Миссис Китинг знала Кэтрин по Стентону и страстно надеялась, что Питер о ней забудет. Теперь она знала, что он не забыл Кэти, хотя редко говорил о ней и не приглашал к себе домой. Миссис Китинг никогда не упоминала имени Кэтрин. Зато она непрестанно заводила речь о нищих девицах, которые подцепляют на крючок блестящих молодых людей, о многообещающих юношах, чье завидное будущее было загублено женитьбой на абсолютно неподходящих женщинах. Она читала ему вслух каждое газетное сообщение о том, что та или иная знаменитость разводится со своей женой-плебейкой, которая никак не может соответствовать высокому общественному положению мужа.
   Направляясь к дому Кэтрин, Китинг задумался об их редких свиданиях. Ни в одном из них не было ничего значительного, но из трех лет, проведенных им в Нью-Йорке, именно эти дни запали ему в память.
   Когда она открыла ему дверь, он увидел посреди гостиной ее дяди груду писем, беспорядочно разбросанных по всему ковру, портативную пишущую машинку, газеты, коробки, ножницы и баночку с клеем.
   – Боже мой! – сказала Кэтрин, неловко бухнувшись на колени посреди всего этого беспорядка.
   Она посмотрела на него, улыбнулась обезоруживающей улыбкой, прикрывая руками бумажные кипы. Ей было почти двадцать лет, но сейчас она выглядела ничуть не старше семнадцати.
   – Садись, Питер. Я думала, что закончу до твоего прихода, но, кажется, не успела. Тут письма от дядиных поклонников и вырезки из прессы. Мне надо все рассортировать, ответить на письма, разложить по папкам, написать благодарственные записочки… Видел бы ты, что ему пишут! Это чудо что такое! Да не стой там! Садись, пожалуйста. Я через минутку закончу.
   – Ты уже закончила, – сказал он, взял ее на руки и отнес в кресло.
   Он обнимал ее, целовал, а она смеялась от счастья, уткнувшись лицом ему в плечо. Он сказал:
   – Кэти, ты такая несносная дурочка, и у тебя так сладко пахнут волосы!
   Она сказала:
   – Питер, не двигайся. Мне так хорошо.
   – Кэти, я хочу тебе сказать. У меня сегодня замечательный день. Было официальное открытие здания Бордмена. Ты его знаешь, это на Бродвее. Двадцать два этажа и готический шпиль. У Франкона было несварение, и я пошел на открытие как его представитель. Я же как-никак проектировал этот дом и… Впрочем, ты же об этом ничего не знаешь.
   – Все я знаю, Питер! Я видела все твои дома. У меня есть их фотографии. И я составляю из них памятный альбом, вроде дядиного… Ой, Питер, как это здорово!
   – Что здорово?
   – Дядины альбомы, письма, вот это все… – Она вытянула руки над бумагами, разбросанными по полу, будто желая их обнять. – Ты только подумай, письма идут со всей страны, от совершенно незнакомых людей, для которых он, оказывается, так много значит. А я вот ему помогаю, я, ничего собой не представляющая, – а какая на мне ответственность! Это так важно, так ответственно, касается всей страны, и все наши личные дела – такие мелочи по сравнению с этим!
   – Ах вот как? Это он тебе так сказал?
   – Ничего он мне не говорил. Но невозможно ведь прожить с ним несколько лет и не перенять хотя бы частичку его… его замечательной самоотверженности.
   Ему захотелось рассердиться, но он увидел ее сияющую улыбку, глаза, в которых светился незнакомый огонь, и ему оставалось только улыбнуться в ответ.
   – Я вот что скажу, Кэти. Тебе это очень идет, чертовски идет. Знаешь, ты выглядела бы просто сногсшибательно, если бы научилась хоть чуточку разбираться в одежде. Когда-нибудь я силком отволоку тебя к хорошему портному. Я хочу представить тебя Гаю Франкону. Он тебе понравится.
   – Да? А ты, по-моему, говорил, что не понравится.
   – Неужели? Значит, тогда я не знал его по-настоящему. Он отличный мужик. Я хочу познакомить тебя со всеми. Тебе будет… Эй, куда ты?
   Она обратила внимание на стрелки его наручных часов и тихонечко попятилась от него.
   – Я… Питер, скоро девять, а мне надо все закончить до прихода дяди Эллсворта. Он придет к одиннадцати – выступает на собрании профсоюза. Я буду разговаривать с тобой и одновременно работать. Ты не против?
