– Этого я и добивался, – сказал Рорк.
   – И кстати, спасибо за то, что ты, похоже, очень основательно подумал о моем комфорте. Здесь я замечаю многое, о чем раньше никогда не думал, но ты все распланировал так, словно знал мои привычки. Например, кабинет – самая важная для меня комната, и ты отвел ему доминирующее положение в доме. Это, кстати, видно и снаружи. И его соседство с библиотекой, удаленность от гостиной и комнат для гостей, чтобы я мог никого не слышать, когда мне этого не надо… и прочее в том же роде. Ты проявил ко мне большое внимание.
   – Знаешь, – сказал Рорк, – я ведь о тебе вообще не думал. Я думал только о доме. Возможно, именно поэтому я и сумел проявить к тебе такое внимание.
 
   Дом Хэллера был закончен в ноябре 1926 года.
   В январе 1927 года «Трибуна архитектора» опубликовала большую обзорную статью о лучших домах, построенных в Америке в прошедшем году.
   Двенадцать больших глянцевых страниц были посвящены фотографиям двадцати четырех домов, которые редакторы отобрали в качестве наивысших достижений архитектуры. Дом Хэллера упомянут не был.
   Нью-йоркские газеты в рубриках, посвященных недвижимости, каждое воскресенье публиковали краткие сведения о достойных внимания новых жилых постройках в городе и окрестностях. Сведений о доме Хэллера не было.
   Ежегодник Американской гильдии архитекторов, представивший великолепно выполненные репродукции зданий, которые гильдия сочла лучшими в стране, под заголовком «Глядя в будущее», ни словом не обмолвился о доме Хэллера.
   Было немало торжественных собраний, на которых ораторы поднимались на трибуны и обращались к аудитории с речами о выдающемся прогрессе в американской архитектуре. О доме Хэллера ни один из ораторов не сказал ни слова.
   Некоторые мнения высказывались в клубных комнатах гильдии.
   – Это позор для всей страны, – заявил Ралстон Холкомб, – что не запрещено строить такие штуки, как дом Хэллера. Это марает всю нашу профессию. Необходим закон…
   – Вот такие сооружения и отпугивают клиента, – сказал Джон Эрик Снайт. – Посмотрят на такой домик и сразу решат, что все архитекторы чокнутые.
   – Не вижу никаких причин для негодования, – сказал Гордон Л.Прескотт. – По-моему, это сооружение безумно смешно. Нечто среднее между бензоколонкой и тем, как в комиксах изображают ракету на Луну.
   – Подождем пару лет, – сказал Юджин Петтингилл, – тогда и увидим. Эта штука рухнет, словно карточный домик.
   – Зачем же говорить о годах? – сказал Гай Франкон. – Эти модернистские штучки выдерживают один сезон, самое большее. Владельцу эта ерунда мгновенно осточертеет, и он сломя голову кинется искать домик в добром старом ранне-колониальном стиле.
   Дом Хэллера прославился на всю округу. Люди специально делали крюк и останавливали машины на дороге перед домом, глазели на него, показывали пальцами, хихикали. Заправщики на бензоколонке гнусно ухмылялись, когда мимо проезжал автомобиль Хэллера. Его кухарке приходилось терпеть презрительные взгляды торговцев, когда она ходила за покупками. В округе дом Хэллера был известен под названием дурдом.
   Питер Китинг с довольной улыбкой говорил своим друзьям и коллегам:
   – Ну не надо, не надо так говорить о нем. Я давно знаю Говарда Рорка, и он вполне талантлив, вполне. Он даже какое-то время работал у меня. Просто у него в этом случае немножко ум за разум зашел. Но он еще научится. У него есть будущее… Ах, вам так не кажется? Вам серьезно так не кажется?
   Эллсворт М. Тухи, без комментария которого отныне не поднималось из американской земли ни одно сооружение из камня, не знал, что построен дом Хэллера. Во всяком случае, судя по его рубрике. Он не считал нужным сообщить своим читателям о существовании подобного строения, хотя бы даже и с целью осуждения. Он молчал.

XII

   Рубрика «Наблюдения и размышления» (ее вел Альва Скаррет) появлялась ежедневно на первой полосе «Знамени». Это был верный поводырь, источник вдохновения и основатель общественной философии в провинциальных городках по всей Америке. Много лет назад в этой колонке появилось знаменитое утверждение: «Всем нам будет гораздо лучше, если мы забудем высокопарные идеи нашей пижонской цивилизации и обратим больше внимания на то, что задолго до нас знали дикари, – уважение к матери». Альва Скаррет – холостяк, заработавший два миллиона долларов, прекрасно играл в гольф и служил главным редактором у Винанда.
