Когда колонская братия увидела, что я не двинулся к нему, — словно открылась дверь псарни перед сворой шавок: с воем и лаем они ринулись вперед, снова похватав свои камни… Они будто плясали вокруг меня на задних лапах, чтобы я подхватил этого старика, как скелет, обтянутый кожей, — схватил и швырнул им в пасти…
   — Назад!..
   Ярость против них была сильнее отвращения к тому, кто стоял передо мной на коленях. Потому я обнял его — его старые кости и вялая плоть были такими же, как у всякого другого. Просто человек в беде, вот и всё.
   Женщина, прекратив свои вопли, теперь беззвучно плакала, зажимая рот руками. Он стоял передо мной, приподняв лицо, словно его мысленный взор видел человека повыше ростом… Теперь стало тихо; и я слышал ворчание людей, бормотавших друг другу, что даже царю не пристало искушать богов.
   Колон Лошадиный — всегда мне там неспокойно, хоть он и очень красив. А в тот день — я уже говорил — вокруг всё было напряжено, земля дышала тревогой… Ярость во мне кипела так, что все тело стало вдруг от нее невесомым; я повернулся к ворчавшей толпе и закричал:
   — Тихо! Вы кто — люди?.. Или кабаны? волки? шакалы?.. Я говорю вам — это закон Зевса щадить просящего… И клянусь головой отца моего, Посейдона: если вы недостаточно боитесь богов, то будете это делать из страха передо мной!
   Они умолкли. Старейшина вышел вперед и начал что-то хныкать… Кроме своей злости, кроме трепета перед этим святым местом я почувствовал, будто палец бога прикоснулся к моей шее.
   — Этот человек под моей защитой, — говорю. — Троньте его — вы научитесь бояться гнева Посейдона, я прокляну вас именем его!
   И словно дрожь вошла в меня через ноги из земли, я почувствовал, что бог со мной.
   Теперь настала настоящая тишина. Лишь птица щебетала где-то, и то тихонько.
   — Отойдите подальше, — говорю. — В подходящий момент я попрошу его милости для вас. А сейчас оставьте этих людей со мной.
   Они отошли. Я не мог еще взглянуть на девушку. Только что я чуть не сказал «этого человека и его дочь», — но вспомнил, что она и сестра ему, из одного чрева…
   Она сняла с себя косынку и вытерла ему лицо, там где были ссадины от камней. Видно было, что в душе она дочь, привязавшаяся к отцу с детства.
   Пора было как-то приветствовать его, — словами, подобающими его родовитости, — но нельзя же было сказать: «Эдип, сын Лая», когда он убил Лая собственной рукой!.. Потому я сказал:
   — Приветствую тебя, гость этой земли. Там, где боги заявили о себе, людям подобает кротость… Прости, что я не научил этому своих людей. Я заплачу за урон, причиненный тебе, но прежде я должен принести жертву; знамение бога не может ждать.
   А сам подумал, что сначала мне надо омыться, чтобы очиститься от скверны.
   Теперь он впервые заговорил. Голос его был глубок, сильнее и моложе тела:
   — Я чувствую прикосновение богорожденного, обещанного проводника…
   — Отдохни сперва и поешь, — сказал я. — Потом мы выведем тебя на твою дорогу, и во всей Аттике никто тебя не обидит.
   — Я уже отдыхаю…
   Я поглядел на него и щелкнул пальцами людям, несшим вино для священного возлияния: он был бледен как мел, я думал, он умирает… Мой виночерпий замешкался и тянул так долго, что мне пришлось вырвать чашу у него из рук. Отпив вина, старик чуть ожил, но мне приходилось поддерживать его. Кое-кто из моих людей предложил помочь, но рожи у них были кислые, словно им надо было прикоснуться к змее или к пауку, потому я махнул им — прочь… Рядом была большая каменная плита, — какой-то пограничный знак древних людей, — я усадил его на эту плиту и сел рядом.
   Он глубоко вдохнул и немного распрямился.
