наступили уже позже.
   — Ты это точно знаешь? Пятьсот девятый повел плечами.
   — Конечно, нам все еще не заказано сказать правду и сдать коронку. Или засунуть ему в рот, когда умрет, — проговорил наконец Пятьсот девятый. Он плотно обхватил ладонью маленький кусочек. — Ты этого хочешь?
   Бергер покачал головой. Золото обеспечивало жизнь на несколько дней. Оба понимали, что теперь, когда коронка была у них, они с нею уже не расстанутся.
   — А можно себе представить, что он сам вырвал зуб еще несколько лет назад и продал его? — спросил Пятьсот девятый.
   Бергер измерил его взглядом.
   — Думаешь, что СС захочет с этим возиться?
   — Нет. Особенно, если обнаружат свежую рану во рту.
   — Это как минимум. Если он еще немного протянет, рана подживет. К тому же это задний коренной зуб: трудно будет проверить, когда труп окоченеет. Если он умрет сегодня вечером, дождемся завтрашнего утра. Если же он умрет завтра утром, труп придется держать здесь, пока он не окоченеет. Это реально. А Хандке на утренней перекличке мы как-нибудь проведем.
   Пятьсот девятый посмотрел на Бергера.
   — Надо рискнуть. Нам нужны деньги. Особенно теперь.
   — Да, видимо, нам уже ничего не остается другого. А кто переправит зуб?
   — Лебенталь. Он единственный, кто это может.
   За ними открылась дверь барака. Несколько человек кого-то вытащили за руки и за ноги и поволокли к куче рядом с улицей, где лежали умершие после вечерней переклички.
   — Это уже Ломан?
   — Нет. Это не наши. Это мусульмане.
   Люди, которые вытаскивали мертвеца, пошатываясь, возвращались в барак.
   — Кто-нибудь заметил, что зуб у нас? — спросил Бергер.
   — Не думаю. Здесь лежат почти исключительно мусульмане. Разве, что тот, который давал нам спички.
   — Он что-нибудь сказал?
   — Нет. До сих пор. Но он может потребовать своей доли.
   — Это не столь важно. Вопрос в том, не захочется ли ему нас предать.
   Пятьсот девятый задумался. Он знал, что есть люди, которые за кусок хлеба способны на все.
   — На него не похоже, — сказал он, поразмыслив. — Тогда чего ради он давал нам спички?
   — Одно другого не касается. Нам надо проявлять осторожность. Иначе обоим хана. И Лебенталю тоже.
   Пятьсот девятому и это было довольно хорошо знакомо. Он видел, как одного повесили и за меньшее нарушение.
   — Надо за ним проследить, — сказал он. — По крайней мере, до тех пор, пока не сожгут Ломана, а Лебенталь не переправит зуб. Потом это потеряет для него всякий интерес.
   Бергер кивнул.
   — Я еще раз туда схожу. Может, что-нибудь разузнаю.
   — Хорошо. Я буду здесь ждать Лео. Он, наверное, еще в трудовом Лагере.
   Бергер встал и направился к бараку. Он и Пятьсот девятый без колебаний рискнули бы собственной жизнью, если бы Ломана хоть как-нибудь можно было спасти. Но он был обречен. Поэтому они говорили о нем уже как о камне. Проведенные в лагере годы научили их мыслить по-деловому.
   Пятьсот девятый присел на корточки в тени сортира. Это было удобное место, где никто за ним не мог наблюдать. В Малом лагере на все бараки имелся только один общий сортир, который был построен на границе обоих лагерей и к которому от бараков постоянно тянулась со стоном вереница скелетов. Почти у всех был понос или того хуже. Многие изможденные лежали на земле, стараясь собраться с силами, чтобы дотащиться до цели. По обе стороны сортира была натянула колючая проволока, отделявшая Малый лагерь от трудового.
   Пятьсот девятый присел так, чтобы видеть ворота, врезанные в колючую проволоку. Они предназначались для начальников блоков, ходивших за пищей, санитаров морга и катафалков. От двадцать второго барака ими разрешалось пользоваться только Бергеру, когда он направлялся в крематорий. Всем другим это строго запрещалось. Поляк Зильбер называл их покойницкими воротами, потому что узники, попадавшие в Малый лагерь, возвращались через эти ворота только трупами. Каждому охраннику разрешалось открывать огонь, если какой-нибудь скелет пытался проникнуть в трудовой лагерь. Почти никто этого и не пробовал. Из трудового лагеря, кроме дежурных, сюда тоже никто не приходил. Из-за не очень строгого карантина Малый лагерь воспринимался прочими узниками своего рода кладбищем, на котором мертвецы еще короткое время бродили, как призраки.
   Через колючую проволоку Пятьсот девятый видел часть улиц трудового лагеря. Они кишели заключенными, использовавшими остаток своего свободного времени. Он видел, как они беседовали, как стояли группами и прогуливались по улицам. Хотя это было лишь другой частью концлагеря, ему казалось, что их разделяла непреодолимая пропасть и все происходившее по ту сторону — нечто вроде потерянной родины, в которой, несмотря ни на что, продолжали существовать жизнь и человеческое общение. Он слышал, как у него за спиной мягко шуршат ноги узников, как они, пошатываясь, тащатся в сортир, и ему не надо было оборачиваться, чтобы видеть угасший свет в их глазах.