Умудренный тяжким опытом своего обучения, я ничего не сделал, чтобы помешать им, и ныне никто не сможет поставить мне в укор какой-либо злой умысел. Как всегда, я схоронил слова «скажи, что любишь меня больше всех на свете» глубоко в своем сердце. Я берег то, чем владел, и не зарился на чужое. Александру не было нужды пытаться забыть те ночи, когда он только поворачивался ко мне и видел, что я все понимаю. Я не замарал легенды о великих любовниках.
   Когда легенда возродилась вновь, в прежнем блеске величия, я испытал облегчение — неожиданно для себя самого. Александр не остался бы самим собой, утратив ее. Он так долго жил в напряжении, стойко перенося большие и малые раны, в трудах и заботах, что тревожить корни всей его жизни было бы преступлением.
   Надо полагать, Гефестион понимал это; он вовсе не был глупцом. В сердце своем он, я думаю, все еще любил Александра и чувствовал, что должен сдерживаться в ссоре с Эвменом, будь тот прав или не прав. То же чувствовали македонцы по отношению к персам. То же чувствовал и я, но мне хватало благоразумия держать это при себе. Ревновать Александра бессмысленно: его любили многие, он же никогда не отталкивал чужой любви.
   Даже в холодном воздухе Экбатаны, работая «всего» за двоих, царь по-прежнему уставал быстрее, чем бывало до ранения. Я радовался, что эта, другая его рана понемногу затягивалась. Он отправится в Вавилон хотя бы немного отдохнувшим — туда, где настоящая работа только начнется.
   На золотых шестах с фигурными навершиями были подняты флаги. Вырос целый городок из шатров, предназначенных для артистов. Почистили и выровняли беговые дорожки. Архитекторы возвели театр с машинами для подъема в воздух богов и явления из-под сцены мертвецов, которым такое значение придают греческие поэты. Теттал, любимый актер Александра, был встречен с распростертыми объятиями и поселен в лучший шатер. Они все прибывали и прибывали, затапливая нас, — флейтисты, мальчики из театральных хоров, художники, раскрашивавшие сцены, певцы и танцоры, ораторы и акробаты, первоклассные гетеры и дешевые шлюхи, среди коих попадались и евнухи, столь бесстыдно и пышно разодетые, что мне становилось не по себе при одном взгляде на них. Повсюду сновали торговцы, предлагая лакомства и безделушки, одежды, благовония и, конечно же, вина.
   Да, вино лилось рекою — и во дворце, и за его крепкими стенами. Каждый вечер устраивались пирушки в честь новоприбывших артистов или друзей Александра. Патрокл вернулся, и царь отдался веселью. В последние ночи мне уже не удавалось уложить его спать трезвым. Впрочем, он никогда не напивался до бесчувствия, зная, что на следующий день ему предстоит судить состязания. Друзья же Александра весьма часто не могли покинуть пиршественной залы без посторонней помощи. Живя среди македонцев, к этому быстро привыкаешь.
   Когда я помогал царю облачиться в торжественное одеяние для состязания хоров, он сказал мне: — Гефестиону что-то нездоровится, у него жар. Некогда Александр вообще не заговаривал со мной о нем; теперь он делал это часто, памятуя о так и не высказанных нами тайных думах. Я ответил, что мне жаль Гефестиона, но я надеюсь, это всего лишь простуда и он скоро поправится.
   — Должно быть, он хворал уже вчера, сам того не подозревая. Мне стоило пить поменьше… — Александр вышел, и грянули трубы.
   На следующий день Гефестиону стало хуже, у него начались рези в животе. Сколь бы ни был занят Александр, он все свободное время проводил рядом с ним. Ахилл всегда сам накладывал повязки на раны Патрокла. Он пригласил к Гефестиону самого известного лекаря в Экбатане, грека по имени Главкий; как Александр сказал мне позже, он дал врачевателю несколько советов. Действительно, царь и сам немного владел искусством врачевания — его учил Аристотель, да и сам Александр старался расширять свои познания. Было решено, что больному не следует есть твердой пищи. Жрецам было приказано принести жертвы, моля богов об исцелении.
   На третий день Гефестиону стало совсем худо. Он ослаб, как дитя, говорил бессвязно и буквально пылал жаром, как рассказал мне Александр. В тот день были назначены комедии и фарсы. Александр не стал смотреть их и вышел из комнаты больного только для того, чтобы вручить призы. Когда вечером я спросил у него о новостях, он ответил:
   — По-моему, Гефестиону лучше. Он неугомонен и капризен, это добрый знак. Он силен, он справится… Жаль, что пришлось огорчить актеров, но это было необходимо.
