И опять голос Акумовны, но еще глуше:
   - Для дома.
   - Для сердца.
   - Что будет.
   - Чем кончится.
   - Чем успокоится.
   - Чем удивит
   - Всю правду скажите со всем сердцем чистым.
   - Что будет, то и сбудется.
   А карта все та же. И те же слезы. Плачет Адония Ивойловна: она одна любила, и ее не послушали, уходит земля под ним, обваливается земля.
   - Обвиноватить никого нельзя! - говорит вдруг Акумовна.
   Осенний вечер. На дворе петербургский дождик. Из желобов глухо с собачьим воем стучит вода по камням. Бельгийский электрический фонарь сквозь туманы и дым, колеблясь, светит, как луна. В окне Обуховской больницы один огонек.
   В крайней комнате - в душной комнате у Адонии Ивойловны три неугасимые лампадки Адония Ивойловна долго молится.
   И в кухне - в насыщенной живучим стерляжьим духом и сушеным грибом кухне у Акумовны три неугасимые лампадки.
   Акумовна долго молится.
   - Корабли, корабли! - доносится ночью голос сквозь слезливый храп.
   А ему отвечает другой с другого конца голос:
   - Обвиноватить никого нельзя!
   И третий слышится, третий идет через стенку от артистов:
   - Надо от всего отряхнуться.
   И ежится, сжимается весь притихнувший, насторожившийся невеселый Маракулин и твердит себе все одно и то же и напрасно: непокорливый, он больше не может не думать, он больше не может не слышать своих мыслей, и всякий мир далек от него.
   * * *
   Божественная Акумовна - по паспорту тридцати двух лет, девица, но по собственным уверениям ее, хотя и без всяких уверений ясно, ей не тридцать два, а верных пятьдесят. Она псковская, или псковитянка, как величают ее артисты, к которым частенько она забегает на картах погадать, а Сергею Александровичу готова хоть и целый день гадать, да и рабыня Кузьмовна, напоминающая не то флюндру какую, не то мороженую курицу с Сенной, вроде кумы ей.
   Акумовна маленькая, черненькая, лицо очень смуглое - жук, а улыбается и поглядывает как-то по-юродивому не прямо, а из стороны, голову немножко набок, и кроткая - никогда ни на кого не осердится. И быстрая, но не столько бегает, сколько на месте топчется, и только кажется, что она бегает. И проворная, так вот сейчас и все сделает, а случится послать да чтобы поскорее, знай, пропало дело, не дождешься! Пятый этаж, ноги старые, сбежать-то на улицу сбежит, а на лестницу подняться - оступается. Нога и готова бежать, рада бы Акумовна поскорее, а сил уже нет, и только топчется.
   И днем и ночью живет Акумовна, как живет и Адония Ивойловна.
   Разные ей снятся сны: и пожары она видит - дом горит, и разбойников бежат, гонят разбойники, и голого человека - на берегу голый с мылом моется, и рябого гада - кусает ее гад, и ягоду - во сне она ест бруснику, большие гроздья с овечий хвост.
   Но чаще, очень часто она летает: она летит и всегда в одно и то же место - к Осташкову в Нилову пустынь к Нилу Преподобному Столбенскому.
   - Скоконешь и летишь,- говорила Акумовна,- подымусь и, как на воде, руками захваты-ваю, и так мне легко все станет, и все лечу вперед, как птица.
   Давно обещалась Акумовна в Нилову пустынь, к Нилу Преподобному сходить, и не исполнила обещания, не была ни разу, вот почему часто, очень часто летает она по ночам к Осташкову.
   По двору любят Акумовну: божественная Акумовна! И всегда на кухне у ней детвора толчется, она и умеет и любит играть-киликать с детьми. Она везде бывает, есть у ней деньги - дает и берут без отдачи, во всех углах ей рады. И одного боится она, когда на дворе дерутся.
   Сергей Александрович Дамаскин все законы произошел - артист. Акумовна - такой человек, что знает, что и на том свете деется. Так идет молва по Буркову двору.