   Именно Альве Скаррету принадлежала идея начать кампанию против тяжелых условий жизни в трущобах и против акул-домовладельцев. Кампания велась в «Знамени» уже три недели. Материалами такого рода Альва Скаррет просто наслаждался. В них были и «человеческий интерес», и социальный подтекст. Они прекрасно сочетались с публикуемыми в воскресных приложениях иллюстрациями, изображающими девушек, бросавшихся в реку (при этом юбки у них задирались значительно выше колен). С их помощью стремительно росли тиражи. Они покрывали позором акул, владевших несколькими кварталами возле Ист-Ривер и выбранных главными злодеями в текущей кампании. Акулы эти отказались продать свои кварталы некой малоизвестной фирме по торговле недвижимостью, но в конце кампании они уступили. Никто не смог бы доказать, что фирма, приобретавшая трущобные кварталы, принадлежала некой компании, которая, в свою очередь, принадлежала Гейлу Винанду.
   Газеты Винанда не могли долго существовать без очередной кампании. Одну они только что завершили – посвященную современной авиации. В воскресном семейном приложении прошел ряд научно-популярных статей об истории воздухоплавания, иллюстрированных чертежами летающих машин Леонардо да Винчи и далее, вплоть до фотографий новейшего бомбардировщика. Прилагалось и весьма привлекательное изображение Икара, извивающегося в алом пламени. Тело его было сине-зеленым, восковые крылья желтыми, а дым лиловым. Имелись и картинки, изображающие прокаженную старуху с горящими глазами и хрустальным шаром, которая еще в одиннадцатом веке предсказала, что человек будет летать, а также с летучими мышами, вампирами и оборотнями.
   Они также провели конкурс авиамоделей, открытый для всех мальчишек младше десяти лет, которым достаточно было лишь оформить три новые подписки на «Знамя».
   Гейл Винанд, опытный летчик, в одиночку совершил перелет из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк на маленьком, специально построенном самолете, который обошелся в сто тысяч долларов, и побил трансконтинентальный рекорд скорости. При подлете к Нью-Йорку он чуть-чуть ошибся в расчетах и совершил вынужденную посадку на скалистом пастбище. Посадка была очень рискованная, но Винанд выполнил ее безукоризненно. По чистой случайности на месте оказалась бригада фотографов из «Знамени». Гейл Винанд вышел из самолета. Такое происшествие потрясло бы любого аса. Винанд же стоял перед камерами, держа сигарету между двумя нисколько не дрожавшими пальцами, а лацкан его летной куртки украшала безукоризненная гардения. Когда его спросили, каково его первое желание после благополучного приземления, он изъявил желание поцеловать самую привлекательную из всех присутствующих женщин, выбрал из толпы самую неряшливую старую каргу и, склонившись с серьезным видом, поцеловал ее в лоб, пояснив, что она напомнила ему мать.
   Затем, начиная кампанию с трущобами, Винанд сказал Альве Скаррету: «Действуй. Выжми из этого все, что сможешь», – после чего отправился на своей яхте в кругосветный круиз в сопровождении очаровательной авиаторши двадцати четырех лет, которой он подарил свой трансконтинентальный самолет.
   Альва Скаррет начал действовать. Среди многих других шагов в этой кампании он подрядил Доминик Франкон обследовать состояние квартир в трущобах и собрать «человеческий материал». Доминик Франкон только что возвратилась из летнего отпуска в Биаррице. Она неизменно брала летний отпуск полностью, а Альва Скаррет неизменно его предоставлял, поскольку она была одной из его любимых сотрудниц, постоянно озадачивала его, и он знал, что она может бросить эту работу, когда ей заблагорассудится.
   Доминик Франкон две недели прожила в спальне-мансарде в доходном доме в Ист-Сайде[52]. В комнате была стеклянная крыша, но не было окон, воды, приходилось пешком подниматься на шестой этаж. Она готовила на кухне этажом ниже, в квартире, где жило многочисленное семейство. Она ходила к соседям в гости, по вечерам сидела на площадках пожарных лестниц и посещала грошовые кинотеатры с девушками из округи.