   В тот вечер устраивалась очередная пирушка, но Александр ушел рано, чтобы проведать Гефестиона; вернувшись, он объявил, что тот спит и выглядит почти нормально. Наутро Александр посетил все представления и состязания без исключений: его отсутствие сильно расстроило комедиантов. Вечером он нашел Гефестиона сидящим в подушках и спрашивавшим еды.
   — Хотелось бы мне, — сказал он позже, — послать ему что-нибудь вкусное после ужина. — Александру очень нравился этот приятный обычай. — Но рези в животе оставляют слабость в кишках; я часто видел это подле Окса. Главкию приказано кормить его с ложки.
   Гефестион все еще не покидал постели (хотя ему и вправду полегчало, если не считать небольшого жара по ночам), когда завершились состязания артистов и начались игры.
   Александр любил искусства, но игры были предметом самой близкой его заботы. Он руководил почти всеми приготовлениями, а потом, награждая победителей венцами, всегда вспоминал о их прежних заслугах на поле брани и в других играх. За подобные вещи его и любила армия. После двух или трех дней атлетических состязаний пришла пора для мальчиков.
   Я не посещал игры мужчин, считая лучшим времяпрепровождением бывать в шатрах у актеров, но все же явился на стадион посмотреть, как побегут мальчики: я хотел увидеть юное поколение, взращиваемое Александром. Конечно, потом он захочет поговорить о них.
   Они выглядели здоровыми, ибо хорошо питались с той поры, как он забрал их к себе; смешение наций, но все лица — с македонской примесью; вне сомнения, когда они немного подрастут, мы увидим и индские черты. Самыми красивыми были, разумеется, персидские полукровки. Я сидел как раз напротив Александра, по другую сторону беговой дорожки. Промаршировав мимо, они уходили с лицами, зажженными его улыбкой.
   Мальчики выстроились в линию; загудели трубы — и они помчались. В уступку персидской благопристойности на них были крошечные набедренные повязки. Милое зрелище, подумал я и перевел глаза на Александра. Возле трона происходило нечто странное: какой-то посланец стоял рядом и говорил с царем. Тот вскочил. Ступени за троном были запружены людьми; Александр растолкал их прежде, чем те могли уступить дорогу. Он почти шел по сидящим… Царь исчез, и те, кто был рядом с ним, поспешили вослед, с трудом одолевая крутые ступени.
   Я тоже карабкался вверх, покинув место. Я должен знать, что случилось. Ему может потребоваться моя помощь… То, что я сидел на другой стороне стадиона, задержало меня, и когда я достиг дворца, царские покои оказались пусты. Только тогда я обо всем догадался. Я поднялся по лестнице и повернул по изогнутому коридору; не было нужды спрашивать дорогу. Еще со ступеней я услыхал ужасный вопль скорби, от которого зашевелились волосы на моем затылке.
   Никто не охранял дверей, но снаружи стояло несколько человек, чьих лиц я не разглядел. Проскользнув меж ними, я вошел, никем не замеченный, словно домашний пес. Прежде я ни разу не был в комнате Гефестиона. Она оказалась уютной, с обитыми красной тканью стенами и с полочкой для серебряных сосудов. Запах болезни царил здесь, а сам Гефестион лежал на кровати, запрокинув лицо, с открытым ртом. Кто-то закрыл ему глаза. Александр почти лежал поперек его тела, сжимая в объятиях, прижавшись ртом к его лицу. Царь поднял голову и вновь испустил этот жуткий вопль, после чего уронил лицо в волосы мертвеца.
   Немного подождав, Пердикка осторожно (его мучили жалость, стыд и… да, уже тогда — страх) позвал: — Александр…
   Тот оглянулся, и я ступил вперед, не беспокоясь уже, видит меня кто-нибудь или же нет. Царь и прежде оборачивался ко мне, находя в моих глазах понимание… Сейчас его взгляд прошел прямо сквозь меня, совершенно пустой: казалось, для него я вообще никогда не существовал. Потерянный взгляд, чужой, одержимый.
   Я взирал на эту странную комнату, которой мне уже никогда не забыть; я стоял в ней, подобно не оплаканному и не похороненному мертвецу, выброшенному голым в ночную темень. Я взирал на кровать, отягощенную страшным грузом, на висящие по стенам драпировки с изображениями гордых оленей и лучников, на серебряные кувшины, на пустую чашу для вина, опрокинутую набок, и на блюдо с пощипанной курицей.