   — Великолепное вино. В Фивах нет такого вина, как в Аттике. — Это был разговор пирующих царей… До этих его слов я был слишком напряжен для слез, а тут не выдержал. — Богорожденный, — сказал он, — позволь мне узнать твое лицо.
   Подняв руку, он ощутил на ней кровь и грязь — и вытер ее краем туники, прежде чем протянул ко мне.
   — Покоритель быков, победитель Минотавра… И сложение юного танцора… Воистину здесь пребывают боги… — Его рука поднялась к моему лицу, и пальцы коснулись век. — Сын божий плачет? — удивился он.
   Я не ответил. Мои люди были рядом, и я не мог распускаться при них.
   — Сын Посейдона, благословение здесь, а не печаль. Долгожданный знак явился наконец: я здесь, чтобы жизнь мою отдать тебе…
   Я промолчал. Как можно желать ему долгой жизни или лучшей доли? Что было, то было… И хоть я жалел его, — надо каменным быть, чтоб его не жалеть, — я не хотел его останков в Аттике. За такими людьми фурии носятся роем, как мухи за кровавым мясом…
   Он словно увидел, как я оглянулся через плечо!
   — Да, — говорит, — они здесь. Но они в мире со мной.
   На самом деле, воздух был чист и светел, пахло созревающим виноградом… Это от земли шла дрожь. Я знал издавна — в Колоне Сотрясатель Земли всегда где-то совсем рядом, прямо под ногами; теперь он, без сомнения, был разгневан и мог потерять терпение в любой момент. Мне казалось, что мое новое знакомство — не тот подарок, чтобы понравится ему.
   — Почему ты говоришь о смерти? — спросил я. — Хоть эти болваны и напали на тебя, но смертельных ран у тебя нет. Ты болен?.. Или смерть тебе предсказана, или ты хочешь призвать ее сам?.. По правде, у тебя больше прав на это, чем у любого другого; но такая кровь приносит несчастье земле, на которую пролилась. Мужайся, ведь ты пережил дни, хуже сегодняшнего…
   Он покачал головой и помолчал немного, будто раздумывая, смогу ли я его понять. А я думал о его великих горестях и робко ждал его ответа, словно мальчик перед мужем.
   Наконец он заговорил:
   — Тебе я могу сказать. Ты пошел к критским быкам за афинян… Тебе ведь было знамение жертвы?
   Я кивнул, потом вспомнил, что он слеп, и сказал «да».
   Он тронул рукой свой разбитый лоб и поднял влажные пальцы.
   — Эта кровь нисходит от Кадма и Гармонии — род Зевса, род Афродиты… Я тоже мог бы отдать свою жизнь. Когда чума поразила Фивы, я ждал только знака. Когда я снаряжал послов в Дельфы, был в душе уверен, что оракул скажет: «Царь должен умереть». Но от Аполлона пришло слово — искать нечистую тварь; и вот я начал искать, шаг за шагом во тьме прошлого, по тропе, которая привела меня ко мне же.
   Он был спокоен, как бездонный колодец, в котором нет всплеска от брошенного камня.
   — Что было, то прошло, — сказал я. — Не береди себя понапрасну.
   Он накрыл мою ладонь своей и наклонился вперед, будто хотел поведать тайну.
   — У меня было всё: здоровье, богатство, власть, — и я был готов умереть. Однако потом — потом я продолжал жить!.. Меня травили собаками в деревнях, я вынюхивал лис по ночной росе и ловил их в норах, чтоб не умереть с голоду, я спал на камнях вместо подушки, когда Дочери Ночи гоняли меня из одного кошмарного сна в другой… Однако я, который легко умер бы для фиванцев, — не мог сделать этого для себя. Почему, Тезей? Почему?..
   Я не сказал, что нищие часто любят жизнь больше, чем цари.