   – Конечно, против! Пошли они к черту, поклонники твоего драгоценного дядюшки! Пусть сам с ними разбирается. А ты сиди где сидишь.
   Она вздохнула, но послушно положила голову ему на плечо.
   – Не смей так говорить о дяде Эллсворте. Ты его совсем не знаешь. Читал его книгу?
   – Да. Читал. Замечательная, гениальная книга. Но куда бы я ни пошел, везде только и разговоров, что о ней. Так что, если ты не возражаешь, давай переменим тему.
   – Ты все еще не хочешь познакомиться с дядей Эллсвортом?
   – Я? С чего ты взяла? Очень хочу.
   – Ах так…
   – А что?
   – Но ты как-то сказал, что не хочешь знакомиться с ним через меня.
   – Правда? И как ты только запоминаешь всю чепуху, которую мне случается наговорить?
   – Питер, теперь я не хочу, чтобы ты знакомился с дядей Эллсвортом.
   – Почему?
   – Не знаю. Наверное, это глупо, но я просто не хочу. А почему – не знаю.
   – Ну так и не надо. Сам познакомлюсь с ним в свое время. Кэти, слушай, я вчера стоял у окна в своей комнате и думал о тебе, и мне так захотелось, чтобы ты была рядом. Я чуть не позвонил тебе, но было уже поздно. Иногда мне так без тебя бывает тоскливо, и я…
   Она слушала, обвив руками его шею. А потом он увидел, как она, скользнув взглядом мимо него, вдруг открыла рот от ужаса. Кэтрин вскочила, пробежала через комнату, опустилась на четвереньки, заползла под письменный стол и достала оттуда бледно-лиловый конверт.
   – Что еще такое? – сердито спросил он.
   – Очень важное письмо, – сказала она, не поднимаясь с колен и сжав конверт в своем кулачке. – Это очень важное письмо, и оно очутилось под столом, чуть ли не в мусорной корзине. Я бы его выкинула и не заметила. Это от бедной вдовы. У нее пятеро детей, и старший хочет быть архитектором, а дядя Эллсворт собирается устроить ему стипендию.
   – Так, – сказал Китинг, поднимаясь с кресла. – С меня довольно. Пошли отсюда, Кэти. Прогуляемся. На улице сейчас чудесно. А здесь ты сама не своя.
   – Ой, здорово! Пойдем гулять.
   На улице стояла сплошная пелена из мелких, сухих, невесомых снежинок. Она неподвижно висела в воздухе, заполняя узкие проемы улиц. Питер и Кэтрин шли, прижавшись друг к другу, и их следы оставляли длинные коричневые лунки на белых тротуарах.
   На Вашингтон-сквер[39] они присели на скамейку. Площадь окутал снег, отрезав их от окружающих домов, от раскинувшегося позади города. Через тень арки мимо них пролетали точечки огней – белых, зеленых, тускло-красных.
   Кэтрин сидела, прижавшись к Питеру. Он смотрел на город. Этого города он всегда боялся, не перестал бояться и сейчас. Правда, у него были два не очень сильных защитника – снег и девушка рядом с ним.
   – Кэти, – прошептал он. – Кэти…
   – Я люблю тебя, Питер…
   – Кэти, – произнес он без колебаний, – мы помолвлены, да?
   Он увидел легкое движение ее подбородка, сначала вниз, а потом вверх, и с ее губ слетело одно только слово.
   – Да, – проговорила она настолько спокойно и серьезно, что голос ее мог бы со стороны показаться безразличным.
   Она никогда не задавала себе вопросов о собственном будущем, ведь вопросы означают наличие сомнения. Но, произнося «да», она понимала, что долго ждала этого момента и может все погубить, если даст волю чувствам и признает, что очень счастлива.
   – Через год или два, – сказал он, сжимая ее ладонь, – мы поженимся. Как только я встану на ноги и окончательно обоснуюсь в фирме. Мне же надо еще и о матери заботиться, но через год все образуется. – Он говорил нарочито бесстрастно, чтобы не спугнуть ощущение переживаемого чуда.
   – Я подожду, Питер, – прошептала она. – Нам незачем спешить.
   – Мы никому не скажем, Кэти… Это будет наша тайна, только наша, пока… – И тут он замер, пораженный одной мыслью, тем более неприятной, что он был не в силах доказать, что эта мысль до сего момента ему в голову не приходила. И все же он мог честно признаться себе, что это, как ни странно, было именно так. Он резко отстранил Кэтрин и сердито спросил: – Кэти, ты не думаешь, что это из-за твоего чертова великого дядюшки?