   Совершенно неожиданно для всех нас Александр оказался на ногах и уставился на вошедших, будто мог умертвить сейчас любого из них, ничуть не заботясь, кого или за что.
   — Где лекарь?
   Птолемей оглянулся, чтобы спросить у слуг, но те давно уж разбежались.
   — Должно быть, отправился смотреть на игры. Отступив к двери, я почувствовал, что за спиною у меня кто-то стоит. То был сам врачеватель, едва вошедший, только что узнавший о непоправимом. Александр метнулся к Главкию через всю комнату, подобно хищному зверю в прыжке, схватил его и затряс:
   — Убийца! Почему ты оставил его? Почему позволил есть самому?
   Язык лекаря заплетался, но ему все-таки удалось выдавить, что Гефестион шел на поправку и что он сам приказал подать ему куриный бульон.
   — Повесить! — рявкнул царь. — Увести и повесить.
   Сейчас же.
   Пердикка глянул на Птолемея; тот кивнул, не отрывая взгляда от Александра. Лекаря уволокли прочь стражники Селевка. Царь же вернулся к постели, долго смотрел на нее и рухнул вниз — туда, где лежал и прежде. Мертвое тело сотрясалось от его рыданий.
   К дверям подходили и подходили государственные мужи, только что узнавшие новость. Те, что были внутри, могли лишь беспомощно переглядываться. Певкест коснулся моего плеча и шепнул по-персидски:
   — Иди поговори с ним.
   Я покачал головой. Сердце мое умирало в муках, ибо Александр мог возненавидеть меня за то, что я остался жить.
   И потому я убежал прочь — через весь город, сквозь вонь и толчею базара, мимо уличных женщин, которых замечал, только расслышав их смех за спиною. Я бежал в поле, в лес, сам не зная куда. Холодный ручей, в который я ступил, пробудил меня и заставил оглянуться на город: солнце садилось, и раскрашенные стены блистали своими чудесными красками. Неужели я улизнул, когда сама плоть моего господина была изранена? Теперь, когда он повредился в уме и мог причинить мне боль в своем безумии? Неужели именно теперь я предал его? Бросить хозяина в такую минуту не мог бы и пес.
   Вечерний сумрак подступал все ближе. Одежды мои оказались порваны, а руки покрывали царапины от шипов, которых я не помнил. Даже не подумав привести себя в приличный вид, я вернулся, чтобы застать у двери все тех же людей. Внутри — мертвая тишина.
   Двое или трое вышли, чтобы поговорить в стороне, и Птолемей тихо сказал:
   — Мы должны вытащить его отсюда, пока нет запаха, или он совсем потеряет рассудок. Возможно, и к лучшему.
   — Значит, силой? — переспросил Пердикка. — Иначе он не двинется с места. Мы должны сделать это вместе: сейчас не время просить кого-то одного.
   Так и не замеченный, я ушел. Ничто не могло заставить меня войти, дабы Александр обратил взгляд с мертвого лица на подушках на мое, живое. Я затаился в его комнате и ждал.
   Когда привели Александра, он шел сам, молча. Затем друзья окружили царя и говорили, выражая скорбь и восхваляя умершего — по-моему, впервые за день. Глаза Александра перебегали с лица на лицо так, словно он был загнан в угол и видел смертельные острия копий. Вдруг он крикнул ни с того ни с сего:
   — Лжецы! Все вы ненавидели Гефестиона, все завидовали ему! Уходите.
   Переглянувшись, они вышли, оставив Александра стоять посреди комнаты в измятом царском облачнии, надетом в честь сегодняшних игр. Стон вырвался у него, словно все раны, перенесенные молча, вдруг обрели голос. Потом он медленно повернулся и увидел меня.
   Я ничего не мог прочитать по его лицу. При Александре не было оружия, но и сами руки его оставались очень сильны. Шагнув вперед, я встал на колени, потянулся к руке царя и поцеловал ее.
   Какое-то время Александр смотрел вниз, на меня, отстраненным взглядом, после чего сказал:
   — Ты оплакивал его.
   Я не сразу сообразил, что он видит мои изорванные шипами одежды, расцарапанное лицо и руки. Ухватившись за край одной из прорех, я рванул — и разорвал свое одеяние сверху донизу.