   — Всё проходит, — сказал я, — а терпение приносит лучшие дни…
   — Теперь я знаю почему. Я ждал Благосклонных. Когда счет оплачен — они не требуют большего, так что хоть что-то остается тебе. Весь этот последний год горе скапливалось, как вода в глубокой цистерне. Это не то что ливень, который быстро проходит и оставляет тебя сухим. Я думал, что умру наконец, как зимний воробей, что падает в темноте с ветки и обращается в ничто — для всех, кроме муравьев, которые его обглодают… Но остатки царской мощи вновь проросли, и я ощущаю ее в себе. Теперь у меня есть еще жизнь, которую я могу отдать людям.
   Девушка, которая тем временем поправила платье и волосы, подошла теперь ближе и села на землю. Я видел, она хотела услышать, что он говорит; но он понизил голос, и я не стал ее подзывать.
   — Ты знаешь, Тезей, что во сне слепые видят? Да, да!. Никогда не забывай об этом, молодые этого не знают… Когда схватишь брошь или булавку — вспомни, что по ночам твои глаза будут видеть снова, и тогда уже ни бронза, ни огонь тебе не помогут… Торжественные приводили меня в такое место, где я увидел то, что должен был увидеть. Они подмели пол ветвями ольхи, а потом расположились на нем, как серые замшелые камни… Сначала там был туман, потом чистая темнота, в которой пробивался маленький язычок неподвижного пламени… Оно разгорелось ярко и высоко, и в нем стоял обнаженный Владыка Аполлон — словно сердцевина света — и смотрел на меня сверху большими синими глазами, как небо смотрит на море. Я подумал, что я нечист и мне надо избегать его, но он — безупречный в своем огне — не выказывал гнева, и мне не было страшно. Он поднял руку; Торжественные спали крепко, как спят древние камни, хоть солнце вливается в их пещеру… И он заговорил:
   — Эдип, познай себя и скажи мне, кто ты.
   Я стоял, задумавшись. Мне пришло в голову, что я стоял уже однажды точно так же, разгадывая трудный вопрос на Месте Испытаний, посвященном Сфинксу… И вспомнив — понял, что ответ был тот же:
   — Я только человек, мой господин, — сказал я.
   Убийца Тьмы улыбнулся мне. Его свет шел сквозь меня, словно я превратился в хрусталь.
   — Ну что ж, — сказал он. — Раз ты наконец возмужал, сделай что подобает и принеси жертву.
   В пещере был каменный алтарь, который я знал издавна, но теперь он был отмыт от крови и усыпан лавром… Я поднялся к алтарю, и первая из Торжественных подошла с ножницами, как старая жрица с добрым лицом… Она отрезала локон с моего лба и положила его на алтарь — и я снова увидел свои огненно-рыжие волосы, как при моем посвящении, когда был мальчиком.
   Руки старика были сложены на коленях, и лицо его — Видело. Я молчал, чтобы не навлечь на него снова непроглядный мрак. Но вдруг он встал и позвал: «Антигона!» Такой голос бывает у людей, привыкших повелевать.
   Девушка подошла. Она выглядела, как собака, что чувствует какую-то перемену в доме, но не понимает что к чему. Не очень сообразительная, но верная до конца; из тех, что будет лежать на могиле, пока не умрет сама.
   Она подставила руку под его ладонь, — казалось, там должна быть вмятина от постоянного касания, — и они заговорили друг с другом. Я мог бы расслышать их разговор, но не слышал. Теперь — как только оказался предоставлен себе — я понял, почему у меня ломит во лбу и проваливается желудок, и кудахтанье кур впивается в голову словно иглы. Если бы ребенок хлопнул в ладошки у меня за спиной, я бы подпрыгнул; казалось, холодная змея извивается кольцами у меня внутри. Я взглянул на оливковые рощи благодатного Колона — испуганные птицы возбужденно щебетали… Это гнев Посейдона-Сотрясателя доходил уже до предела и готов был взорвать землю.