   Акумовна на том свете была,- на том свете ходила она по мукам.
   Там, на том свете, ей все показывали, только не знает она, кто, который человек водил ее.
   - Пришла я,- так рассказывала Акумовна свое хождение по мукам,- в какую-то постро-йку в хоромину: выбранный пол гнилой, мостовины провалились, земля - мусор, и лежит на полу рыба протухлая, гадкая, разная, мясо, черепы, нехорошее все, худое лежит, и люди умер-шие - одни кости лежат, члены человечьи и животные умершие лежат, все гнило, все гадость.
   И водили ее по хоромине, все ей показывали! А хоромина длинная - конца не видно и широкая, а тесно. Впереди люди, много людей, и позади люди, тоже много, и кругом везде и идут и стоят. А какие-то все по углам и не люди,это она понимает,- их тоже много.
   - Мучилась я, молитву читаю, а они не отпускают,- хвост и ноги коровьи, когти собачьи. "Выпусти меня!" - взмолилась я. Один и говорит: "Нет еще, пусть она посмотрит". А другой за ним: "Надо обождать, пускай видит все". И повели меня.
   И водили ее по хоромине, все ей показывали. Нехорошее все, гнилое лежит, одна падаль, все гнило, все гадость, и умершие люди и умершие животные, кости, черепы, мусор.
   - Хоть бы бог дал святых тайн принять! - думаю себе,- выйду я из этого блуду. И все поминаю: "Господи, господи, хоть бы мне причаститься, замучилась я!" И вижу, уж вышли мы из хоромины.
   И повели ее на гору, а на горе три лица, трое стоят: все в светлых манто и светлым лица покрыты, причащаются. Только вместо сосуда полоскательная чашка и ложечки нет, так причащаются. И много народа, все подходят, все причащаются. И ее подвели. Хочет она пере-креститься, но тяжело ей крест сделать, мешают ей.
   - Сам берет, из своих рук дал мне сухое, не мокрое. А мне дара их не проглотить, стало мне, подавилась. "Господи, господи, прошу, святые и ангелы, господи, полно меня мучить!" Эти смеются. Один говорит: "Подождешь, еще походишь!" А другой за ним: "Да, ее нужно провести еще!" Смеются,хвост и ноги коровьи, когти собачьи. И опять повели меня.
   И повели ее с горы к озеру. А мимо их народ, много народа, как на Невском, спешат, пере-гоняют, бегут и бегут, хвосты долгие волокутся, и все с горы в озеро и там у озера оборачивают-ся голубями,- туча тучей стадо голубей.
   - Пали голуби на воду и стали пить, а я говорю: "И мы туда пойдем?" "Да, отвечает, пойдем". А один говорит: "Ну, теперь будет вам скоро конец". И уж все ближе мы к озеру. Перхаю, не проглотить мне дара их. "Господи, прошу, полно меня мучить!" Вкруг меня скачут дети, и я прибегаю к детям, не спасут ли меня: "Ангел-хранитель, храни меня, храните меня, помилуйте!" Все озеро голубями закрыто, мутная вода, грязная. И я вошла по колено в воду. "Теперь тебе скоро!" - услышала я голос, и который вел меня неизвестно где делся.
   Так побывала Акумовна на том свете, таково ее хождение по мукам.
   Еще ничего, сердце у ней здорово, только животом Акумовна тужит. А ей немало выпало на долю - этим кнутом сечена!