   Опустив руку, Александр запустил пальцы мне в волосы и, потянув назад, уставился мне в лицо. Мои глаза сказали ему: «Я буду ждать, пока ты не вернешься. Если останусь жив. Если я не родился для того, чтобы служить тебе и погибнуть от твоей руки…» Казалось, целую вечность он оглядывал меня помутившимся, безумным взором, ухватив за волосы. Потом он сказал:
   — Ты нашел Гефестиона, когда умирал Буцефал. Ты почитал его за друга с тех пор, как он спас тебя в пустыне. Ты никогда не желал ему смерти.
   Я вознес хвалу умершему, стоя на коленях, цепляясь за руку Александра. То было мое признание, хотя царь не догадывался о том. Я приветствовал неудачи своего соперника, ненавидел его добродетели. Теперь я с внутренней болью вытащил их оттуда, где схоронили их мои потаенные желания, и выложил перед Александром, словно трофеи, обагренные моей собственной кровью. Гефестион вышел победителем в нашем споре. Победителем и останется.
   Глаза Александра бесцельно блуждали по комнате. Он не слышал и половины из того, что я говорил ему, выпустил мои волосы, вернувшись к одиночеству. Отойдя к кровати, он упал на нее и закрыл лицо.
   Весь следующий день он просто лежал там, не принимая утешений. Не позволив мне позаботиться о нем, Александр не выставил меня, однако, из комнаты; он редко замечал мое присутствие. Военачальники действовали по собственному усмотрению — они отменили оставшиеся игры, приказав сменить развевающиеся знамена на траурные венки. Селевк, державший лекаря под стражей и не спешивший его вешать на тот случай, если царь одумается, не решился переспросить — и все-таки вздернул незадачливого врачевателя. Бальзамировщики, вовремя найденные и приглашенные к Гефестиону, занялись им. В нашем лагере было немало египтян.
   Ночью, не осознавая, что делает, Александр принял из моих рук немного воды. Не спрашивая дозволения, я принес несколько тюфяков и спал в его комнате, у стены. Утром я видел, как царь очнулся от недолгого, тяжелого сна и продолжал вспоминать… В тот день он плакал, словно только что узнав о смерти друга. Как если бы его оглушили палицей, и только теперь он начал шевелиться, понемногу приходя в себя. Однажды Александр даже поблагодарил меня за что-то, но выражение его лица показалось мне странным, и я не решился обнять его.
   Следующим утром царь проснулся прежде меня. Когда я оторвал голову от подушки, он стоял с кинжалом в руке и безжалостно кромсал свои волосы.
   Несколько первых мгновений я думал, что он совсем потерял рассудок и следующим движением перережет кому-нибудь горло, себе или мне. В нынешние времена греки кладут на погребальный костер всего один локон… Потом я вспомнил Ахилла, остригшего свои волосы ради Патрокла. Поэтому я разыскал в царских вещах маленький ножик для стрижки и сказал:
   — Позволь, я помогу тебе. Я все сделаю так, как ты хочешь.
   — Нет, — вскричал Александр, пятясь. — Нет, я должен сделать это своими руками!
   Нетерпение, однако, не дало ему справиться с затылком, и он все же разрешил мне помочь, желая поскорее покончить с этим. Пробудившись ото сна, с горящими глазами, он выбежал прочь из комнаты, словно бы оставляя за собою огненный след.
   Царь спросил о Гефестионе — бальзамировщики погрузили тело в ванну с селитрой. Александр осведомился, казнен ли лекарь (Селевк был предусмотрителен), и приказал приколотить тело к кресту. Он велел остричь гривы всем армейским лошадям в знак траура. По его приказу золото и серебро были содраны со стен Экбатаны, а все цвета закрашены черным.
   Я следовал за ним, где только мог, на тот случай, если царь вовсе потеряет способность думать и превратится в малое дитя. Я знал, Александр безумен. Но он по-прежнему мог судить о том, где он и с кем разговаривает. Ему не прекословили; лекарь Главкий висел на кресте, черный от собравшегося воронья.
   Вскоре после этого на площади перед дворцом появилась богато украшенная погребальная колесница, увешанная венками и гирляндами, порождение скорби и траура. Александра достигла весть о том, что друзья умершего желают посвятить свои приношения. Царь вышел взглянуть. Первым был Эвмен; он посвятил все свои доспехи и оружие, которые были весьма ценными. За ним следовала целая процессия; явились все те, кто сказал хотя бы слово поперек Гефестиону за прошедшие пять лет.