   Она носила потертые юбки и блузки. В этой обстановке природная хрупкость придавала ей такой вид, будто она изнемогает от нужды и лишений. Соседи не сомневались, что у нее туберкулез. Но двигалась она так же, как и в гостиной Кики Холкомб, – спокойно, грациозно, уверенно. Она мыла полы в своей комнате, чистила картошку, принимала холодные ванны в жестяной лохани. Раньше она никогда ничем подобным не занималась, но все у нее получалось очень ловко. У нее была врожденная способность к действию, способность, которая совершенно не гармонировала с ее внешностью. Новый жизненный фон ее нисколько не угнетал. Трущобы были ей так же безразличны, как и светские гостиные.
   К концу второй недели она вернулась в свою квартиру-пентхаус[53] на крыше отеля, выходящего в Центральный парк, а в «Знамени» появились ее статьи о жизни в трущобах. Они были точны, беспощадны, талантливы.
   На званом обеде ей пришлось выслушать массу недоуменных вопросов:
   – Дорогая моя, неужели действительно вы написали все это?
   – Доминик, вы что, в самом деле жили в этих трущобах?
   – О да, в том самом доме на Двенадцатой восточной, который принадлежит вам, миссис Палмер, – отвечала она, лениво поводя рукой в изумрудном браслете, который был слишком широк для ее тонкого запястья. – Там у вас канализация засоряется через день и нечистоты заливают весь двор. На солнце они отливают синим и фиолетовым безупречных радужных оттенков… А в квартале, которым вы, мистер Брукс, управляете как опекун Клэриджей, на всех потолках растут совершенно очаровательные сталактиты, – говорила она, наклоняя златокудрую голову к приколотому к корсажу букету, где на матовых лепестках белых гардений поблескивали капельки воды.
   Ее попросили выступить на собрании благотворительных организаций. Собрание было очень важное, с радикальным, боевым настроем, и организовали его самые выдающиеся в этой области женщины. Альва Скаррет был очень обрадован и благословил ее.
   – Иди, детка, – сказал он. – И не жалей красок. Благотворительные организации нам очень нужны.
   Она стояла за трибуной в душном зале и смотрела на плоские лица, непристойно упивавшиеся собственной добродетелью. Она говорила спокойно, без бурных интонаций. Среди прочего она сказала:
   – Семья, живущая на первом этаже, ближе к черному ходу, не утруждает себя квартирной платой, а дети не могут ходить в школу из-за отсутствия одежды. Но в забегаловке на углу отца семейства поят в кредит. Он здоров и имеет хорошую работу… Парочка со второго этажа только что купила новый радиоприемник за шестьдесят девять долларов и девяносто пять центов наличными. На четвертом этаже отец семейства ни одного дня в своей жизни не проработал и не собирается. У него девять детей, все на попечении церковного прихода. Скоро появится и десятый…
   Когда она закончила, раздалось несколько сердитых хлопков. Она подняла руку и сказала:
   – Не надо аплодисментов. Я на них и не рассчитывала. – И вежливо спросила: – Есть ли вопросы?
   Вопросов не было.
   Вернувшись домой, она застала там Альву Скаррета, который поджидал ее. В гостиной ее квартиры он выглядел нелепо, пристроив свое огромное тело на краешке изящного стула. Он напоминал сгорбившуюся горгулью[54] на фоне панорамы города, переливающейся огнями за сплошной стеной из стекла. Город походил на настенную роспись, предназначенную для украшения комнаты и придания ей завершенности. Тонкие линии шпилей на фоне черного неба продолжали изящные линии мебели. Огни, переливавшиеся в далеких окнах, отбрасывали отражения на непокрытый натертый до блеска пол. Холодная точность прямоугольных строений снаружи гармонировала с холодной и жесткой элегантностью внутреннего убранства. Альва Скаррет нарушал эту гармонию. Он походил одновременно и на доброго сельского доктора, и на карточного шулера. На его тяжелом лице была добродушная отеческая улыбка, которая служила ему и фирменным знаком, и универсальной отмычкой. Он умел выглядеть так, что доброта его улыбки нисколько не преуменьшала, а напротив, подчеркивала серьезность и солидность его фигуры. Впечатление доброты несколько убавлял длинный, тонкий, крючковатый нос, который зато добавлял солидности. Живот, свисавший почти до колен, солидности убавлял, зато добавлял доброты. Он поднялся, расплылся в улыбке и взял Доминик за руку.