   * * *
   Отец Акумовны богатый, в славе был. Десяти годов ей не было, умерла мать. У нее семь братьев, все ее старше. Девчонка она была здоровая. Еще маленькой, правда, убилась она: спала она в люльке, ребятишки качали, люлька оборвалась, и она с люлькой об земь, кричала день и ночь, и ничем грудью ее не унять, а потом все прошло, потом совсем оправилась. Девчонка она была смышленая. Перед смертью дала ей мать пятьдесят рублей - в холстинке замотаны. И никто об этих деньгах не знал, один отец. И когда отцу надобилось, она, сколько надо, вымотает из холстинки и даст ему, после он все ей вернет, и она опять замотает и никому ни слова. Невес-тка не знала. Отец с невесткою жил. Невестка ее не любила. Как, бывало, обедать, придерется, возьмет ее за руку да из-за стола вон. Истязала девчонку. Отец с невесткою жил. Как-то к отцу пришел брат двоюродный, давно ему отец денег обещал, он за ними и пришел. Да рассердился за что-то отец и отказал. А Василью вот как нужно и обидно: зачем обещал! - пошел Василий, заплакал. Услыхала девчонка - ласковая была и несчастная - догнала Василья, из своих хочет дать ему, из холстинки, только с уговором, чтобы вернул деньги непременно. Ну, тот обрадова-лся. "Погори мой дом, детей не увидеть!" поклялся. И дала она ему ровно копейка в копейку, сколько отец обещал, двадцать рублей. А пришло время, и не возвращает. Нет и нет у него денег, подожди! Да она ждала бы, и не в деньгах дело, ее отец спросит, что тогда ответить? И надо тому быть, как раз захворал отец: выпил пива, ноги посинели, стало ему худо. Собрали деревню. И Василий пришел, брат двоюродный. Сели вокруг, сидят. Отец - к девчонке, холстинку чтобы принесла, где деньги. Испугалась она, не знает, что сказать, на ключи и свалила: ключи, мол, затеряла. Затеряла! - хорошо, взяла .невестка топор да в амбар, сундук разломала, принесла холстинку. Стали деньги считать двадцати рублей нет. Отец к девчонке: "Где деньги?" Молчит. И в другой раз: "Где деньги?" И опять молчит. А стало ему совсем дурно, стал он благословлять детей. Благословил сыновей своих - старших братьев, доходит ее очередь. Заплакала, просит тихонько, чтобы сказал Василий о деньгах. А Василий - разбойник! - отнетился: "Знать не знаю, не брал денег!" - будто никогда и не брал денег. И уж не плачет она,- когда лихо, не плачут! смотрит она на отца, только смотрит. Отец к девчонке: "Благо-словляю,остановился, подумал,- коло белого света катучим камнем!" - скрипнул зубами и скончался.
   Коло белого света катучим камнем! - вот слово благословения, вот какое от отца, родительское, получила Акумовна, и, видно, оно - так думала Акумовна - и обрекло ее на блуждание по белому свету.
   Шести недель не выжила дома, а жила она на огороде. При отце худо ли, хорошо, терпи, а как умер отец, стала невестка лютее зверя, гонит, поедом ест девчонку. На шестой день Фролова дня взяла Акумовну турийрогская барыня Буянова к себе в усадьбу, в дом. Усадьба Буянова - Турий Рог в шести верстах от Сосны Горы.
   В усадьбе хорошо: сама барыня Буянова полюбила ее. Чуть что постарше Акумовны: Акумовне тринадцать, барыне шестнадцать. Сам-то барин Буянов не молодой, в деды обоим годится и часто в город уезжал по делам и всегда дома занят - земли много, лесу много и озера - хозяин был, любил землю: турийрогские конопли такие, что человеку не пройти, куры на полях паслись! А барыня все одна и только с Акумовной, как с своею сестрицей. И всюду водила ее с собой, и в поле и в лес - в прутняк за грибами, в бор по ягоды. В бору на жарине на солнопеке ягода красная - любо брать ягоду, орехи щипали, собирали желуди, чтобы кофе делать, а то ляжет сама под сосною, а Акумовну пошлет за цветами. Вернется Акумовна с цветами, принесет много разных - синих, венок заплетет, а она лежит под сосною, плачет. Уберет ее Акумовна цветами разными - синими, целует ее - зацелует всю, сама черненькая, глаза остры и веселы, коса с красною ленточкою - жук.