   Она рассмеялась, легко и беззаботно, и он понял, что оправдан.
   – Боже мой, Питер, что ты говоришь! Ему, конечно, это не понравится, но какое нам дело?
   – Не понравится? Но почему?
   – Он, мне кажется, не одобряет брака. Не подумай только, что он проповедует что-то аморальное. Но он всегда говорил мне, что брак – это старомодный, чисто экономический союз, призванный увековечить институт частной собственности, или что-то в этом роде, словом, он его не одобряет.
   – Ну и замечательно! Мы ему покажем.
   Честно говоря, Китинга это даже обрадовало. Ведь хотя сам он знал, что ничего такого у него в мыслях не было, но у других могло возникнуть подозрение, что к его чувству к Кэтрин примешиваются, пусть и в незначительной степени, такие соображения, которые могли бы возникнуть у него по отношению… например, к дочери Франкона. Неодобрительное отношение Тухи к браку начисто снимало подобные подозрения. Китинг и сам не понимал, почему для него так важно, чтобы его любовь к Кэтрин никак не соприкасалась с его отношениями со всеми остальными.
   Откинув голову, он ощутил на губах покалывание снежинок. Потом он повернулся и поцеловал ее. Прикосновение ее губ было мягким и холодным от снега.
   Ее шляпка сбилась набок, губы полуоткрыты, глаза – круглые и беспомощные, ресницы блестели. Он держал ее руку, глядя на ладонь. На ней была черная вязаная перчатка с по-детски неуклюже растопыренными пальцами. В ворсинках перчатки он увидел жемчужины растаявшего снега – они ярко блеснули в свете фар пронесшегося мимо автомобиля.

VII

   Бюллетень Американской гильдии архитекторов опубликовал в разделе «Разное» коротенькое сообщение о прекращении профессиональной деятельности Генри Камерона. В шести строчках обобщались его достижения в области архитектуры, причем названия двух лучших его зданий были напечатаны с ошибками.
   Питер Китинг вошел в кабинет Франкона, когда тот самым деликатным образом торговался с антикваром, который запросил за табакерку, когда-то принадлежавшую мадам Помпадур[40], на девять долларов двадцать пять центов больше, чем Франкон готов был заплатить. После ухода антиквара, сумевшего-таки уломать Франкона, тот с недовольной миной повернулся к Китингу и спросил:
   – В чем дело, Питер, чего надо?
   Китинг швырнул бюллетень на стол Франкона и отчеркнул ногтем заметку о Камероне.
   – Мне нужен этот человек, – сказал он.
   – Какой человек?
   – Говард Рорк.
   – Что еще за Рорк? – спросил Франкон.
   – Я тебе о нем рассказывал. Проектировщик Камерона.
   – А… да, помнится, рассказывал. Ну так иди и приведи его.
   – Ты дашь мне полную свободу действий при его найме?
   – Какого черта? Нанять еще одного чертежника – что тут особенного? Кстати, обязательно надо было меня тревожить из-за такого пустяка?
   – Он может заартачиться. А мне обязательно надо заполучить его, прежде чем он обратится в другую фирму.
   – В самом деле? Значит, по-твоему, он может заартачиться? Ты что, намерен умолять его поступить сюда после работы у Камерона, что, кстати, не Бог весть какая рекомендация для молодого человека?
   – Брось, Гай. Сам же понимаешь, что это совсем не так.
   – Ну… ну, в общем, если брать аспект чисто технический, но не эстетический, надо признать, что Камерон дает основательную подготовку и… конечно, в свое время он был значительной фигурой. Более того, я сам когда-то был его лучшим чертежником. С этой точки зрения за старика Камерона можно замолвить словечко-другое. Действуй. Веди своего Рорка, если он тебе так нужен.
   – Да не то чтобы он мне был так уж нужен. Просто он мой старый друг и остался без работы, и я решил, что неплохо было бы ему помочь.
   – Делай что хочешь, только ко мне не приставай… Кстати, Питер, согласись, что более очаровательной табакерки ты в жизни не видел.
   В тот же вечер Китинг без предупреждения поднялся в комнату Рорка, нервно постучался и вошел с очень веселым видом. Рорк сидел на подоконнике и курил.
   – Мимо проходил, – сказал Китинг. – Выдался свободный вечерок, и я как раз вспомнил, что ты живешь тут неподалеку. Дай, думаю, зайду, скажу: «Привет, давно не виделись».