   Я оглянулся вокруг — на старика, спокойно говорившего с девушкой, на лениво зевающую стражу, на крестьян, глядевших на нас из виноградника… Когда мои предчувствия приходят ко мне, я ненавижу всех вокруг. Я сам шел навстречу таким вещам, от которых большинство из них бежало бы без оглядки, — и вот я весь в холодном поту, а им хоть бы что!.. Но этот дар и бремя — они от богов, и никуда от них не денешься… Я не подал виду и подозвал колонцев. Они подходили с надеждой, вновь подбирая свои камни.
   — Угомонитесь! — сказал я. — Я чувствую предупреждение Посейдона. Он ударит здесь очень скоро, — чего же еще ждать, когда вы бьете камнями просящего у его алтаря?!
   Теперь они не бросили камни, а все как один наклонились и осторожно положили их на землю, словно яйца. Я показал им вниз по склону, и они убрались, стараясь бежать на цыпочках. Я бы расхохотался, если бы мне не было так худо.
   Аминтор, который понимал, сказал тихо:
   — Я позаботился обо всем. И лошади, и люди — всё в порядке. Уйди и отдохни.
   — Да, — говорю. — Но сначала надо позаботиться о гостях.
   Я повернулся к Эдипу:
   — Пойдем. Пора.
   Так оно и было, даже больше: мне трудно было удержать голос от дрожи…
   Он поцеловал девушку в лоб, и она пошла вниз по склону, как послушная собака, отосланная домой. Потянувшись ко мне, он положил на мою руку свои легкие сильные пальцы с их видящим прикосновением.
   — Сын Посейдона, если твой отец готов — готов и я. Веди меня туда, где отворятся его двери, и отдай меня богу.
   Когда до меня дошел смысл его слов, — я чуть не бросился бежать, словно лошадь из горящей конюшни. Всегда, когда болезнь землетрясения нападала на меня, — всегда я заставлял, заставлял себя предупреждать людей вокруг, прежде чем убраться самому, и на это уходили все мои силы… Волосы зашевелились у меня на голове. Я посмотрел в его пустые глазницы… Он не знал, чего требовал от меня!.. И тогда я подумал: «Но бог — он-то знает!..»
   Конечно же это был Зов: такая ужасная просьба не могла исходить от человека… И если бы я потерял сознание от страха, Его власть наверняка повела бы меня. Я сказал Аминтору:
   — Уведи людей вниз с холма и жди.
   Он смотрел на меня молча, наверно выглядел я неважно…
   — Иди! — кричу. Мне пришлось напомнить себе, что за человек стоит передо мной, другого бы я ударил… — Иди!.. Я должен сделать это для бога.
   Он схватил мою руку и прижал ко лбу, потом тихо отошел к страже и увел их вниз. Я остался один с Эдипом Проклятым. Неподвижный воздух свинцом лежал на неподвижных кронах, затихли пчелы, и птицы затаились в листве.
   Он сжал пальцы, спрашивая, куда нам идти.
   — Тихо, — сказал я. Малейший звук вызывал у меня дрожь и тошноту. — Подожди, мне надо сориентироваться.
   Но единственное, что я мог чувствовать, — это желание удрать пока не поздно. Я подумал: «Куда мне хочется бежать?» — и медленно, словно бык к алтарю, пошел в противоположную сторону. Это повело нас к провалу в еловом лесочке, и сердце мне сдавил такой ужас, что я понял: здесь и есть то место.
   Слепой шел со мной совсем спокойно, ощупывая посохом дорогу перед собой. Я вел его меж рядов винограда и вверх по склону — к воротам… С каждым шагом обруч на голове сжимался все туже, сердце билось тяжелей, шея и руки покрывались гусиной кожей… Это меня и вело: я шел, как собака, на запах страха.
   Когда мы поднялись на каменистый пустырь, его пальцы скользнули по моей кисти к ладони. Они были теплые и сухие…
   — Что с тобой? — он спросил мягко, но все-таки слишком громко для меня. — Тебе плохо? Или больно?
   Никто не станет притворяться, когда бог дышит ему в шею. И я сказал:
   — Мне страшно. Мы уже близко.
   Он ласково сжал мне пальцы. В нем не было заметно страха, он давно уже был по ту сторону.