   Александр спокойно смотрел на это, подобно ребенку, понимавшему, что ему лгут, и не поддавшемуся очевидному обману. Он пощадил их не за притворство, но из-за их раскаяния и страха.
   Когда они покончили с дарами, вышли все те, кто действительно любил Гефестиона. Я был удивлен, увидев, как много отыскалось таких.
   Весь следующий день Александр готовил ритуал похорон. Они должны были состояться в Вавилоне, новом центре его империи, где мемориал Гефестиона стоял бы вечно. Когда-то Дарий, взыскуя мира после падения Тира, предложил в уплату за мать, жену и детей десять тысяч талантов. На Гефестиона Александр собирался потратить двенадцать.
   Это успокоило его — необходимость совершать приготовления, выбирать архитектора для постройки огромного костра, планировать погребальные игры, в которых должны были состязаться три тысячи человек. Во всем Александр был точен и благоразумен.
   В вечерние часы он заводил со мною разговоры о Гефестионе — так, словно воспоминания были в силах оживить мертвого. Чем они занимались в детстве, что друг говорил о том или об этом, как именно он обучал своих собак… И все-таки я чувствовал: что-то остается невысказанным; отворачиваясь, я кожей ощущал его взгляд. Я все понимал. Александр раздумывал над тем, что, приняв меня, он огорчил Гефестиона, что это следует исправить… Он тихо отстранил бы меня, наказывая себя самого, просто чтобы сделать прощальный подарок мертвецу. Он сделал бы это сразу, едва только приняв решение.
   Мое сознание бежало, словно загнанный охотниками олень, едва соображающий, что бежит. Я сказал Александру:
   — Хорошо, что Эвмен и прочие сделали посвящения. Теперь Гефестион примирился с ними… Он позабыл гнев, свойственный смертным. Из всех людей на земле ты один остаешься с ним, бессмертный, подобно ему самому.
   Александр отступил на шаг, оставив в моих руках полотенце, и так сильно вдавил кулаки в глазницы, что я даже испугался, как бы он не повредил себе глаза. Не ведаю, что явилось ему в той искрящейся темноте. Убирая руки от лица, он проговорил:
   — Да. Да. Да. Это очевидно. Иначе и быть не может. Я уложил его в постель и собирался выйти, когда он сказал, с тою же сухой серьезностью, с какой планировал игры:
   — Надо будет завтра же послать людей к оракулу Амона.
   Я что-то ответил и ушел, еле переставляя непослушные ноги. Какой новый толчок дал я его безумию? Говоря о бессмертных, я думал по-персидски: души праведников, благополучно перебравшиеся в Страну Вечного Блаженства по ту сторону Реки Испытаний. Но Александр — он думал по-гречески. Он собирался про-сить оракула сделать Гефестиона богом.
   Я бросился на свою кровать с плачем. Решение при-нято, Александр не отступится. Я думал о египтянах, древнейшем народе, презрительном и насмешливом ни протяжении всей своей долгой истории. Они посмеют-ся над ним, думал я, они посмеются над Александром. Потом я вспомнил: царь уже божество, сам Амон признал его сыном. Без Гефестиона он не может вынести даже бессмертие.
   Столь тяжелы были мои страдания, столь совер-шенна скорбь, что они выжгли мой разум, оставив его пустым, и я уснул.
   На следующий день Александр избрал жрецов и послов, вручил им подношения богу. Посланцы от-правились в путь днем позже.
   Сразу после этого царь совершенно успокоился; безумие выветривалось день ото дня, хотя все мы продолжали жить в страхе. Друзья Александра сделали пожертвования на похороны. Эвмен дал более прочих, вне сомнения вспоминая о сгоревшем шатре; он по-прежнему старался обходить стороной пути Александра.
   Чтобы скинуть с плеч печаль, я выехал в холмы. Оттуда, оглянувшись, я увидел прекрасные стены Экбатаны ободранными, голыми, лишенными древней роскоши; семь кругов зловещей черноты. И заплакал вновь.

28

   Время проходит, и все в этом мире проходит вместе с ним. Александр ел, начал спать, встречаться с друзьями. Он даже принимал у себя просителей. Обрезанные волосы понемногу отросли. Порой царь заговаривал со мною об обычных, повседневных вещах. Но он не отозвал своих посланников, не развернул их с полпути к Сиве.
   Осень перешла в зиму. Минуло то время, когда цари привыкли покидать летний дворец, отъезжая в Вавилон. Чтобы приветствовать Александра, туда уже направились бесчисленные посольства со всех концов империи и из-за дальних ее границ.