   – Я знаю, зачем ты пришел, – сказал Рорк. – Я согласен. Сколько?
   – О чем ты, Говард?
   – Ты прекрасно знаешь, о чем я.
   – Шестьдесят пять в неделю, – выпалил Китинг. Это был совсем не тот тонкий подход, который он тщательно продумал; но он и представить не мог, что такой подход вовсе не понадобится. – Шестьдесят пять для начала. Но если этого недостаточно, я мог бы…
   – Шестьдесят пять меня устраивает.
   – Так ты… ты придешь к нам, Говард?
   – Когда приступать?
   – Ну… как только сможешь! В понедельник?
   – Хорошо.
   – Спасибо, Говард!
   – Но при одном условии, – сказал Рорк. – Я не буду заниматься проектированием. Никаким. Даже деталей. Никаких небоскребов под Людовика Пятнадцатого. Если хочешь, чтобы я у вас работал, избавь меня от эстетики. Определи меня в технический отдел. Посылай на строительные площадки. Ну что, все еще хочешь заполучить меня?
   – Разумеется. Все будет так, как ты скажешь. Тебе у нас понравится, вот увидишь. И Франкон тебе понравится. Он ведь и сам начинал у Камерона.
   – Уж ему-то не стоит этим похваляться.
   – Ну…
   – Ладно, не переживай. Этого я ему в лицо не скажу. Вообще ничего никому говорить не стану. Тебе это надо было знать?
   – Да нет. За это я не переживаю. Мне вообще такое в голову не приходило.
   – Тогда решено. Спокойной ночи! До понедельника.
   – Да, но… я особенно не тороплюсь, я ведь, собственно, пришел тебя проведать и…
   – В чем же дело, Питер? Что тебя беспокоит?
   – Ничего… Я…
   – Ты хочешь знать, почему я так поступаю? – Рорк улыбнулся, без сожаления, но и без энтузиазма. – Так ведь? Я скажу, если тебе интересно. Мне совершенно безразлично, где теперь работать. В городе нет архитектора, у которого мне хотелось бы поработать. Но где-то работать надо, можно и у твоего Франкона, если там согласны на мои условия. Я продаю себя, Питер, я готов вести такую игру – до поры до времени.
   – Честное слово, Говард, не надо так смотреть на это. У нас перед тобой откроются безграничные возможности, надо только немножко пообвыкнуть. Хотя бы увидишь, для разнообразия, как выглядит настоящее архитектурное бюро. После Камероновой дыры.
   – Об этом, Питер, помолчим. И сейчас, и после!
   – Я не собирался критиковать и… я вообще ничего не имел в виду. – Он не мог сообразить, что сказать и какие, собственно, чувства следует испытывать. Это была победа, но какая-то уж очень неубедительная. Но все же победа, и ему очень хотелось найти в себе хоть какую-то симпатию к Рорку. – Говард, пойдем выпьем. Отметим, так сказать, событие.
   – Извини, Питер. Это в мои служебные обязанности не входит.
   Китинг шел сюда, готовый проявить предельную осмотрительность и весь такт, на который только был способен. Он добился цели, которой в глубине души и не рассчитывал добиться. Он понимал, что сейчас не следует рисковать. Нужно молча удалиться. И все же нечто необъяснимое, не оправданное никакими практическими соображениями подталкивало его. Он не выдержал:
   – Ты можешь хоть раз в жизни держаться как человек?
   – Как кто?
   – Как человек. Просто. Естественно.
   – Я так и держусь.
   – Ты вообще способен расслабиться?
   Рорк улыбнулся – он ведь и так сидит на подоконнике в совершенно расслабленной позе, лениво привалившись спиной к стене, болтая ногами. Даже сигарета висит между пальцев, которые совсем ее не удерживают.
   – Я не об этом! – взвился Китинг. – Почему ты не можешь пойти и выпить со мной?
   – А зачем?
   – Неужели обязательно должна быть какая-то цель? Непременно надо всегда быть таким чертовски серьезным? Ты не способен хоть иногда сделать что-то без всякой причины, как все люди? Ты такой серьезный, такой старый. Для тебя вечно все такое важное, великое, каждая минута, даже если ты ни черта не делаешь! Неужели ты не можешь просто отдохнуть, быть не столь значительным?
   – Не могу.
   – Тебе не надоело быть героем?
   – А что во мне героического?