   — Это только мое предчувствие, — говорю. — Когда бог умолкнет, это пройдет.
   Скалы с елями были уже совсем рядом — я бы с большим спокойствием глядел на собственную могилу.
   Я никогда не боялся смерти; меня воспитали в готовности умереть в любой момент — кто может знать, когда богу понадобится его жертва? Это был не страх перед чем-то — такой страх я мог бы перебороть, — это был просто страх; как лихорадочный жар, что заставляет дрожать от холода… И однако голос старика больше не раздражал меня. Даже как-то успокаивал.
   — Ты — наследник моей жизни. Я не могу отдать ее своему народу. Наш род был послан Фивам в наказание, и волей богов мои сыновья умрут бездетными…
   В его голосе послышалась ненависть, и на миг я увидел его в юности — рыжий барс с бешеными бледными глазами… Но видение сразу исчезло.
   — Тебе, Тезей, и твоей земле отдаю я свою жизнь и свое благословение.
   — Но они били тебя у алтаря, — прошептал я.
   — А как же иначе? — он был спокоен и рассудителен. — Ведь я убил своего отца…
   Мы уже были среди скал. Он шел по ним почти без моей помощи; казалось, он чувствует их раньше, чем прикоснется… Страх отпустил мне голову и сжал желудок. Я скользнул в сторону от старика, меня стошнило, и я почувствовал себя немного лучше, хоть пустым и холодным. Вернувшись, я вывел его на более ровное место и ответил:
   — Рок властвовал тобой; ты сделал всё это, не зная… Люди делали худшие вещи за меньшую цену…
   Он улыбнулся. Даже в том состоянии, в каком был, я изумился этому.
   — Так и я говорил всегда, — сказал он. — Пока не стал человеком.
   Мы подошли к краю провала, и страх во мне кричал: «Будь где угодно, только не здесь!..» Голова была такой пустой, что должна была улететь; женщины говорят, что так бывает у них перед обмороком… «Я больше не могу, — подумал я. — Бог возьмет меня здесь или оставит, я в его руке». И привалился к скале, бессильный словно выжатая тряпка…
   А он продолжал говорить.
   — Я был приемным сыном Полибия. Но он никогда меня не любил; об этом говорили, и я слышал… А когда я спросил бога в Дельфах, то он ответил мне только вот что: «Ты убьешь сеятеля твоего семени и засеешь поле, в котором вырос». Вот так. Что я не знал, что ли, что теперь каждый мужчина, каждая женщина лет сорока — должны быть моими отцом и матерью перед богами? Знал… Когда тот, рыжебородый, бранью погнал меня с дороги перед своей колесницей и ударил копьем, а женщина возле него смеялась — забыл я об этом? Нет, помнил!.. Но ярость моя была сладка мне, никогда в жизни не мог я ее перебороть. «Только один этот раз, — подумал я тогда. — Боги подождут один день». И я убил его и его скороходов, ярость сделала меня сильнее их троих… Женщина была на колеснице и пыталась управиться с вожжами; но у меня в ушах еще звучал ее смех — и я стащил ее вниз и швырнул на труп ее мужа…
   Его слова усаживались во мне, как вороны на мертвом дереве. Я был настолько измочален, что едва вздрогнул, услышав это.
   — А потом, когда я въехал в Фивы победителем, — бритый, умытый, украшенный цветами, — она встретила мой взгляд и ничего не сказала. Она видела меня только в схватке; кровь, и ярость, и въевшаяся грязь долгой пыльной дороги меняют человека… Она не была уверена. И этот нежный яркий взгляд волчицы на нового вожака стаи… Это закон в Фивах, что царь правит по праву женитьбы. Чтобы стать царем… чтобы быть царем… Я приветствовал ее как чужестранец, я никогда не говорил, она ни о чем не спрашивала… Никогда, до самого конца.