   Египтяне показали все свое искусство, бальзамируя Гефестиона. Он лежал в золоченом гробу, на помосте, обитом драгоценными тканями, в одном из наиболее торжественно обставленных залов дворца. Вокруг него были разложены военные трофеи и дружеские приношения. Его не стали пеленать бинтами, класть в саркофаг или закрывать лицо маской, как делают здесь, в Египте. Тело, над которым потрудились мастера, даже не обернутое, сохранит жизнеподобные черты на многие века… Александр часто навещал его.
   Однажды он взял с собою и меня — ибо я достойно оплакал смерть его друга — и поднял крышку гроба, чтобы я мог взглянуть. Гефестион лежал на золотом шитье, в остром аромате благовоний и селитры; он вспыхнет свечою, когда наступит пора сжечь его тело в Вавилоне. Лицо оставалось красивым и было строгим в неумолимости сжатых губ, цвета потемневшей слоновой кости. Скрещенные на груди руки покоились на обрезанных прядях волос Александра.
   Время шло. Когда Александр уже мог говорить с друзьями, его военачальники, в своей воинской мудрости, принесли ему лечебное питье, чья сила превосходила все мои старания. Птолемей пришел к царю с вестью: коссаянцы явились получить положенную дань.
   То было племя знаменитых разбойников, жившее в горах где-то меж Экбатаной и Вавилоном. Караванам, желавшим пройти той дорогой, приходилось ждать, пока торговцев не соберется достаточно для того, чтобы нанять маленькую армию для охраны. Кажется, набеги совершались на все, что двигалось по перевалу, включая и царские повозки, пока не было решено ежегодно, в середине осени, откупаться от коссаянцев сумой, полной золотых дариков. Оговоренное время минуло, и разбойники послали спросить, что сталось с их данью.
   Александрово «что?» прозвучало почти как в старые времена.
   — Дань? — переспросил он. — Пусть подождут. Будет им дань.
   — Это очень трудная страна, — озадаченно проговорил, почесывая щеку, умница Птолемей, — их крепости похожи на гнезда орлов. Оху так и не удалось справиться с разбойниками за все эти годы.
   — А мы с тобой справимся, — твердо отвечал Александр.
   Он выступил против коссаянцев, не прошло и недели. Царь сказал, что всякий разбойник, павший от его руки, будет посвящен Гефестиону, как это делал Ахилл с троянцами у погребального костра Патрокла.
   Я собрал свои вещи, даже не спросившись. Царь больше не бросал на меня те скрытые взгляды; он взял меня, ибо не рассматривал иной возможности, я же только того и ждал. В своем сердце я смирился с тем, что он может уже никогда не возлечь со мною, чтобы не огорчить ненароком дух Гефестиона. Весь этот траур понемногу превратился в привычку. Я смогу жить, только если буду рядом с моим господином.
   В горах Александр разделил войско, поручив одну часть Птолемею, а вторую возглавив сам. Там, наверху, уже стояла настоящая зима. Мы были армейским лагерем, как в горах великого Кавказа, и двигались налегке от одной крепости к другой. Каждую ночь Александр приходил в свой шатер, не скорбя более, но полный дум о дневном марше или осаде. На седьмой день похода он впервые рассмеялся.
   Хоть все коссаянцы были грабителями и убийцами, без которых человечество могло лишь вздохнуть спокойнее, я опасался (ради Александра, разумеется), что царь устроит жуткую, диктуемую безумием резню. Но он пришел в себя. Конечно, он убивал врагов там, где битва взывала об этом; возможно, Гефестион был доволен, если только мертвые и впрямь так обожают кровь, как поет о том Гомер. Но Александр захватывал пленных, не отступая от своего обычая, и пленял вождей, чтобы ставить свои условия оставшимся на свободе. Мысль его работала ясно, как прежде. Он видел каждую козью тропу, ведущую к очередному орлиному гнезду; его военные хитрости и сюрпризы были виртуозны. А ведь ничто не излечит творца лучше собственного его искусства.
   После одной блестящей победы он устроил в своем шатре ужин для военачальников. Еще перед тем, как явились гости, я беспечно сказал ему: «Аль Скандир, тебе надо подровнять волосы», — и он позволил мне поправить неровные концы. В ту ночь он выпил немало и опьянел. Царь не делал этого со дня смерти Гефе-стиона: вино могло утопить его чистую скорбь. Теперь он пил за победу, и, помогая ему добраться до постели, я чувствовал облегчение в своем сердце.