   – Решил заглянуть по пути домой, – сказал он. – Надо кое-что тебе сказать. Как прошло собрание, детка?
   – Как я и ожидала.
   Она сорвала шляпку и бросила ее на первый попавшийся стул. Волосы ее падали косой челкой на лоб и прямой волной ниспадали на плечи. Они были гладкими, густыми и несколько напоминали купальную шапочку из светлого золота. Она подошла к окну и остановилась, глядя на город. Не оборачиваясь, она спросила:
   – Что же ты мне хотел сказать?
   Альва Скаррет смотрел на нее с удовольствием. Он давно уже оставил все попытки сближения с ней, лишь иногда без особой надобности брал ее за руку или трепал по плечу. Никаких надежд на ее счет он уже не лелеял, но в душе его жило некое смутное, полуосознаваемое чувство, которое он сам для себя выражал так: «Чем черт не шутит…»
   – У меня хорошие новости для тебя, дитя мое, – сказал он. – Я тут разработал небольшой план, так, маленькую реорганизацию, и решил, что кое-что надо бы объединить под рубрикой «Жизнь женщины». Понимаешь, вопросы образования, домашнего хозяйства, ухода за детьми, правонарушений среди несовершеннолетних и все в таком духе. И всем будет руководить один человек. А лучшей женщины для этой работы, чем моя миленькая крошка, я не вижу.
   – Ты меня имеешь в виду? – не оборачиваясь, спросила она.
   – А кого же еще? Как только Гейл вернется, я получу его согласие.
   Она повернулась и посмотрела на него, скрестив руки и держась ладонями за локти.
   – Спасибо, Альва, – сказала она. – Только я не хочу.
   – Как это не хочешь?!
   – Так вот не хочу.
   – Ради всего святого, пойми же ты, какой это будет большой шаг!
   – Шаг куда?
   – К блестящей карьере.
   – Я никогда не говорила, что собираюсь делать карьеру.
   – Но не хочешь же ты вечно вести занюханную колонку на задних полосах?
   – А кто говорит, что вечно? Пока не надоест.
   – Но подумай о том, чего ты можешь добиться в большой игре! Подумай, что для тебя сможет сделать Гейл, как только ты привлечешь его внимание!
   – У меня нет ни малейшего желания привлечь его внимание.
   – Но, Доминик, ты нужна нам. После твоего сегодняшнего выступления все женщины будут стоять за тебя горой.
   – Не думаю.
   – Почему? Я зарезервировал две колонки сегодняшнего набора на собрание и на твою речь.
   Она взяла телефон и, протянув ему трубку, сказала:
   – Распорядись, пожалуйста, забить их другим материалом.
   – Почему?
   Порывшись в ворохе бумаг на столе, она нашла несколько листков, отпечатанных на машинке, и вручила ему.
   – Вот речь, которую я сегодня произнесла, – сказала она. Он просмотрел листки. Он не сказал ни слова, но один раз схватился за голову. Потом он сорвал трубку и распорядился дать как можно более краткое сообщение о собрании и не упоминать имени оратора.
   – Прекрасно, – сказала Доминик, когда он бросил трубку. – Я уволена?
   Он скорбно покачал головой:
   – А ты хочешь, чтобы тебя уволили?
   – Не обязательно.
   – Я это дело спущу на тормозах, – пробормотал он. – Гейлу ничего не скажу.
   – Как хочешь. Мне решительно все равно.
   – Послушай, Доминик… я знаю, что не вправе задавать вопросы… но только почему же ты вечно выкидываешь такие номера?
   – Без всякой причины.
   – Но, понимаешь, я же слышал о том шикарном приеме, где ты высказывалась на эту тему вполне определенно. А потом ты идешь на собрание радикалов и говоришь там совершенно другое.
   – Но, однако же, и то и другое – правда, не так ли?
   – Да, конечно, но разве нельзя было поменять местами те обстоятельства, при которых ты соизволила высказать свое мнение?
   – Тогда в этом не было бы никакого смысла.
   – А в том, что ты сделала, смысл есть?
   – Нет. Никакого. Но это меня позабавило.
   – Я не могу тебя понять, Доминик. Ты и раньше так поступала. Так замечательно, талантливо работаешь – но как раз в тот самый момент, когда ты можешь сделать настоящий шаг вперед, все портишь, откалывая очередной номер вроде этого. Почему?