   Я слышал эти ужасные слова, — но они доходили до меня, как детский плач. Присутствие бога давило мне череп, наполняло всё тело, проникая сквозь подошвы от дрожащей земли… Я выпрямился, словно Его рука толкнула меня, мой страх утонул в суровом благоговении — я больше не был собой: я был только струной, звучавшей для Него; я понял в тот миг, что значит быть не только царем, но и жрецом.
   Слепец стоял там, куда я привел его, — чуть ниже меня, на краю священного отпечатка копыта, — опустив лицо к земле. Я сказал:
   — Будь свободен от всего этого, иди с миром в мир Теней. Отец Посейдон, Держатель Земли, прими жертву!
   Пока я говорил, птицы с воплями взлетели ввысь и начали выть собаки… Я увидел, как он протянул руки в молитве богам внизу, — и больше не видел ничего. Глубоко подо мной сердцевина холма надсадно захрустела — я не устоял на ногах и покатился, вместе с камнями и щебнем, пока не застрял возле корней ели, торчащих из земли. Совсем рядом послышался мощный грохочущий удар, еще один, тяжелые замирающие раскаты…
   Болезнь моя враз прошла, сердце успокоилось, и голова стала ясной… Это было как пробуждение от кошмара; и я крикнул почти весело: «Где ты? Тебя не ушибло?»
   Никто не отвечал. Я поднялся, опираясь на ель… Облик скал изменился: кромка копыта раскрылась разломом, который был заполнен громадными глыбами. Я сделал знак почтения богу и подполз на коленях к краю провала — глубины были спокойны.
   Далеко внизу люди Колона звали бога по имени и трубили в бычьи рога; и одинокий осел возносил к небесам свой истошный рев, словно все страждущие твари избрали его своим глашатаем обвинять богов.

8

 
   Я не виделся с Пирифом больше года. Он похоронил отца и стал царем в Фессалии; это приостановило его вылазки. Но когда он появился — это снова был морской поход. Он был обветрен, просолен, зарос, как его люди, и весь обвешан золотом: он напал на Самос, когда все их мужчины были на войне, и разграбил царский дворец. Мне он привел в подарок девчонку с Самоса, и даже оставил ее невинной.
   У меня этот год тоже не пропал зря: я завоевал Мегару.
   Война началась из-за пошлин на Истмийской дороге. Прежний царь, Нис, — с ним у меня был договор о свободной торговле, — умер и не оставил после себя сыновей. Он-то был моим родичем; а его преемник — и не родной, и не сговорчивый. Он обложил пошлиной всю торговлю Аттики, ссылаясь на то, что, когда договор заключался, я был царем только в Элевсине. Любой порядочный человек пошел бы мне на уступки — ведь это я очистил дороги от бандитов!.. Сначала, когда я обратился к нему, он ответил вежливо и предложил поправки к договору. Потом опять ответил вежливо и извинился, что не признает моих претензий. Затем его ответы стали короче… Это было глупо. Это заставило меня подумать, что если Мегара будет в моих руках, то граница Аттики пройдет как раз по Истмийскому перешейку. Любой царь, который не хочет, чтобы его имя умерло вместе с ним, подумал бы так же.
   И вот я напал на него. Я одел своих людей как торговцев, их оружие было спрятано в тюках, а меня самого несли в закрытых носилках, в каких носят благородных женщин. Мы захватили врасплох башню с воротами, впустили войско, ждавшее за холмом, и были уже почти у крепости, прежде чем страна всполошилась. Я мог бы иметь здесь такую же добычу, как Пириф на Самосе, — не меньше, — но запретил грабежи под страхом смерти. Я еще никогда не правил народом, который ненавидел меня.
   Пириф огорчился, что пропустил войну, — и уплыл домой. Я был занят Мегарой весь тот год. Как и у народов Аттики, у них были свои обычаи, которые я не собирался искоренять; но прежняя работа меня кое-чему научила, и здесь моя рука была тверже. Я решил построить прочное здание, которое будет стоять и после меня, а не времянку-развалюху, что рухнет на голову моему сыну. Эта мысль жила во мне всё время, что я наводил порядок в Мегаре и Истме, строил большой алтарь Посейдона, чтобы отметить мою новую границу, устраивал священные Игры в его честь… И чуть ни каждую неделю вспоминалось, что вот мне уже двадцать пять, а я еще не женат.