   Год прогодовала Акумовна, не расставаясь с барыней, ко всему ее приучали, гладить и стирать учили. Перед Покровом уехал барин в город и захворал. С барином бывало такое: говорили, что они его мучили - у леса есть хозяин и у воды есть хозяин - лесные и водяные хозяева. Был турийрогский лес глухой, непроходимый, жуку не пролететь, Буянов вычистил лес, и к озерам не было подступу, дороги кругом понаделал, повычистил озера. А им это не нравится. Нет-нет да и соберутся они, придут к нему и укоряют, что уморил их. Оттого он и мучился. Так люди говорили. Дали знать из города барыне в Турий Рог, собралась барыня и уехала.
   - Наказала мне барыня,- рассказывала Акумовна,- за Красоткою присмотреть, всякую ночь проверять коровушку. Коров было много, а Красотка одна, любимая. Отелилась Красотка, с этого и началось. Была в деревне свадьба; отпросилась я на свадьбу, обещала к двенадцати вернуться; да засмотрелась и вернулась в два. А в двенадцать Красотка отелилась и теленка ногой убила. "Одному из нас жить: или тебе, или мне!" - сказал скотник: или его прогонят; или меня прогонят. И пошла я к молодому барину, брат барыни в управляющих служил, а войти боюсь: скрипну дверью и опять обратно. "Ну что, жук?" Услыхал барин. "Виновата, барин, простите, несчастье у нас!" - "Иди сюда!" Впустил. Я перед ним на колени, стала на колени, все рассказала, плачу. "Убирайся, собирай вещи! И выгнал. Пошла я в комнату к себе, за столовой моя комната маленькая, а какие вещи собирать, не знаю, нет моего ничего, и плачу. Всю ночь проплакала. Входит наутро барин: "Все собрала?" Я опять: "Простите, барин, виновата!" - "Молчать, не сметь плакать, скажу повешу!" И ушел. Думаю, повесить не повесит, пугает, а чего-то страшно, боюсь чего-то. Была суббота, топили баню. Вымыла я полок, поставила пива, хочу уходить, а барин уж идет Я к двери "Стой, собрала вещи?" Я свое: "Прос-тите, барин, виновата, не гоните!" А он подумал да и говорит: "Согласишься со мною жить, оставайся, а не то уходи!" И вытолкал. А я не хочу уходить, чтобы отогнали от барыни, да, и куда мне идти - к брату опять, к невестке? Хожу и плачу. А скотник наладил: "Одному из нас жить: или тебе, или мне!" Или его прогонят, или меня прогонят И хоть бы барыня приехала, а барыни все нет и нет. Была суббота, топили баню. Вымыла я полок, поставила пива, сама спешу до барина уйти, чего-то страшно, боюсь чего-то. А он уж входит. "Что, согласна?" - "Соглас-на". Ну, девчонка была, не понимала. "Иди и раздевайся, я тебя посмотрю". Пошла я, стала раздеваться. А на другой день поехал барин в город,- тогда он меня не тронул,- привез из города мне шелковый платок и ленту в косу. Рассказала я няне, старая няня жила в доме, стару-шка. "Это ничего,- сказала няня,только проси пятьсот рублей на книжку, обеспеченье!" А мне и невдомек, какая такая книжка. Ну, девчонка была, ничего не понимала. Зовет меня вечером няня. "Подашь, говорит, барину самовар и не уходи!" А барина комната рядом со столовой. Надела я шелковый платок, заплела в косу ленту, подала самовар, присела к столу, а самое меня так и трясет...
   И срам, и стыд, и позор,- стыдно было Акумовне, повеситься хотела: барыня вернулась, ее барыня приехала, а она вот какая ходит! Успокоила барыня, воспитать обещала ребенка, за Красотку простила, не отогнала от себя. И родила Акумовна мальчика, а вскоре и сама барыня родила, и у барыни тоже мальчик. Детей воспитывали вместе, одна нянька за ними ходила, и учили их вместе. Девяти лет обоих в Петербург отвезли. Усыновил брат барыни сына Акумовны. Приезжали они только на каникулы летом, да в Рождество и в Пасху. В один год оба ученье кончили и офицерами сделались. Пожили немного в деревне и опять в Петербург. Как был маленьким, кроткий был сын Акумовны, ласковый, а вырос - бояться его стала Акумовна: как-то так посмотрит на нее, спрятаться хочется, куда уж там слово сказать!