   – Возможно, именно поэтому.
   – Так скажи же мне, скажи как другу, ведь ты мне нравишься, ты мне интересна, – к чему ты на самом деле стремишься?
   – По-моему, это достаточно очевидно. Я не стремлюсь абсолютно ни к чему.
   Он беспомощно развел руками. Она весело улыбнулась:
   – К чему такой скорбный вид? Ты мне тоже нравишься, Альва, и ты мне тоже интересен. Мне даже нравится разговаривать с тобой, что еще лучше. Садись, расслабься, сейчас принесу выпить. Тебе, Альва, надо выпить.
   Она принесла ему стакан матового стекла. Позвякивание льдинок нарушило наступившую тишину.
   – Ты такой славный ребенок, Доминик, – сказал он.
   – Конечно. Я такая.
   Она уселась на краешек стола, опершись ладонями сзади, прогнулась на выпрямленных руках, медленно покачивая ногами.
   – Знаешь, Альва, было бы просто ужасно, если бы у меня была работа, которой бы мне действительно хотелось.
   – Какие глупости! Какие невероятные глупости! Что ты этим хочешь сказать?
   – То, что сказала. Было бы ужасно иметь работу, которая нравится и которую боишься потерять.
   – Почему?
   – Потому что тогда пришлось бы зависеть от тебя. Ты замечательный человек, Альва, но в качестве источника вдохновения – не очень. Было бы, наверное, не очень красиво, если бы я стала раболепствовать и съеживаться при виде кнута в твоих ручках… Нет, нет, не возражай. Конечно, это был бы такой маленький, интеллигентный кнутик, но от этого все было бы еще гнуснее. Мне пришлось бы зависеть от нашего босса Гейла. О, я не сомневаюсь, что он великий человек, но только глаза бы мои его не видели.
   – Откуда у тебя такая нелепая позиция? Ты же знаешь, что и Гейл, и я – мы для тебя на все готовы, и лично я…
   – Дело не только в этом, Альва. Не в одном тебе. Если бы я нашла работу, дело, идеал или человека, который мне нужен, я бы поневоле стала зависимой от всех. Все на свете взаимосвязано. Нити от одного идут к чему-то другому. И мы все окружены этой сетью, она ждет нас, и любое наше желание затягивает нас в нее. Тебе чего-то хочется, и это что-то дорого для тебя. Но ты не знаешь, кто пытается вырвать самое дорогое у тебя из рук. Знать это невозможно, все может быть очень запутанно, очень далеко от тебя. Но ведь кто-то пытается сделать это, и ты начинаешь бояться всех. Ты начинаешь раболепствовать, пресмыкаться, клянчить, соглашаться – лишь бы тебе позволили сохранить самое дорогое. И только посмотри, с кем тогда придется соглашаться!
   – Если я правильно понимаю, ты критикуешь человечество в целом…
   – Знаешь, это такая своеобразная вещь – наше представление о человечестве в целом. Когда мы произносим эти слова, перед нами возникает некая туманная картинка – что-то величественное, большое, важное. На самом же деле единственное известное нам человечество в целом – это те люди, которых мы встречаем в жизни. Посмотри на них! Вызывает ли у тебя кто-нибудь ощущение величественности и важности? Домохозяйки с авоськами, слюнявые детишки, которые пишут всякую похабщину на тротуарах, пьяные светские львята. Или же другие, ничем не отличающиеся от них в духовном отношении. Кстати, можно отчасти уважать людей, когда они страдают. Тогда в них появляется некое благородство. Но случалось ли тебе видеть их, когда они наслаждаются жизнью? Вот тогда ты и видишь истину. Посмотри на тех, кто тратит деньги, заработанные рабским трудом, в увеселительных парках и балаганах. Посмотри на тех, кто богат и перед кем открыт весь мир. Обрати внимание, какие развлечения они предпочитают. Понаблюдай за ними в их дорогих кабаках. Вот оно, ваше человечество в целом. Не желаю иметь с ним ничего общего.
   – Но, черт побери, нельзя же так смотреть на все! Это совсем не полная картина. Даже в худшем из нас есть что-то хорошее, черта, которая искупает все остальное.
   – Тем хуже. Разве можно вдохновиться при виде человека, который совершил героический поступок, а потом узнать, что в свободное время он ходит в оперетку? Или видеть человека, создавшего великую картину, и узнать, что он спит с каждой подвернувшейся потаскухой?