   В основном это было делом случая: отец не мог помолвить меня мальчиком, поскольку он меня прятал; а едва мы успели познакомиться — я уехал на Крит; а когда вернулся — слишком много было дел и жаль было времени…
   В моем доме хватало женщин. Они были под рукой, когда я хотел их, и не путались под ногами, когда был занят; еще несколько девушек я взял в войнах… Так что у меня был выбор, а если какая-нибудь надоедала — можно было убрать ее с глаз… Я прекрасно знал, что мне надо было бы сделать. Но как подумаешь обо всех этих тоскливых делах: посольства, визиты родни, визиты к родне, переговоры о приданом, с днями, полными документов и стариков; и наводить порядок в женской половине, — слезы и вопли, и угрозы прыгнуть со стены… — и куча новых служанок и барахла, которую притащит с собой невеста… — ссоры и ревность, и каждое утро одно и то же лицо на подушке… Это могло подождать еще годик. Потом стрела свистела в битве возле уха или меня сваливал приступ лихорадки, и я думал: «Ведь у меня нет наследников, кроме моих врагов, завтра же займусь этим…» Но завтра был уже другой день, с другими заботами.
   Но вот, через год после Мегарской войны, в Пирейскую гавань вошел большой корабль с микенским царским вымпелом и стерегущими львами на красном парусе. Удивляясь, что бы это могло значить, я приготовился к встрече почетного гостя. Вскоре на берегу появился гонец Эхелая, наследника микенского престола: Эхелай вопросил гадателей о ветрах, прежде чем проходить Сунийский Мыс, и получил дурное предзнаменование — может ли он быть моим гостем на эту ночь?
   Я встретил его в порту. Он оказался именно таким, как о нем говорили: здоровый малый, примерно моего возраста, представительный и гордый, но умеющий быть обходительным, когда хочет понравиться.
   С того момента как мы встретились — по его словам, благодаря погоде и случаю, — он повел себя непринужденно как на охоте или на играх: рассказывал военные истории, шутил, хвалил моих лошадей… Вечером за вином в моих верхних покоях он дал себе еще больше воли, болтая о здоровье своего отца и строгости матери. Она слишком крута, сказал он, с его младшей сестрой, которая уже скоро станет женщиной. «Девчонка наливается как колос и становится красавицей; нельзя же без конца обращаться с ней как с ребенком…» Он смотрел не на меня, а на свои длинные смуглые пальцы и крутил перстень с печаткой.
   Я продолжал мило улыбаться, но в голове у меня завертелось. Вот чем обернулись мои проволочки!.. Я подумал, как бы это обрадовало моего отца, когда вся Аттика состояла из одной скалы на клочке равнины; но теперь — теперь это был капкан с приманкой. Мое государство было слишком молодым, чтобы сохраниться под огромной тенью Микен; они бы засосали меня, и мой преемник стал бы практически их вассалом… Еще через несколько лет это был бы уже союз равных… Похоже, что и они думали так же.
   Что ж, это должно научить меня, каково тянуть! Теперь или никогда: выжидать, раздумывать, затягивать — это было бы смертельным оскорблением, а Львиный Дом переваривает оскорбления немного лучше, чем сами боги…
   Спешка была бы неприлична; он провел свою роль с блеском — так же надо и мне… И вот я послал за девушкой с Крита, которая играла на египетской арфе, и попросил ее спеть. Я был рад увидеть, что она ему понравилась, — это была возможность его улестить… Она тоже это увидела и аж из кожи лезла, думая о драгоценностях из золотого города. Я-то держал ее ради ее музыки и никогда не спал с ней; даже ее благовония напоминали мне Лабиринт, полночные тайны, ужасное прощание на Наксосе… Но Эхелай слушал больше глазами, чем ушами.