   А время не ждет, время берет свое: умер старый барин, они его задушили - у леса есть хозяин и у воды есть хозяин - лесные и водяные хозяева, так говорили. А за старым барином с братом барыни беда случилась: на престольный праздник семерых зарезали на большой дороге, стали искать, дорожка и привела в Турий Рог в усадьбу, и за укрывательство засадили его. Просидел он год в остроге, вышел, собрался было за границу ехать да и помер. Не видала Акумовна барина, как умирал он, только видела его, как из острога вышел: и узнать нельзя, как земля, почернел. Легкие у него отвалились, так говорили.
   Осталась Акумовна опять с своей барыней, и, как прежде, вместе в поле гулять ходили и в лес, как прежде, собирала Акумовна для барыни цветы разные - синие, заплетала венок, и барыня лежала под сосною, только не плакала, спала - выпивала барыня, давно уж выпивать приучилась: выпьет, заест мятным пряником и заснет.
   Барин - брат барыни весною помер, а осенью сына Акумовны в Турий Рог из Петербурга привезли, просил перед смертью, чтобы в Турий Рог привезли: чахотка была. И похоронили его в деревне на турийрогском погосте, а мундир и шапку Акумовне дали. А год не истек, померла и барыня. В день своей смерти она сон видела, будто пришел барин старый и с белою собакой... И похоронили барыню.
   Опустел Турий Рог, осталась одна Акумовна. Молодой барин не захотел держать ее, рассчи-тал после похорон. И осталась она совсем одна. Плакать не плакала
   когда лихо, не плачут!
   Обошла она в последний раз поле, и лес, и прутняк, посидела в последний раз в бору на жарине, где красная ягода, и под сосною, где лежала ее барыня, поклонилась лесу, и полю, и бору, и сосне и пошла. Пошла по большой дороге из Турьего Рога мимо Сосны Горы, мимо брата и невестки, мимо Васильевой избы, мимо кладбища, мимо крестов отца и матери, все прямо из Турьего Рога, все прямо по большой дороге
   коло белого света катучим камнем.
   И не год тянулась дорога от Турьего Рога до Петербурга. А пока добралась она до Петер-бурга, по пути и в сохе ходила, и в косе ходила, и в овраге цыганкою жила.
   Девять лет живет Акумовна в Петербурге. Мундир и шапку у ней украли еще тогда между Турьим Рогом и Петербургом, и всего у ней только и осталось памяти: теплые сапожки висят, нафталином пересыпаны, в картонке под потолком, и калоши.
   - На вещь посмотрю, как на его самого! - говорит Акумовна, раскрывая по праздникам картонку.
   Девять лет живет Акумовна на Фонтанке в Бурковом доме на черном конце и лето и зиму - круглый год, и дальше Сенной да в рыбный садок никуда не ходила, и хочется Акумовне на воздух.
   - Хоть бы воздухом подышать! - скажет она другой раз и улыбаясь и поглядывая как-то по-юродивому из стороны, кроткая, божественная, безродно-несчастная.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   Пустовавшие осень комнаты к началу зимы были заняты, и у Маракулина оказались две соседки: Вера Николаевна Кликачева, с Надеждинских курсов, и Вера Ивановна Вехорева, ученица Театрального училища.
   Вера Николаевна худенькая, такая худенькая барышня, что страшно за нее становится и особенно, как просидит она ночь за книгою. Из чего только жив человек: ни кровинки в лице, а глаза, как потерянные - бродячей Святой Руси.
   Жила она с матерью в уезде в старом уездном городе Костринске, домишко свой был и сгорел, все добро пропало. И спасли бы, ну хоть частицу уберегли бы от огня, да мать - старая Кликачева, стала она с иконою прямо против пламени и ничего не дала вынести, все погорело: если дать огню все пожрать, не противиться, он тебе сторицею вернет, так думала старуха. А ей и знаменье было, примета предвещала пожар: еще за неделю стол и иконы жутко трещали. Да не спохватилась старуха вовремя,- все и погорело. И жили они после пожара в старой бане. Кончила Вера Николаевна городскую костринскую школу и завековала бы век свой в старой бане, да случилась одна ссыльная из Петербурга, стала учить ее и приготовила за четыре класса гимназии. Поехала Вера Николаевна в губернский город, выдержала экзамен и три года пробыла там в фельдшерской губернской школе при больнице, а потом в Петербург, кончала Надеждин-ские курсы.