   – Так чего же ты хочешь? Совершенства?
   – Или ничего. Поэтому, видишь ли, я и соглашаюсь на ничто.
   – Это чепуха.
   – Я остановилась на одном желании, которое действительно можно себе позволить. Это свобода, Альва, свобода.
   – И что ты называешь свободой?
   – Ни о чем не просить. Ни на что не надеяться. Ни от чего не зависеть.
   – А если тебе встретится что-то, чего ты хотела?
   – Не встретится. Я предпочту этого не заметить. Ведь это все равно будет частью вашего прелестного мира. Мне придется делиться им со всеми остальными. А я не хочу. Знаешь, я никогда второй раз не раскрываю великие книги, которые когда-то прочла и полюбила. Мне больно думать, что их читали другие глаза, представлять себе эти глаза. Такие вещи делить ни с кем нельзя. По крайней мере, не с этими людьми.
   – Доминик, но испытывать к чему-либо столь сильные чувства ненормально.
   – По-другому я чувствовать не умею. Сильно или вообще никак.
   – Доминик, дорогая моя, – сказал Скаррет с искренней озабоченностью. – Как жаль, что я не твой отец. В детстве тебе, наверное, пришлось пережить трагедию?
   – Не было никакой трагедии. У меня было прекрасное детство. Свободное, мирное, никто мне особо не докучал. Пожалуй, мне слишком часто бывало скучно. Но я к этому привыкла.
   – Полагаю, что ты просто продукт нашей несчастной эпохи. Я всегда так говорил. Мы слишком циничны, слишком развращены. Если бы мы с надлежащим смирением вернулись к бесхитростным добродетелям…
   – Альва, как ты можешь нести такую чушь? Это годится только для твоих передовиц и… – Она остановилась, посмотрев ему в глаза: в них были недоумение и обида. Потом она рассмеялась: – Я ошиблась. Ты действительно во все это веришь. Или убежден, что веришь. О Альва! Именно за это я тебя и люблю. Именно поэтому я поступаю сейчас так, как на сегодняшнем собрании.
   – То есть? – озадаченно спросил он.
   – Говорю так, как говорю с тобой – таким, каков ты есть. Очень приятно разговаривать с тобой о таких вещах. Знаешь, Альва, первобытные народы создавали статуи своих богов по образу и подобию человека. Представляешь, как выглядела бы твоя статуя – в голом виде, с животиком и прочим?
   – А это-то тут при чем?
   – Ни при чем, милый. Прости меня. – Она добавила: – Знаешь, я люблю статуи обнаженных мужчин. Не стой с таким глупым видом. Я же сказала – статуи. Особенно одну, которая у меня была. Якобы изображение Гелиоса[55]. Я вывезла ее из одного европейского музея. Заполучить ее было ужасно трудно – она, разумеется, не продавалась. По-моему, я в нее влюбилась. Альва, я увезла эту статую домой.
   – Где же она? Хотелось бы, для разнообразия, взглянуть на что-то, что тебе нравится.
   – Она разбилась.
   – Разбилась? Музейный экспонат? Как это произошло?
   – Я сама ее разбила.
   – Как?
   – Выбросила в вентиляционную шахту. Там внизу бетонный пол.
   – Ты с ума сошла? Зачем?
   – Чтобы никто другой никогда не мог ее увидеть.
   – Доминик!
   Она резко тряхнула головой, словно отгоняя от себя эту тему. По прямым густым волосам пробежала волна, словно по поверхности наполненного ртутью сосуда. Она сказала:
   – Извини, дорогой. У меня и в мыслях не было тебя шокировать. Мне казалось, что я могу поговорить с тобой, поскольку ты единственный человек, которого ничем не проймешь. Мне не следовало бы так делать. Наверное, это было бессмысленно. – Она легко спрыгнула с краешка стола, на котором сидела. – Беги домой, Альва, – сказала она. – Уже поздно. Я устала. Увидимся завтра.
 
   Гай Франкон читал статьи дочери. Он слышал о ее высказываниях на приеме и на благотворительном собрании. Он понял только одно – именно такой последовательности действий и следовало ожидать от его дочери. Эта мысль не давала ему покоя, смешиваясь с недоумением и смутным предчувствием какой-то опасности, возникавшим у него всякий раз, когда он думал о Доминик. Он задавался вопросом: может быть, он и вправду ненавидит собственную дочь?