   – Ничего. Все. Не знаю. Дело не в твоих поступках. Дело в том, как чувствуют себя другие в твоем присутствии.
   – И как же?
   – Неестественно. Напряженно. Когда я нахожусь рядом с тобой, мне всегда кажется, что я поставлен перед выбором. Или я – или весь остальной мир. Я не желаю такого выбора. Не желаю быть изгоем. Хочу быть со всеми или, по крайней мере, не один. В мире так много простых и приятных вещей. В нем есть не только борьба и самоотречение. А у тебя получается так, будто ничего другого и нет.
   – От чего же это я самоотрекся?
   – О, ты никогда ни от чего не отречешься! Если тебе что-нибудь втемяшится в голову, ты и по трупам пойдешь! Но кое от чего ты отказался уже потому, что никогда не хотел этого.
   – Это оттого, что невозможно хотеть и того и другого.
   – Чего «того и другого»?
   – Слушай, Питер, я ведь тебе ничего подобного о себе не рассказывал. С чего ты это взял? Я никогда не просил тебя выбирать между мною и чем-то еще. Что же заставляет тебя думать, будто я тебя ставлю перед выбором? И почему ты себя неуверенно чувствуешь, если так уверен, что я не прав?
   – Я не… не знаю. Я не понимаю, о чем ты говоришь. – Затем Китинг неожиданно спросил: – Говард, за что ты меня ненавидишь?
   – Я тебя не ненавижу.
   – Вот, вот именно! Так за что, за что ты меня не ненавидишь?!
   – А зачем мне тебя ненавидеть?
   – Чтобы я хоть что-то мог чувствовать! Я понимаю, что ты не можешь любить меня. Ты никого не можешь любить. Так не добрее ли дать людям почувствовать, что ты хотя бы ненавидишь их, чем просто не замечать, что они существуют?
   – Я не добр, Питер. – Поскольку Китингу сказать было нечего, Рорк добавил: – Иди домой, Питер. Ты получил то, за чем пришел. И довольно об этом. Увидимся в понедельник.
 
   Рорк стоял у доски в чертежной «Франкона и Хейера», держа в руке карандаш. Прядь ярко-рыжих волос упала на лоб; обязательный жемчужно-серый халат, в который был облачен Рорк, походил на форму заключенного.
   Он уже примирился со своей новой работой. Линии, которые он чертил, должны были преобразиться в четкие контуры стальных балок. Он старался не думать о том, какой именно груз будут нести эти балки. Иногда это было очень трудно. Между ним и проектом, над которым он работал, вырастал образ того же здания – каким ему следовало быть. Он видел, как и что переделать, как изменить прочерчиваемые им линии, куда повести их, чтобы получилось действительно что-то стоящее. Ему приходилось подавлять в себе это знание. Приходилось убивать собственное видение. Он обязан был подчиняться и чертить так, как было велено. Это причиняло ему такую боль, что иногда приходилось прикрикнуть на самого себя в холодной ярости: «Трудно? Что ж, учись!»
   Но боль не уходила – боль и беспомощное изумление. Возникавшее перед ним видение было неизмеримо реальнее, чем все листы ватмана, само бюро, заказы. Он не мог взять в толк, почему другие ничего не видят, откуда взялось их безразличие. Глядя на лежащий перед ним лист, он не понимал, почему существует бездарность и почему именно ей принадлежит решающее слово. Этого он никогда не мог понять. И действительность, в которой подобное допускалось, продолжала оставаться для него не вполне реальной.
   Но он знал, что долго так продолжаться не может, что надо подождать, что в ожидании и заключается смысл его нынешней работы, что его чувства не имеют никакого значения, что надо, обязательно надо просто ждать.
   – Мистер Рорк, у вас готов стальной каркас готического фонаря для здания Американской радиокорпорации?
   В чертежной у него не было друзей. Он находился там как предмет обстановки – нужный, но безликий и немой. Только начальник технического отдела, к которому был приписан Рорк, сказал Китингу после двух недель работы Рорка:
   – А у вас, Китинг, голова варит лучше, чем мне всегда казалось. Спасибо.
   – За что? – спросил Китинг.
   – Вы, впрочем, вряд ли поймете, – сказал начальник.
   Иногда Китинг останавливался возле стола Рорка и шепотом говорил:
   – Говард, ты не мог бы сегодня после работы заглянуть ко мне в кабинет? Так, ничего особенного.