   Нелегко ей было учиться, до слез доходила, так ей все трудно давалось. А бросать не хотела, такая уж труженица. После Надеждинских еще собиралась она на аттестат зрелости готовиться, чтобы поступить в медицинский институт.
   Озабоченная, занятая учебниками и работою - ходила на массаж, массажем и зарабатыва-ла - сложа руки никогда не сидела и трудно было от нее слова добиться, редко разговаривала и мало рассказывала. Вспоминала только мать и ту ссыльную - Марью Александровну, которая научила ее и приохотила к ученью, только о них и рассказывала.
   Мать Веры Николаевны - Лизавета Ивановна с детства жила в своем маленьком белом с пятнадцатью белыми церквами заброшенном старом городе.
   Костринск - старый город на реке Устюжине, а по звону похоронному первый, плакун-город.
   Старики помнят, какая Лизавета Ивановна была молодая - затейная, и хороводница, и сказочница, и старинщица, как венчалась в соборе и как протопоп, знавший и жениха и невесту, все ошибался и имена путал, а Инчиха - старуха прачка - печально головою качала, зная по-своему, по-вещему, что недолго вместе проживут молодые: кто-то третий между ними под венцом стоял. Знала старуха да помалкивала.
   И была Инчиха возле Лизаветы Ивановны и тогда, как муж ее умирал, и тогда, как дом горел. Это она научила ее ничего не выносить из дому, все огню отдать и не этому одному научила, а и всему своему непростому вещему знанию. А Инчиха много знала и, кажется, все, что отпущено на долю человека.
   Так судили в Костринске.
   И спокойно сошла она в могилу, оставив на земле человека заместо себя: Лизавета Иванов-на будет о ней особенно богу молиться, потому что ей все передала старуха и сделала для нее столько, что больше уж, кажется, человеку не отпущено дел.
   Так судили в Костринске.
   Лет десять, как умерла Инчиха и дом сгорел. И, живя в старой бане, Лизавета Ивановна долго мечтала построить себе новый и крепкий дом, такой же, как тот сгоревший. Каждое лето возила она из лесу бревна и складывала у себя на огороде и к батюшке Ивану Кронштадтскому в Кронштадт ездила за благословением, старую строгановского письма икону свезла ему в дар и сто рублей получила на начало. Сколько раз ссыльные ей план рисовали, и, зоркая, внимательно она его рассматривала, искала и того, и другого, и третьего: не забыта ли кладовая, чулан, сенцы, все ли так нарисовано, как было в старом сгоревшем доме. А нового крепкого так и не выстрои-ла. Бревна гнили на огороде, план бережно хранился в шкатулке, а сто рублей - подарок батюшки и до Москвы не доехал. Никогда во всю жизнь не было у нее так много денег и сразу - муж ее мелкий костринский чиновник гроши получал - и батюшкина радужная бумажка на глазах сгорела: всякие безделушки, коробочки, коробки нужные и ненужные, сломанные и цельные привезла она в подарок из Кронштадта, и каждая вещица и каждая коробочка имели свое назначение, а самый большой пакет назначался по усмотрению, и на это усмотрение было ухлопано чуть ли не полсотни. Куда уж там дом строить!
   Лизавета Ивановна согнулась, беззубая, только тяжелые белые волосы всю голову опутали, а голубые глаза еще посветлели и ровно бы светятся. Много прожила она на свете, хоть и сошел-ся свет для нее в ее маленьком белом с пятнадцатью белыми церквами, заброшенном старом городе, а все дни ее словно опеты звоном похоронным.
   Костринск - старый город на реке Устюжине, а по звону похоронному первый, плакун-город.
   Много народа похоронила Лизавета Ивановна и ко всем на могилы ходит, а в Христово Воскресение красные яйца носит, христосуется: с мертвыми важнее христосоватьсй, чем с живыми, так думала старуха.
   И жила себе в бане, как в доме, любовалась, когда солнце за колокольню заходит и крест золотит, и когда на санках в первый раз кататься начнут, и когда по весне на досках скачут, и только ждала к себе человека, кому она все передаст, что когда-то самой ей передала старуха прачка Инчиха. И тот, кому она передаст, будет такой же счастливый, как она сама, потому что нет большего счастья, как ее счастье, так думала старуха.
   А ее счастье заключалось в том, что через непростое свое вещее знание, воображаемое или подлинное, все равно, она поняла, как жить надо, и жила она не для себя и не для других и, когда что делала, думала не о себе и не о костринцах, она готовилась к той жизни и тому свету и в делах своих думала о той жизни и о том свете, и потому было и ей хорошо и другим хорошо от нее.
   Лизавета Ивановна в Костринске все равно как какой-нибудь братец из Гавани для бедноты петербургской.
   В Костринск приехала ссыльная из Петербурга Марья Александровна. Чтобы скоротать дни, девать куда-нибудь свое время, тягучее на подневолье, взялась она учить Веру Николаевну, ей понравилась Вера Николаевна. И часто она ходила к Кликачевым. Заинтересовала ее и Лизавета Ивановна, и она расспрашивала старуху, как та думает, как жить надо, и чем на свете жить, и как забыть то, чего никогда не забыть, и что сделать, чтобы страшно не было и чтобы не хотелось того, чего нельзя взять,- все в таком роде расспрашивала старуху. И по вопросам поняла старуха да и сердце ей подсказало, что ссыльная эта и есть тот человек, кому должна она передать свое непростое вещее знание и сделать счастливой.
   С год прожила Марья Александровна в маленьком белом с пятнадцатью белыми церквами заброшенном старом городе на подневолье. На Пасху пришла разговляться к Кликачевым, а на Пасху знающему, как говорят, все особенно видно и ясно. И увидела Лизавета Ивановна у своей избранницы и любимицы где-то в лице над бровями какой-то знак смерти. И, узнав тайну, не хотела себе верить. А как-то на Святой же Марьи Александровны в Костринске не оказалось: скрылась и след простыл.
   Много видела Лизавета Ивановна: и мужа похоронила, и чужого горя много видела - где его нет! - только так никогда не вздыхала, когда пришло утро и день, и настал вечер и ночь, а избранницы ее, любимицы ее, обреченной на смерть, больше в Костринске не было. Счастливая, она через свое непростое вещее знание, воображаемое или подлинное, все равно, поняла, как надо жить, но не исполнила дела назначенного, божьего, не передала своего знания, и если не вернется Марья Александровна, помрет она несчастною.
   И ждет старуха, трясет головой, опутанной тяжелыми белыми волосами, тихо, кротко и смирно молится, а над нею старые колокола перезванивают похоронный звон, опевают ее.
   Костринск - старый город на реке Устюжине, а по звону похоронному первый, плакун-город.
   - А куда же девалась Марья Александровна? - спросил как-то Маракулин.
   Но Вера Николаевна ничего не ответила, только глаза ее потерянные бродячей Святой Руси стали как два костра, и всю ночь она не плакала, она выла, словно петлей ей горло сжимали и петля затягивалась туго.
   Маракулин тоже не заснул в ту ночь, все прислушивался: он понял и чего-то жутко ему было.
   "А вот Горбачеву,- подумал он,- будут век его вечный монашки и девицы в черных платочках на Пасху петь Христос воскрес!"
   Мысль эта повторялась и тягучая шла, словами выговаривалась, но когда выдохлась вся, беспокойство охватило его: он забыл о Горбачеве, и о Марье Александровне, и о Лизавете Ивановне и об одном старался домекнуться, что такое устранить надо, чтобы успокоиться.