   Когда Рорк приходил, Китинг обычно начинал так:
   – Ну, Говард, как тебе у нас нравится? Может быть, тебе что-нибудь нужно? Ты только скажи, и я…
   Но Рорк прерывал его вопросом:
   – А сейчас где не получается?
   Тогда Китинг доставал из ящика стола эскизы.
   – Я понимаю, что оно и так не плохо. Но если говорить в целом, то как тебе кажется?..
   Рорк рассматривал эскизы, и хотя ему хотелось бросить их Китингу в лицо и уйти куда глаза глядят, его неизменно останавливала одна мысль: ведь это все же здание, и надо его спасать. Так другие не могут пройти мимо утопающего, не бросившись ему на помощь.
   Потом он принимался за работу и иногда работал всю ночь, а Китинг сидел и смотрел. Рорк забывал о присутствии Китинга. Он видел только здание, только ту форму, которую он мог этому зданию придать. Он знал, что в дальнейшем эта форма будет изменена, искажена, исковеркана. И все же в проекте останется хоть какая-то соразмерность и осмысленность. И в конечном счете здание будет лучше, чем было бы в случае его отказа.
   Иногда попадался эскиз проще, вразумительнее и честнее прочих. Тогда Рорк говорил:
   – Совсем неплохо, Питер. Растешь.
   И Китинг ощущал небольшой странный толчок в груди – тихое, интимное, драгоценное чувство, которое никогда не возникало от комплиментов Гая Франкона, заказчиков, вообще кого-либо, кроме Рорка. Вскоре он совершенно забывал об этом, особенно после того, как окунался в более весомые похвалы какой-нибудь богатой дамы, не видевшей ни одного его здания, которая роняла за чашкой чая: «Вам, мистер Китинг, суждено стать величайшим архитектором Америки».
   Он обнаружил возможность компенсировать свое внутреннее подчинение Рорку. Утром он появлялся в чертежной, бросал Рорку на стол чертеж, который надо было только скалькировать, и говорил: «Ну-ка, Говард, сделай мне это, да побыстрее». В середине рабочего дня он присылал к Рорку курьера, который во всеуслышание объявлял: «Мистер Китинг желает немедленно видеть вас в своем кабинете». Иногда Китинг выходил из своего кабинета и, сделав несколько шагов в направлении стола Рорка, произносил, ни к кому конкретно не обращаясь: «Куда, черт возьми, запропастились сантехнические спецификации по Двенадцатой улице? А, Говард, будь любезен, поройся в папках, откопай их и принеси мне».
   Поначалу он опасался возможной реакции Рорка. Когда он увидел, что не следует вообще никакой реакции, кроме молчаливого послушания, то перестал сдерживать себя. Отдавая Рорку приказания, он испытывал физическое наслаждение, смешанное с негодованием, – как же Рорк может так безропотно выполнять любое его указание, даже самое нелепое? Тем не менее Китинг продолжал в том же духе, зная, что это может продлиться лишь до тех пор, пока Рорк не проявит гнев. В то же время ему страстно хотелось сломить Рорка, спровоцировать взрыв. Но взрыва так и не последовало.
   Рорку нравились те дни, когда его отправляли инспектировать строительство. По стальным перекрытиям будущих домов он передвигался увереннее, чем по тротуарам. Рабочие с любопытством отмечали, что по узеньким доскам и незакрепленным балкам, висящим над пропастью, он ходит с легкостью, на которую были способны лишь лучшие из них самих.
   Однажды в марте, когда небо в преддверии весны чуть подернулось зеленоватой дымкой и в Центральном парке[41] земля, оставшаяся в пятистах футах внизу, переняла у неба этот оттенок, добавив к своей коричневой темноте намек на грядущую перемену цвета, а озера рассыпались осколками стекла под паутинками голых ветвей, Рорк прошел по каркасу будущего огромного отеля квартирного типа и остановился перед работающим электриком.
   Тот усердно трудился, оборачивая балку похожим на водопроводную трубу кабелем в толстой металлической оплетке. Эта работа требовала многочасового напряжения и терпения, тем более что вопреки всем расчетам свободного места явно не хватало. Рорк встал, сунув руки в карманы, наблюдая за мучительно медленным ходом работы электрика.
   Электрик поднял голову и резким движением повернулся к Рорку. У него была большая голова и настолько некрасивое лицо, что оно даже привлекало. Лицо это, не старое и не рыхлое, было сплошь покрыто глубокими морщинами, а щеки свисали, как у бульдога. Поразительны были глаза, большие, широко раскрытые, небесно-голубого цвета.